ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Вечный дождь


Земля под ладонью была теплая и податливо-мягкая. Густо-черная. И цветки с темно-зелеными, а некоторые с желтоватыми листьями казались на ее фоне нанесенными тонким пером по черному бархату. Таких цветов Гурька в своем шахтерском поселке никогда не видел. Там в изобилии росли только «космические» цветы, как называла их мама. Они рассы́пались в палисадниках розовыми, красными, белыми, оранжевыми и бордовыми трубчато-лепестковыми цветками на укропистых безалаберных стеблях. «Космические» не требовали особого ухода, так же как «золотые шары», охапками дарившие себя в предосеннее лето, вальяжно облокотившись о заборы поселка. В своей нетребовательности они находили место и на поселковом кладбище вместе со свечками розово-фиолетовых мясистых люпинов, отцветавших в начале лета, а в остальное время выстукивающих семенами в черных стручках песню жизни и смерти. В печальной черноте обугленных стручков содержалась жизнь, и она разрывала закаменевшие оковы смерти: стручки разлетались, выпускали шарики семян, которые закатывались в земляные щели и ямки. И еще лето не успевало кончиться, а уже из земли начинали пробиваться ростки.

А тут, в огороде у тети Нади, Гурька увидел совсем другие цветы. Он сразу стал про себя называть их «цветочными баронами».

На высоких толстых ножках шестилепестковыми коронами, то остроконечными, то мягко закругленными, то даже лохматыми, возвышались тюльпаны. Набрав прозрачной росы и дождя в свои короны-бокальчики, тюльпаны выставляли мохнатые рыже-коричневые тычинки над поверхностью воды, где отражалось голубое небо с бледными облаками, такими блеклыми, будто голубизну кто-то немного затер ученической резинкой.

Красные, желтые, с вкраплениями и прожилками рисунка на лепестках, тюльпаны доходили до контраста черного и белого. Гурька долго смотрел на черный тюльпан – такой темно-бордовый, что тот почти сливался по цвету с землей. Отчего-то он вызвал у него замирание, восхищение и страх. Наверное, потому, что цветы не должны быть черными.

А белые и кремовые нарциссы с рельефной трубочкой сердцевины, желтой и оранжевой, на таких же толстых крепких ножках, как и тюльпаны, одурманили сладковато-горьким ароматом.

Весна для Гурьки теперь пахла нарциссами, а не привычным едким дымом, который каждый год весенним ветром наносило с горящей свалки на поселок. А если вдруг вспыхивал отвал неподалеку от шахты, к дыму примешивался страх огромного пожара, вселенского, когда дым до неба и ни просвета, ни роздыха. И снег в поселке, где живет Гурька, почти всегда серый, присыпанный угольной пылью.

…Вдоль дорожки росли примулы. Они встретили Гурьку яркими махровыми и даже многоярусными россыпями цветов. Словно тут маляр прошел с ведрами разноцветной краски, и она расплескалась справа и слева от дорожки, смешалась, создавая новые сочетания. Или просто отдельные капли падали на лепестки, отчего цветки получались пестрыми.

Гурька сидел на корточках и рассматривал примулы в обрамлении волнистых розеток упругих листьев, когда сзади подкрался Юрка, двоюродный брат.

– Ага-а, Гу-урий Ива-но-вич! – ломающимся скрипучим голоском протянул он. – Цветочки нюхаем? Что, в садоводы-любители заделался? Изволите секатор подать или этот, как его, распылитель? – Юрка шаркнул ногой по дорожке, поклонился, нагнув лобастую голову, прищурив синие пронзительные и насмешливые глаза.

Гурька повернулся, глянул снизу вверх на долговязого братца, без замаха, одним ударом кулака, повалил его и с сожалением покачал головой оттого, что Юрка угодил ногой в примулы.

Тут же из дома выбежала тетя Надя. Она все видела в окно и отвесила Гурьке два, как ей казалось, крепких шлепка. Он снисходительно поморщился. Мать вот тоже так: накричит, огреет полотенцем или шлепков закатит. Совсем не больно. Но чтобы поддержать в ней самодовольство воспитателя, Гурька гримасничает, хлюпает носом, иногда артистично выдавит слезу, а самого душит смех.

– Смотри у меня! – погрозила пальцем тетя Надя и ушла.

Юрка выбрался из грядки, отряхнулся, потер подбородок, на котором зрел синяк.

– А ты, брательник, хоть и Гурий Иванович, да к тому же садовод, парень все-таки что надо. Консенсуса достигнем.

– Чего? – удивился Гурька.

– Иначе говоря, согласия. Москву тебе покажу. Правда, до нее еще на автобусе тарахтеть и тарахтеть, но все же ближе, чем до твоего Сорок седьмого.

Гурькиному шахтерскому поселку даже названия собственного не дали, только номер – Сорок седьмой. Там и домов-то настоящих не было – длинные амбары-бараки.

Счастливчиков отселили в отдельные домики, которые построили на окраине Сорок седьмого, а остальным расширили жилплощадь, и каждый обзавелся своим выходом, крыльцом и палисадником с гулькин нос. Вот там и густели, и жирели неприхотливые «космические» и «золотые шары».

В двух смежных комнатах окнами в палисад жил Гурька с матерью и дед с бабушкой – родители матери. Отец – шахтер, снабдивший сына чудаковато-старомодным именем, исчез через месяц после его рождения. Мать отчего-то свято верила, что он подался на Крайний Север, дескать, всегда мечтал работать в Заполярье. Гурька не разубеждал ее, хотя знал, что отец живет в Сорок девятом, соседнем поселке, с другой семьей. И однажды парень рванул в Сорок девятый на старом чихающем автобусе, который бороздил унылые, почти безлесные пространства между номерными шахтерскими поселками…

Подмосковье ослепило Гурьку солнцем, весенним, жарким, цветами в огородах, садиках, в ведрах у дороги, разноцветными домиками с зелеными, красными и даже розовыми черепичными крышами. Это все выглядело игрушечным, было похоже на картинку из книжки, особенно по сравнению с унылыми красками Сорок седьмого, где крыши были серо-черные – из толя и шифера. Серый шифер лежал на крышах тех домов, что побогаче. С черными крышами оставались бревенчатые бараки, где и бревна были почти черные от старости. Коротким летом бараки раскалялись, и казалось, вот-вот вспыхнут, как угольки.

У материной сестры, тети Нади, к которой Гурька прибыл погостить на несколько дней и поглазеть на Москву, домик был голубой, почти бирюзовый, с резными наличниками и фронтонами. Такой маленький, легкий и ажурный, словно сказочный, пряничный. Внутри и снаружи чистенький, с уютными закуточками, тюлем на окошках и махровой розовой и красной геранью на белых подоконниках.

В Гурькиной комнате в Сорок седьмом подоконник был пошире, серый, занозистый, устланный пожелтевшими газетами. Там, у окна, между рамами которого торчали пучки рыжеватого мха и где стекла промерзали насквозь, обрастая серебристой корочкой льда, у Гурьки процветало садовое царство.

И упорная герань выстукивала знобливую дробь по стеклу розовыми кулачками соцветий, и маленький фикус скручивал свои мясистые листья в трубочки от холода и недостатка света, и бледно-зеленый укроп на тонких ножках все же бился за существование, оттеняемый мелкой темнолистой петрушкой в деревянном ящичке. Лук топорщил перья, а в особенно сильные ночные морозы, когда от стужи трещали даже стены барака, он сникал, перья мягчели и бледнели. Гурька страдал, гладил липкие, обмороженные стебельки и высаживал новый лук, ругаясь с дедом. Тот из соображений экономии запрещал внуку греть растения лампой.

У тети Нади на окнах торчали увесистыми колючими дубинками экзотические кактусы, развалился на пол-окна остро-пушистый аспарагус, цвел лимон, наполняя ароматом весь дом и выдавая на месте опавших белых лепестков зеленый пупырышек будущего плода. Были еще «денежное дерево», «щучий хвост», бегонии, и даже хурма произрастала в маленьких глиняных горшках рядом с фиалками. Росло у тети Нади все дружно, весело: цветы она любила.

Но Гурьку встретила без особой радости. И он все время чувствовал на себе ее настороженный взгляд. Для нее, выросшей в Сорок седьмом, все, кто был оттуда, хулиганы, шпана и уголовники. Она была счастлива, что вырвалась из мрачного поселка, когда вышла замуж за военного, дядю Митю.

Каждый пришелец из Сорок седьмого становился для тети Нади привидением из сумрачного паутинно-серого прошлого, которое вдруг да потянет назад, в топь, в затхлость и удушливую атмосферу шахтерского поселка. Таким приведением стал для нее и Гурька, коренастый, слегка косолапый, с песочным ежиком волос, с задумчивой улыбкой, со светло-серебристыми, как рыбья чешуя, глазами, рассеянными и ироничными. К тому же чумазый из-за въевшейся в кожу угольной пыли. Эта пыль витала в воздухе поселка, да и печи топили все тем же угольком, кормильцем всех жителей Сорок седьмого.

– Деньги в трубу пускаешь, – сердился дед на Гурьку, когда тот норовил сунуть в печь лишнюю лопатку угля для «сугреву» своих подоконных цветов.

Дед и сам оставался чумазым, хотя после каждой своей шахтерской смены парился в бане, не признавая мытья под душем.

Со всей своей мнительностью и подозрениями тетя Надя с порога стала выяснять у Гурьки, какие у него в школе оценки, и допытывалась о его поведении. Племянник утешил ее тем, что он отличник и примерный мальчик. Хотя тетя Надя смутно помнила из писем сестры, которые она читала с пятого на десятое, что Гурька шалопай, каких поискать, и если бы не его тихое, мирное увлечение цветочками, он бы уже скатился на дно и «пошел бы по воле», как выразилась сестра в одном из писем.

Тетя Надя долго еще расспрашивала бы парня о темной стороне его жизни, если бы не дядя Митя. Он вернулся из командировки на следующий день после Гурькиного приезда. Долговязый Юрка тут же вспрыгнул отцу на шею. А Гурька стоял в сторонке с рассеянной улыбкой и теребил штору на окне. Он с опаской смотрел на громоздкую фигуру дядьки, выглядевшую еще более объемной в камуфляжной форме. Дядя Митя вместе с большим рюкзаком заполнил всю террасу.

– А кто это там такой стеснительный дергает бахрому на шторе? – забасил дядя Митя. – Никак Гурий Иванович к нам пожаловали? – Он шутил так же, как Юрка, но нисколько не ядовито.

Он подошел, протянул Гурьке ладонь размером с добрую саперную лопатку, и, когда племянник, расслабившись, протянул руку в ответ, дядя Митя ухватил его под мышки и легонько подбросил, приложив макушкой о потолок.

Когда сели за стол ужинать, Гурька все поглядывал на дядю Митю, на его плечи и руки.

«Мой папаша не смог бы меня так подкинуть», – подумал Гурька.

Фигура отца так и стояла перед глазами с тех пор, как парень, спрыгнув с автобуса в Сорок девятом, увидел его и сразу же узнал, почувствовал, что это он. Невысокий, коротконогий, чуть косолапый, отец так же, как Гурька, нервно потирал ладонью кулак и сутулился. В засаленной брезентовой куртке и штанах, заправленных в резиновые сапоги, большие, непропорциональные его росту, будто с чужой ноги, отец ругался с каким-то пьяным тщедушным мужичком и матерился на всю улицу. Гурька вырос не в институте благородных девиц, и вокруг него багрово-зеленым фоном роились ругательства, отборные, крепкие, шахтерские, да и сам Гурька мог дать матерную отповедь кому угодно. Но услышать это от отца…

Он тогда вскочил в автобус, который еще не уехал, и долго глядел в забрызганное заднее стекло на удалявшуюся фигуру отца, уплывающую и расплывающуюся в Гурькиных бессильных слезах.

– Гурька! – вскрикнула тетя Надя. – Ты на скатерть накапал! Где ты витаешь?! Смотри в тарелку, а не на потолок.

Гурька мрачно уткнулся в тарелку.

– Что, трудно у вас там живется? – спросил дядя Митя у парня спокойно, так, словно не слышал замечания тети Нади.

– Везде трудно! – Тетя Надя раздраженно смяла салфетку. – А их хлебом не корми, дай поплакаться на свою судьбу. Как будто другим все легко и просто.

– Надь, ты что-то ни к селу ни к городу. Гурька-то при чем?

– Мама Гурьку подозревает во всех смертных грехах, – встрял Юрка.

– Ты мать не критикуй, – урезонил его дядя Митя.

И разговор за столом потух, и стало слышно, как бьется еще сонная весенняя муха под стеклом плафона, висевшего над столом.

«И они тут ссорятся», – заскучал Гурька. – «Солнце, цветы, свой дом, а люди ссорятся».

Розовый закат с оранжевыми прогалинами вкрался в дырочки тюлевых занавесок на террасу, и желтый теплый свет рассеял напряженность. Запахло свежезаваренным чаем, клубничным вареньем. Круглый стол, покрытый красно-зеленой клетчатой скатертью, с дымящимися чашками и сушками в глиняной миске, с прошлогодним клубничным вареньем в стеклянной вазочке и булочками в плетеной корзинке, закружился у Гурьки перед глазами. Все это чудилось сном, теплым, сладким, как клубничное варенье. И жужжание мухи, кружившей над столом, было дремотным, словно и она проникла в сон, прельстившись его приторной сладостью.

Гурька спал, положив голову на руки. Но услышал, что сказал дядя Митя.

– Оставь ты мальчишку в покое. Он радуется жизни, цветами любуется… Дожил до двенадцати лет, а тюльпаны впервые увидел. А ты цепляешься. Между прочим, нашего Юрку, «правильно» воспитанного, ничего, кроме компьютера, не интересует.

Этот самый компьютер стоял у Юрки в комнате. Он совсем не походил не те несколько ящиков, которые были в поселковой школе. Одна половина из них не работала, а другая мерцала и дрожала мутным изображением, выдавая непонятные колонки цифр и букв.

Юркин компьютер выглядел так, как, наверное, выглядит пульт управления на космическом корабле. Яркий, громкозвучный, с мягко щелкающей под пальцами клавиатурой. Гурька осмотрительно не лез к этой космической штуке, опасаясь сломать.

Вчера он не один час простоял у брата за спиной, уставившись на экран. Юрка безжалостно расстреливал колченогих монстров и чудовищ-мутантов.

А Гурька думал, что будь у них в поселке хоть один такой компьютер, владелец его загордился бы, а то и брал бы с пацанов плату за разрешение поглазеть на чудо.

Но пока чудо в Сорок седьмой не завезли, любимым развлечением пацанов весной и осенью на единственной центральной улице, которую прозвали «грязелечебницей», было швыряние друг в друга комков жирной липкой грязи. Не останавливали даже суровые родительские внушения за перепачканную одежду. На этой же улице зимой начиналась еще одна забава.

Плотно слежавшийся снег так раскатывали грузовики и расшаркивали ногами прохожие, что дорога превращалась в каток. Грузовики двигались по ней медленно, и мальчишки, сидя на санках, успевали зацепиться железным крюком за кузов и ехали до окраины поселка. Если взрослые заставали их за этим занятием, то драли немилосердно. И Гурьку дед пару раз взгрел, но отказаться от лихачеств мальчишка не мог.

Сердце замирало, а потом вместе со скрежетом цепляемого крюка срывалось в лихорадочный забег вслед за рифлеными колесами грузовика, скакало и трепыхалось. Полозья санок звенели по накатанной дороге, за спиной бежали и улюлюкали пацаны, в темноте раннего зимнего вечера уносился блестящий накатанный снег с отраженными бликами редких фонарей и фар грузовика. Ветер ледяной волной обжигал щеки, окончательно сбивал дыхание. И когда дышать уже было нечем, а биение сердца сливалось с гудением крови в висках и с автомобильным гудком встречного грузовика, извещавшего водителя о незапланированном пассажире, Гурька отцеплялся. Он еще некоторое время катился по инерции, а сердце разлеталось на много маленьких сердец, которые бились в руках, ногах, голове, животе. Становилось жарко. Вот тут расслабленного лихача можно было брать «тепленьким», пока он глупо улыбался, ткнув санки в сугроб на обочине.

* * *

Свет рассеянный, бледно-желтый. Солнце послало его разведчиком, своим глашатаем, чтобы возвестил о приходе светила. И этот свет все вокруг тронул, растормошил ото сна. Тюльпаны робко приоткрылись, нарциссы повернули к свету венценосные головки на крепких шеях, завернутых в бежевые пергаментные и шуршащие воротники. Примула засуетилась, растопырила цветочки во все стороны, будто перешептывалась: «Где? Где солнце?»

Гурька ежился от весеннего ветерка тоже в ожидании солнца. Изо рта шел парок: ночью заметно холодало. На огороде лежал клочками туман. Гурька стоял на крыльце в синих в цветочек сатиновых трусах почти до колен, в теткиных галошах на босу ногу и в клетчатой рубашке на плечах.

«Мама, наверное, тоже сейчас вышла на крыльцо, – подумал Гурька. – Только у нас там еще снег, и солнце уже взошло. А улица почти пустая. Разве что шахтеры идут на смену и со смены».

И дед встает, чтобы идти на шахту. Скрипит его кровать, такая же железная, с чешуйчатой звенящей сеткой, как у Гурьки. Но у внука кровать на колесиках, как больничная койка. Он видел такие в районной больнице, где лежал с подозрением на аппендицит. Потом, правда, врачи его с позором вытурили, каким-то образом прознав, что в больнице Гурька скрывался от районных контрольных по русскому языку и алгебре.

…Солнце выпрыгнуло из-за деревьев, выбило у мальчика из глаз сине-зеленые радужные круги. Он улыбнулся, чихнул и пошел будить Юрку.

Тот обещал свозить брата в «Детский мир», магазин, где продаются одни игрушки. Гурьке это было непонятно. В их маленький поселковый магазин тоже привозили игрушки. Они занимали там целую полку, обласканную детскими взглядами, политую ручьями слёз. Куклы, мишки, машинки, пистолеты – вот и весь немудреный набор игрушек, чаще всего привозимых из Китая, который был от Сорок седьмого ближе, чем Москва.

У мальчишек спросом пользовались водяные пистолеты. Они, правда, выходили из строя после двух-трех уличных битв, но тогда их пускали в ход в качестве дубинок. Хватали за ствол и пластмассовым прикладом норовили угодить недругу по затылку, в лоб или глаз, огреть по спине или чуть ниже. К концу побоища на улице оставались лежать обломки ядовито-зеленой или оранжевой пластмассы, а героям доставалось дома за расточительство. Полку с игрушками в магазине вновь щедро поливали слезами и канючили, канючили, выпрашивая у родителей новый пистолет.

Поскольку китайская пластмасса стоила не слишком дорого, пистолет приобретался, и частенько родители сами становились объектом нападения, получив из-за угла ледяную струю в физиономию.

…Но такого магазина, как «Детский мир», Гурька и в самых сладких снах не видел.

Третьяковскую галерею променяли на магазин, и Гурька, открыв рот, вертел головой и плелся в толпе, уцепившись за подол Юркиной куртки. Целый зал магазина был заполнен только мягкими игрушками – от страуса до крота, от верблюда до кролика – пушистыми, самых причудливых цветов.

Юрка направился к отделу с радиоуправляемыми машинками, а Гурька вдруг замер у стенда. Там, затертый между двумя пухлыми лупоглазыми мишками, сидел клоун. С тонкими тряпичными руками и ногами, с таким же мягким и, как показалось Гурьке, теплым тряпичным телом. Ладошки, ступни с круглыми розовыми пяточками и лицо были из податливой резины. Он не мог оторвать взгляд от клоуна и, завороженный, трогал его пальчики на ноге.

– Ну что ты тут? – Юрка вернулся к отставшему Гурьке и дернул его за рукав. – Смотри, потеряешься. – Он заметил предмет Гурькиного вожделения и глянул на ценник. – Неслабо! Две тысячи.

– Сколько? – вздрогнул Гурька.

Мать ему в дорогу на всё про всё дала баснословные деньги – пятьсот рублей, красненькую бумажку. А зеленоватую, тысячную, Гурька видел только у матери в руках после получки. И очень скоро несколько зелененьких краснели в пятисотки, таяли и желтели в сотенные, затем в синие пятидесятирублевые, а потом мамин потертый кошелек, пухлый от времени, а не от обилия денег, распирали металлические кругляши монет. Возвращаясь из школы, Гурька все чаще находил в кастрюльке на плите макароны. Макароны растягивались на несколько дней и в прямом, и в переносном смысле. Тянулись скукой и безнадежностью. Но когда терпение было на исходе, мать снова приносила зелененькие тысячные бумажки. Макароны не изгонялись из меню окончательно, но зато теперь у Гурьки могла появиться новая рубашка, книжка и очередная китайская пластмасска-пистолет.



Гурька помотал головой, уставившись на клоуна, стоившего аж две зелененьких тысячных. Он считал себя «сурьезным» парнем и игрушками особо не интересовался. Правда, до сегодняшнего дня он настоящих игрушек и не видел. Клоун смотрел на него тоскливо и просительно: Гурька знал, что клоун в своей тряпичной душе мечтает поехать с ним в Сорок седьмой.

– Гурий Иванович, пойдем, я тебе лучше мороженое куплю, – сочувственно предложил Юрка, оттягивая брата от полки.

Они вышли из магазина и побрели по солнечной улице, наполненной гулом машин и людским гомоном. Свернули в один переулок, в другой, стесненные приземистыми, обновленными старинными домами и усадьбами. Гурька отгрызал куски от клубнично-бананового мороженого, глотал его ледяным, уже не чувствуя вкуса онемевшим от холода языком.

– А ты небось ботаником будешь? – Юрка ел мороженое не торопясь. – Всё цветочки разглядываешь.

– Может, и ботаником. Но уж точно не шахтером. Один раз с дедом в шахту лазил. До сих пор внутри все дрожит. Ты бы к нам приехал в Сорок седьмой, дед бы и тебе экскурсию устроил. Воспоминаний на всю жизнь хватит.

– Куда там! Мать не отпустит. Она вашего Сорок седьмого как чумы боится. В музей пойдем?

– В какой?

– Да все равно. А то мать меня съест, если узнает, что мы некультурно шлялись по улицам и магазинам.

– Скажем, что были, – пожал плечами Гурька. – А сами еще погуляем. У вас тут солнечно, народу много и одеты все разноцветно. У нас одежду потемнее носят, не маркую, боты резиновые. По нашей «грязелечебнице» чтобы пройти, ничего не сломать и не извозюкаться, надо скафандр надевать и амуницию, как у хоккеистов.

* * *

Фотографии в картонной коробке из-под конфет почти все были черно-белые. Память о Сорок седьмом. Тетя Надя засунула их в самую глубь нижней полки шкафа, но, когда Гурька доставал книжку по цветоводству, коробка вывалилась, и фотографии рассыпались. Мальчик уселся на полосатый половик и стал разглядывать карточки.

Узнал и свой барак, и маленькую мать с тетей Надей. Они стояли у барака. Здесь, на фотографии, еще не было отдельных входов, а двери комнат выходили тогда в общий коридор. Девчонки в ситцевых платьях и в валенках держались за руки, испуганно таращили глаза. На фотографии у тети Нади две светлые косички лежат на костлявых плечах, бледное остроносое лицо и отчего-то слишком длинные руки, достающие аж до валенок, или это валенки слишком высокие, наверное бабушкины.

Теперь у тети Нади каштановые, чуть в рыжину короткие кудряшки на голове, а сама тетя Надя румяная, круглолицая и полная, с короткими и пухлыми руками.

«Почему она так не любит вспоминать Сорок седьмой? – Гурька рассматривал фотографии и пожимал плечами. На черно-белых снимках поселок казался даже красивым. – Она увидела другую жизнь и расстроилась, что столько лет, все детство и юность, прожила иначе. А я? Смогу я вернуться домой прежним?.. А клоуна наверняка уже купили. Здесь народ богатый. Откуда у них столько денег? У нас дед, мать, бабушка работают, и все равно денег нет. Тут платят больше. Но ботаникам везде платят мало. Так Юрка говорил. Да и в Сорок седьмом ботаники никому не нужны. Ну и наплевать! Значит, надо бежать оттуда и искать место, где нужен кто-то, кроме шахтеров».

Гурька сгреб карточки, сунул их обратно в коробку и услышал голос дяди Мити, донесшийся с террасы.

– Что же ты ребят без денег в Москву отправила? Юрка сказал.

Тетя Надя что-то ответила. Гурька не расслышал.

– Ну, знаешь! – сердито воскликнул дядя. – О чем тогда с тобой говорить?

* * *

Дождь шел слабый, будто с неохотой. Специально для Гурьки, чтобы легче было уезжать, чтобы напомнить, как там, в поселке. Может, прямо из Сорок седьмого он сюда добрался, растеряв свой заряд в долгой дороге. Изнуренный и ослабленный, дождь выливал остатки влаги на незнакомый, солнечный, цветочный и пестролюдный город. Он пришел за Гурькой.

Дядя Митя провожал Гурьку на машине своего сослуживца. Дядя достал из багажника большую картонную коробку, заклеенную скотчем.

– Ой, нет, дядя Митя. Мне это тащить? После поезда еще часа четыре до дома на автобусе, а потом пешком. Коробка тяжелая? Что это?

– С этого вопроса и следовало начинать, – улыбнулся дядя Митя. – Откроешь в вагоне, узнаешь, что внутри. А дома не поленишься, черкнешь дядьке письмецо с отзывом и благодарностью. Усёк? И вообще, Гурька… – Дядя взялся за влажный от дождя поручень вагона. – Ты парень взрослый, сообразительный. На тетку зла не держи. А сам двигай в правильном направлении. Если что нужно, не стесняйся, пиши прямо мне. Помогу.

Дядя отнес коробку и Гурькину сумку в купе. Вышел на платформу. Проводница копошилась в тамбуре, задевая парня то локтем, то мягким бедром.

Гурька вдохнул сырой московский воздух и вздохнул. Нет, до дома дыхание не задержишь, и в Сорок седьмой Москву не привезешь.

Дядя Митя пожал ему руку.

– Ну, бывай, Гурий Иванович. Пиши.

Проводница с грохотом убрала ступеньки, захлопнула дверь. Дождь вдруг усилился, облепил стекла поезда, наверное, чтобы не возвращаться в одиночестве, чтобы добраться домой на крыше и оконных стеклах. Стекло на двери в тамбуре тоже взмокло, запотело, и дядю Митю, поднявшего руку в прощальном жесте, совсем не стало видно.

Гурька сел в купе на свою нижнюю полку. Два соседа-командированных уже выставили на стол бутылку водки и резались в карты. Мальчик перочинным ножом вскрыл коробку, откинул крышку. Коробка была уставлена маленькими пластиковыми горшочками с самыми разными растениями. Тут были и кактусы, и фиалки, и несколько примул, и гиацинт, и еще что-то совсем незнакомое. Отделенные картонкой-перегородкой от горшков, в коробке лежали книжки по садоводству и ботанике и целлофановый пакет. Гурька развернул его и вынул клоуна.

Гурька знал, что к тетке больше никогда не приедет, да и дядю не станет беспокоить просьбами. Но и жить, как раньше, не сможет, бесцельно просиживая у окошка в бараке, глядя на грязную улицу и на бредущих по ней со смены и на смену шахтеров – под тусклым светом редких фонарей и унылым дождем.