ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

XXXII. Первые раскольничьи страстотерпцы

Рождественский праздник 1666 года прошел для царя Алексея Михайловича нерадостным. Обыкновенно-то он всегда проводил его в семейном кругу; но если позволял себе что-либо, так это устройство борьбы зверей меж собой или бой со зверями ловчих на Москве-реке. И теперь, чтобы заглушить злые думы, тревожившие его по случаю низложения и ссылки Никона, он велел ловчему пути, то есть администрации охоты, устроить поездку.

Медвежья охота была любимейшею потехой царя. Медведи, смотря по выдрессировке, назывались дворными, гончими, ступными, спускными и дикими. Привезли из Мезени года два перед тем белых медведей.

Спускали медведей на травлю с другими зверями, травили их собаками – борзыми, меделянскими и британскими, и с ними же вступали в бой ловчие. Поводыри же медведей выделывали разные комедийные действия с дрессированными животными.

Травли происходили во дворце, на нижнем под горой и на заднем дворе или на старом Цареборисовском дворе, близ палат патриарха; тоже – на Старом Ваганькове, где теперь публичный музей, и на Новом Ваганькове, на Трех горах.

Зимой же или на Масленицу устраивалась потеха на Москве-реке, чтобы весь город мог любоваться зрелищем.

При строгом пуританстве тогдашнего правительства, запрещавшего пляски, песни, светскую музыку, игрища и гульбища, очевидно, что всякое зрелище возбуждало большое любопытство и привлекало массу народа.

Признаками таких потех обыкновенно было очищение и выравнивание местности на льду Москвы-реки, устройство изгородки для травли и приготовление деревянных скамеек для народа, особой ложи для царя и особого павильона для зверей и собак.

Москва знала всех ловчих по именам, да и большинство собак было им известно.

И вот в день, назаченный для потехи, еще с утра народ стал собираться на Москву-реку, чтобы занять место поудобнее для зрелища.

Звери в то время содержались во Львином дворе, у Китайгородской стены, где теперь присутственные места; тоже Яма (впоследствии долговая тюрьма) была местопребыванием зверей.

Знаменитыми в это время ловчими были Ябедин, Теряев, Головцын и Неверов, также Никифор и Яков Озорные, сыновья Богдана Озорного, тешившего еще царя Михаила Федоровича.

В день, назначенный для потехи, мороз был силен, и звери, а также собаки, привезенные на Москву-реку, жались от холода, а ловчие, одетые в крытые сукном полушубки, только постукивали ногами и руками, чтобы не иззябнуть до царского приезда.

Матушка Москва стала съезжаться: были здесь и открытые сани, и возки, и в них виднелись или аргамаки, или бахматы. Москва, всегда любившая и ценившая лошадей, рассматривала их как знаток и относилась к ним критически.

– Вишь ты, – говорил какой-то приказчик другому, – у гостя-то Шорина какие бахматы, точно братья родные.

– Да, дюже откормленные, – отвечал его товарищ.

– А Стрешнева-то, Родивона Матвеевича, вот тот жеребчик, тонкошейный, тонконогий, серый в яблоках, а морда сухая, жилистая, головка малая… так бы расцеловал, – воскликнул первый. – И одежа, гляди, на нем точно царская: золотая парча да каменья самоцветные.

– Царской-то казны ему, что ли, стать жалеть, – усмехнулся его товарищ.

– А вот гляди, точно царь едет! – крикнул мальчик, указывая по направлению к Кремлю.

– Точно он, батюшка-то наш, соколик, – умилился стоявший здесь старик-мастеровой, и, сняв шапку, он стиснул ее под мышкой и стал подыматься на цыпочки, чтобы лучше разглядеть показавшийся на противоположном берегу царский поезд.

Царский поезд был довольно длинен: впереди шли скороходы, потом стольники, дворцовая стража, за ними ехали сани царя, запряженные шестеркой белых бахматов, в драгоценных парчовых одеждах (под уздцы вел их конюшенный штат), за царскими санями – царевны и царевичи в крытых возках, за ними верхом бояре, окольничие, воеводы, думные дворяне и весь остальной придворный штат.

Дорога из Кремля была проложена по Москве-реке до места зрелища, и народ по обе стороны уже ждал поезда. Царь кланялся народу на обе стороны, а народ падал ниц и пел «многие лета».

У павильона царя встретили Ордын-Нащокин, Матвеев, Хитрово и ловчий Матюшкин.

Царь с царицею, царевнами и царевичем сели в особую ложу; бояре и двор расположились на изготовленные им места. Их окружили цепью охотников с мушкетами, пистолетами и рогатинами, здесь же имелись на сворах борзые и меделянские собаки. Это была предосторожность на тот случай, если бы зверь бросился вне арены на зрителей.

Началось зрелище. Белый медведь должен был вступить в борьбу с тремя простыми медведями.

Матюшкин дал знак, и медвежьи поводыри вывели трех диких черных медведей и, впустив их в арену, сняли с них намордники и сами перескочили обратно по сию сторону арены.

Медведи, почувствовав себя на свободе, завыли, разминали кости, и, видя, что они в сообществе лишь своей братии, начали обнюхивать друг друга и вскоре освоились.

Когда это было достигнуто, Матюшкин велел выпустить белого медведя Богатыря.

Богатырь прямо выпущен из клетки. Белый как снег, косматый, с черными глазами и красной пастью – это чудовище, появившись на арене, подняло голову вверх, как собака, и зловеще зарычало и завыло.

Черные медведи сразу струсили, поглядели в ту сторону, где показался зверь, жались друг к другу и зарычали, оскалив зубы.

Белый медведь лег на брюхо и вызывающе завыл и зарычал. Черные медведи рассвирепели и, один за другим поднявшись на задние лапы, пошли на него.

Богатырь, допустив шедшего на него с рычанием первого медведя на довольно близкое расстояние, вдруг вскочил, поднялся тоже на задние лапы, пошел на него, ударил его стремительно обеими лапами по голове и схватил зубами за горло.

Черный медведь пошатнулся и упал навзничь. Богатырь насел на него и перегрыз ему горло. Но два других медведя приблизились в свою очередь и налегли сверху на Богатыря, грызя и разрывая ему спину когтями. Почувствовав страшную боль в спине, белый медведь бросил нижнюю жертву и сделал отчаянное движение, упершись о землю лапами. От этого движения оба медведя очутились на его месте, а он с воем и рычанием выскочил из-под них. Медведи, рассвирепев, не поняли, в чем дело и, чувствуя под собою свежее тело и чуя кровь, налегли на убитого своего товарища и рвали его на части.

Поглядев с полминуты на эту рычащую, движущуюся кучу, Богатырь вновь пришел в ярость, тем более что в спине и в теле его слышалась ужасная боль, и вот он стремглав бросается на эту кучу и начинает ее рвать когтями и зубами… Не проходит и получаса, как он обращает трех медведей в груду костей, мяса и крови…

Измученный и рассвирепевший до лютости, он садится на брюхо, как пес, и с высунувшимся кровавым языком воет жалобно, хотя и победоносно.

– Велишь, великий государь, и его порешить? – обращается с вопросом Матюшкин.

– Почему?

– Да потому, великий государь, что его теперь в клеть не загонишь, а коли он отдохнет, так много бед учинит.

– Так ты вели его добить.

Матюшкин сделал знак. Ловчие выпустили на Богатыря свору меделянских.

Неожиданное появление новых врагов озадачило Богатыря, он сначала поглядел на них только презрительно и злобно застучал зубами, воображая, что этим он отделается. Но когда собаки бросились на него и, атаковав со всех сторон, стали его грызть, он от боли рассвирепел и, подбежав к барьеру, прислонился к нему задом, причем лапами и пастью уничтожал врагов.

От удара его лапы псы падали замертво, а пастью своею он в один миг умерщвлял смельчаков.

На помощь собакам подоспел ловчий Никифор Озорной: он подошел по барьеру и, приблизившись на несколько шагов к белому медведю, из пистолета выстрелил ему в ухо, и тот пал мертвый.

После этого пошли другие потехи: травили волков дрессированными собаками, хорьков и лисиц борзыми, и потехи эти продолжались почти до самого вечера.

По окончании потехи царь уехал во дворец, а народ еще долго осматривал побоище и критиковал то тот, то другой момент битвы.

Возвратясь домой, царь пообедал, причем он имел разговор о том, кого избрать в патриархи. Он был в затруднении. Кандидатов было четыре: Питирим, Павел, Илларион и Иоасаф, но ни один из них не представлял того типа патриарха, какой создал ему Никон…

Потолковали и разошлись. Чтобы рассеяться, он велел позвать из темной подклети одного из верховых калик перехожих, чтобы он забавлял его песнями. Привели певца Филиппова. Это был средних лет парень, плотный и высокорослый, обладавший замечательным голосом и памятью. Играл он на домре и пел духовные песни, былины и легенды духовного содержания. Алексей Михайлович любил его слушать, в особенности, когда его терзали какие-нибудь тяжелые думы.

– Спой что ни на есть, Филиппушка, – сердце отведи, – встретил его государь.

Настроил и приготовил Филиппов свою домру и запел об Иоасафе-царевиче:

В дальней во долине
Там стояла мать – прекрасная пустыня;
Приходил ли во пустыню
Младой царевич Иоасафий:
Любезная моя мати,
Прекрасная мать-пустыня!
Приемли меня во пустыню,
От юности прелестные;
Научи меня, мать-пустыня,
Как Божью волю творити;
Достави меня, мать-пустыня,
Ко своему ко Небесному Царствию…

Заслушался царь этой легенды, и когда Филиппов пропел последние стихи:

Усе ангелы возрадовалися,
И архангелы счудесалися
Премладому его смыслу,
Превеликому его разуму,
А мы запоем аллилуйя, аллилуйя,
О, слава тебе Христе, Боже наш! —

царь поднялся с места и пошел в терем.

– А я к тебе, сестрица, душу отвести, – сказал он, входя к царевне Татьяне.

– Я собираюсь в Алексеевский монастырь… одна черница больна, нужно навестить.

– Не поздно ли?

– Лучше поздно; днем так и глядят все, куда едешь. Там меня ждут.

– Я недолго у тебя сидеть буду… Нужно выбирать патриарха, а кого, не знаем: Питирим…

– Глуп и грамоты не знает, – вставила царевна.

– Павел Крутицкий…

– Вот-то будет патриарх!.. Ему бы бабою быть, а не святителем…

– Илларион Рязанский?..

– Мужик мужиком; ему бы косу аль серп, да в поле.

– А что скажешь об Иоасафе Тверском?..

– Этот, по крайности, благообразен, хоша не палата ума, да теперь оно и не нужно: пущай только не портит Никоновой работы.

– Видишь, позвал я Филиппова домрачея и просил спеть стих, причем думал: кого он назовет в стихе из четырех святителей, значит, того и сам Бог хочет… А он и запой об Иоасафе-царевиче…

– Да коли уж выбирать в патриархи опосля Никона, так, по правде, нет ни одного, но коли его низложили, так не подобает церкви вдовствовать… Гляди, братец, ты вот по слову царицы и Морозова простил Феодосии Морозовой, а та снова свое поет, плюет на наши образы и на наши кресты, бранит Никона антихристом, а нас зовет еретиками, латинниками… Всюду она вопиет: «Наших святых Аввакума, Даниила, Епифания, Федора сослали, истязают, а теперь сами нашли, что Никон-де латинянин да антихрист…»

– Так что же ты думаешь?

– Да так: нужно вызвать ее святых к собору, пущай восточные патриархи с ними прю ведут…

– Умница ты моя, вызову их сюда… Но тебе ехать надоть, поезжай.

Царевна оделась, взяла с собой одну из придворных боярынь, простилась с братом и уехала.

В Алексеевском монастыре игуменья, как видно, ожидала ее: она встретила царевну у ворот.

Царевна поцеловалась с нею и произнесла взволнованным голосом:

– Отчего мне только теперь дали знать, что мама Натя сильно больна?

– Она несколько часов только как пришла в себя и велела дать знать тебе, царевна.

– Что же с нею случилось?

– Говорят, ее переехали на улице… К нам в монастырь привезли ее добрые люди… Это было тринадцатое декабря. Она была без памяти, вся в крови, ноги, руки, и голова повреждены… Что могли, то мы делали, и вот, милостивая царевна, теперь она пришла в себя.

– Можно ее видеть?

– Можно, можно… я провожу тебя в ее келью…

Игуменья ввела царевну в маленькую келью. Мама Натя лежала на мягкой и хорошей постели, в углу виднелась икона, а там теплилась ярко лампадка.

Царевна сбросила шубу и подошла к кровати. Инокиня как будто дремала. Царевна взяла ее за руку.

– Это ты, царевна… как я рада… я знала, что придешь, – слабым голосом произнесла больная.

– Что с тобою случилось?..

– Потом скажу…

Игуменья, видя, что она лишняя, вышла.

– Говори, ради бога, мама Натя, что за беда приключилась…

– Когда его увозили… я хотела свернуть сани к народу… схватила за узду коренных… Стрелец ударил меня по голове, я упала под лошадей… дальше не помню… Помню только, что он узнал меня и крикнул: поклонись…

– Так он не забыл меня?

– Как же и забыть-то свою благодетельницу… добро и зло помнятся… Погляди меня царевна… вели свечу принести… хочу знать, целы ли руки… ноги…

Царевна выглянула в дверь. Служка монастырская ожидала у двери кельи приказаний. Царевна велела принести огонь.

Вскоре появились в келье свечи. Как ни была мама Натя слаба, но просила служку развязать различные бинты на руках и ногах. Оказалось, что у нее имелись раны и ушибы, но переломов костей не было. После осмотра служка вышла.

– Я тебя, царевна, не видела после собора, – сказала инокиня, – а потом не знаю, кто это так озлобил царя против Никона.

– Да все этот Ордын-Нащокин… Точно так, как Матвеев и Морозов, он требует ввести у нас западные обычаи, а Никон против этого. Рассказывают они царю: как-де Никита Иванович Романов, мой дедушка, сшил было для прислуги своей заграничную немецкую одежду, так Никон-де послал за нею с наказом сказать: «Хочет-де патриарх и своим людям сшить такую». А как принесли к нему, так он велел изрезать одежду. Потом, увидев Никиту Ивановича, он сказал: «Не в одежде просвещение, а в учении», да и заплатил ему за одежду. Нащокин это знает, так и Никон ему неугоден. К тому же Нащокин хочет быть один: и мир-то заключить одному, да потом и в государевых делах быть одному. Но тому не быть: мы с Анной Петровной Хитрово залучим к себе племянника ее, Богдана, тогда и ссадим Нащокина.

– Не можешь представить себе, царевна, как я рада, – прервала инокиня Татьяну Михайловну, – что перелома костей у меня нетути, а раны, те заживут… Мне руки и ноги теперь нужны… нужны для дела: боярам мое вечное мщение… Тогда лишь успокоюсь, когда…

– И я клянусь им вечно мстить: коли можно будет им напакостить, так напакощу… А коли придет время стать за земство, за чернь, за народ, – так я ни денег, ни жизни не пожалею… Они и погубили Никона: зачем-де он был против боярства и воевод… зачем стоял за черную землю и чернь… Теперь уже и Милославские и Морозов за черную землю… Остальные бояре стоят за боярство: вот и низложили они Никона.

– Не знаю, как ты, царевна, а мне нужно выздороветь, подняться на ноги, и кара будет не за горами… Скоро с небес загремит для них труба Страшного суда.

Инокиня поднялась на кровати, устремила блестящий взор свой вдаль и произнесла пророчески:

– Вижу я виселицы и плахи от Астрахани до Казани… Всюду трупы боярские и воеводские висят, и вороны их раздирают, а смрад их душит… душит меня… И в Малороссии трупы их гниют всюду и по городам и по селам. – И с этими словами она упала без чувств.

– Мама Натя, успокойся. – И царевна испуганно потребовала воды.

Вбежали служки и игуменья. Все усилия их привести ту в чувство оказались тщетными: инокиня бредила и металась на кровати.

Царевна поторопилась во дворец и послала в монастырь одного из царских врачей.

На другой день дали знать царевне, что инокине легче.

Царевна послала отслужить молебен.

Вскоре после того совершился обряд избрания и поставления патриарха: избран был Иоасаф, под именем Иоасафа II.

После его избрания собор тотчас осуществил меры Никона: Монастырский приказ уничтожен и отменено правило, что сектанты-христиане обязаны при приеме православия вновь креститься. Зато, отделив светскую власть от духовной, собор стал разграничивать и подсудность некоторых дел, причем дела веры передал ведению уголовного светского суда. Этим введены у нас инквизиционные начала, что озлобило раскольников и повело лишь к развитию, а не к уменьшению раскола.

Это и Никон предвидел, и поэтому-то он так и восставал против вмешательства светской власти в дела церкви; но его не поняли современники и, к стыду нашему, и потомство, которое, по невежеству своему, видит в его низложении какое-то торжество грубой силы и фанатизма против начал любви и братства. Самая же борьба вовсе не была из-за власти, а из-за принципов: Никон стоял за свободу веры и независиость церкви, бояре – за подчинение ее не столько государству, как боярству. Последнее вскоре дало достойные плоды.

На собор вытребованы из Пафнутьевского Боровского монастыря расколоучитель Аввакум, Лазарь, Епифаний и Федор.

Когда их привезли в Москву, они всюду рассказывали, что исцеляли больных, изгоняли бесов. В особенности Аввакум повествовал о разных видениях и пророчествах, и многие из приходящих к ним уверовали в него и в его товарищей, как в святых и Божьих подвижников.

По прибытии же в Москву, узнав подробности собора, низложившего Никона, и услышав, как он укорял в латинстве и патриархов, – Аввакум возрадовался и готовился со своими сподвижниками дать решительную битву и никонианам и восточным патриархам.

Привезли расколоучителей на собор.

Председательствовал новый патриарх Иоасаф в присутствии двух восточных патриархов.

Когда ввели расколоучителей, они по обычаю должны были пасть ниц и поклониться архиереям, но они этого не сделали, а только двуперстно перекрестились в сторону, а не к иконам.

Начались расспросы, споры, прения, убеждения, но на все был один ответ расколоучителей:

– Все новшество – еретичество и латинство. Исправление книг неправильно. По старым книгам молились и служили святые митрополиты Петр и Филипп, многие святые, великие чудотворцы Зосима и Савватий, и многие иные… и если они достигли спасения по этим книгам, то иных не нужно.

Греческие же книги, на которые ссылался собор, они назвали еретическими, а восточных патриархов обозвали еретиками-латинянами, как равно всю церковь никоновскую… Церкви наши назвали храминами, наши иконы – идолами, а наших святителей – языческими жрецами.

Собор проклял их, осудил их учение и отправил в земскую избу для предания их суду за оскорбление церкви и всего собора.

Уголовный суд присудил их: за двуперстное знамение – к отсечению правой руки, а за ругание церкви – лишению языка.

– Любо нам пострадать за Христа и за церковь, – воскликнули расколоучители, когда им объявили приговор.

На другой день вся Москва поднялась и потекла к Лобному месту, где на эшафоте заплечный мастер должен был совершить казнь.

Но многие в столице вознегодовали, узнав о вмешательстве светского суда в дела веры.

– Да это латинство! еретичество!

– Не след допустить такого позора!

– Отколь Москва стоит не было такой обиды!

Нашлись люди сильные, могучие, богатые, да, кажись, и сам царь был замешал в дело: подкупили палача, чтобы он принес мертвые руки и совершил бы мнимое отсечение рук, а языки чтобы палач только ущемил немного до крови…

Но народ этого не знал. В день казни он наводнил Лобное место, волновался и шумел.

– Вишь, за веру отцов, за древлее благочестие страдают, – ворчали одни.

– Коли они казнь приемлют за свои иконы, за свои книги и кресты, значит, и впрямь то истина, что они бают, – слышались голоса.

Но вот выводят на площадь Аввакума и его сообщников.

Над Аввакумом должна совершиться первая казнь; он кланяется народу во все стороны и кричит зычным голосом:

– Любо мне пострадать за Христа и за церковь, – и при этом, перекрести себя и народ двуперстно, кладет эту руку на плаху.

После того ему рвут язык.

Сподвижники его то же самое кричат народу и мужественно подвергаются казни.

Народ становится мрачен, двуперстно крестится и расходится в страшном негодовании.

Из земской избы увозят расколоучителей в Пустозерскую обитель у Ледовитого моря.

Не проходит и месяца, как оттуда приходят вести:

– Святые-де страстотерпцы творят там чудеса: без языка проповедуют, руки вновь поотрастали, они исцеляют больных, изгоняют бесов, видят и говорят с ангелами и давно умершими.

Облетает эта весть всю Русь, паломники отправляются в Пустозерскую обитель, подтверждают справедливость чудес, и расколоучение находит горячих, многочисленных последователей во всех слоях общества.