ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

XVII. Дело боярина Романа Боборыкина

В московских хоромах боярина Романа Боборыкина идет пир.

На пиру этом множество бояр и высшего духовенства, даже Аввакум и Неронов, но их не тешат ни домрачеи, ни бахари, ни скоморохи, ни гусельники, как это было во времена царя Михаила, и калики перехожие поют духовные песни.

Сами лица боярские более постные, чем праздничные, а беседа идет шепотом между отдельными группами, и у всех шел разговор богословский или же о Никоне.

Толки идут самые разнообразные: и отзываются голоса умеренные, слышатся суждения резкие, раскольничьи, говорится даже о Никоне как о деятеле политическом, и он осуждается как гонитель боярства. Между умеренными слышны возгласы:

– Все едино, как ни молись, была бы у тебя в сердце молитва; а другой и по-старому молитву слушает, да на две души кушает, – по-старому спасается, а кусается… А Никона все же насмарку – уж больно зазнался.

Аввакум и Неронов пели иное:

– Времена Антихриста настали. Было Никона имя поповское, Никита, а это из греческого Никитиос и соответствует слову «победитель», одному из названий нечистой силы. Уничтожил он древлее благочестие и баню паки бытия13.

Бояре же толковали меж собою:

– А он и великим государем именуется и местничество на деле уничтожил, ни во что не ставил родовую доблесть и честь…

Ну и шалишь, мы-де сами с усами.

Словом, все партии были заодно, что нужно ссадить Никона.

Но как отделаться от него?

Постановление собора русских святителей царь не утвердил, а на Вселенский собор не соглашался.

Собрались поэтому кровные враги Никона в комнату, или кабинет Боборыкина: и для совещания и для келейной выпивки.

Тогда духовные и светские были более сближены одинаковостью интересов и обычаев, чем теперь: они были поэтому откровеннее друг с другом и не стеснялись меж собою.

Раз гости приглашены в комнату или в кабинет хозяина, были они уж, как говорится, нараспашку.

В кабинете сидели: сам хозяин; митрополит Питирим, толстый, с брюшком и заплывшими от жира глазами; архимандрит Павел, – как уже я говорил в одном месте, – красивый, чернобровый, с белыми ручками господин, немного женоподобный; Родион Стрешнев, Алмаз Иванов и Хитрово.

Все они полулежали на топчанах, и перед ними, на столе, стояли наполненные мальвазиею золотые подстаканчики.

От Алмаза Иванова они узнали уже исход извета Никона об его отравлении, и вот они собрались потолковать, что делать дальше.

– Да что и поделать, – молвил дьяк Алмаз, – ведь пятнышка на нем, хитреце, нетути… Управлял он государевым делом шесть лет и всей казной заправлял… перебрали, пересмотрели все дела во всех приказах и судах – чист, как божья роса… светел, как алмаз…

– Я, – прервал его митрополит Питирим, – отписал всюду, во все монастыри и протопопам: нет ли на Никона челобитчиков аль не брал ли посул?., и ниоткуда ничего, – только бьют челом, что он не так скоро их посвящал… Да и то в те поры было ему не до них.

– Да что же делать? – с отчаянием спросил архимандрит.

– А вот что я надумал, – молвил Алмаз, – нужно сделать так, чтобы его бесить… выводить из терпения… и он учнет продерзости делать и царским послам аль, быть может, и царю, и тогда… тогда мы напустим на него митрополита Газского Паисия… Тем же часом нужно Паисия сблизить с царем. Это, Хитрово, уж твое дело… твоя тетушка Анна Петровна пущай митрополита к себе в терем впустит, а там и с царицею познакомит.

– Вот я так попрошу дядюшку Семена Лукича Стрешнева; пущай, как царский дядя, возьмет Паисия под свою высокую руку и доложит батюшке-царю.

– Я же, – вставил Боборыкин, – берусь начать дело. Должен я вам поведать, что вотчина моя на границе Нового Иерусалима и на границе вотчины бывшего коломенского архиерейского дома. Архиерейская вотчина была тоже наша, да отец мой по завещанию отписал ее коломенскому епископу… Вот затеял патриарх строить на моей земле Новый Иерусалим и купил у меня землишку, а как упразднил он коломенскую епископию, так получил от царя грамоту, что к обители отходят все вотчины той епископии… Так и отошла к нему и отца моего вотчина.

– И прекрасно, – крикнул Алмаз. – Теперь ты и бей челом царю: отписать-де вновь вотчину к себе.

– Я и того не сделал, – прервал его Стрешнев, – пожаловал я вотчину на Новый Иерусалим, а потом ничего не дал, жалованной грамоты не дал, и делу конец. Так и тебе, боярин, мой совет: запиши ты свою землю и скажи «моя», и делу конец.

– Пожалуй, – заметил Алмаз, – так и лучше будет; он разгневается, а коли царь твою, боярин, руку возьмет, то он осерчает и пойдет писать.

– Ладно, ладно… – велю запахать землицу и засеять хлебом, – обрадовался Боборыкин. – Только глядите, чтоб царь не осерчал…

– Мы все за тебя…

– Отстоим, – раздались голоса.

– Одного только попрошу у вас, – сказал Боборыкин, – залучите к себе всех раскольничьих протопопов и попов, особливо Аввакума и Неронова… Они много нам помогут…

– Я берусь переговорить с царем, – сказал Питирим. – Аввакум духовником у родственников царицы: Федосии Морозовой и Евдокии Урусовой; а Неронова и царь жалует, с ними Морозов поладит.

– Ладно, ладно, – закричали все, – мир с раскольниками… Они нам помогут низложить Никона, для них он антихрист, латынянин, лютеранин, кальвинист – что хотите…

После того пошли здравицы, и позднею ночью всех развезли по домам, с перенесением на ложе сна.

На другой день Боборыкин послал своего дворецкого нарочито распорядиться о засеве монастырской земли; Хитрово же на другой день рано утром заехал в Чудов монастырь, взял оттуда митрополита Газского и свез его к тетушке Анне Петровне, где он оставил его вести с нею душеспасительные беседы.

Митрополит был красивый, женоподобный, черноглазый и чернобородый грек, составивший себе карьеру своей красотой, но теперь он был уже желчный, лукавый и нервный человек.

Говорил он витиевато, льстиво и вкрадчиво. Анну Петровну он в один сеанс привлек на свою сторону: он наговорил ей столько любезностей, столько льстивого, что вдовушка растаяла…

Неудивительно, что вскоре она познакомила его и с царицею Марьею Ильиничною, которая часто ее посещала; а там он добрался и до царя.

Охотно Питирим, при церковной службе и обряде, стал уступать ему первенство, будто бы как представителю двух патриархов: Константинопольского и Иерусалимского, и делалось это для того, чтобы царь обратил на него серьезное внимание.

Молитвами его царица вскоре зачала и в следующем году родила желанного сына Федора.

Бояре в это время и в приказах, и на воеводствах, и в Боярской думе овладели решительно всеми не только светскими, но и духовными и церковными делами.

Была совершенная анархия, и нельзя было даже в точности определить, чья партия господствовала и какой приказ старший. И в это-то время установилось понятие: чем честнее (в смысле чествовать) боярин, тем более прав имеет и его приказ.

Так было и на воеводствах.

Между тем как такие дела совершались в Москве, Никон прибыл из Крестового в Новый Иерусалим.

Здесь он застал в большой горести крестьян, приписанных к этому монастырю: все поля их засеял боярин Боборыкин своим хлебом, и им грозил в тот год голод.

Никон возмутился этим поступком и написал государю жалобу, в которой просил, чтобы разобрали дело по документам.

На это не последовало ответа. Тогда Никон послал царю другую жалобу, в которой объяснил, что не могут же крестьяне его монастыря остаться зимой без средств к существованию, а потому он просит ускорить решением дела, иначе он должен принять против Боборыкина иные меры.

Ответа не воспоследовало. Приближалась однако ж жатва, и Боборыкин мог бы снять хлеб, а потому монастырские крестьяне, не дождавшись указа из Москвы, вышли в поле, сжали и свезли в монастырь весь хлеб.

Боборыкин подал царю жалобу. Тогда немедленно же получен указ: всех крестьян выслать в Москву.

В день получения этого указа, после обеда, явился к патриарху Ольшевский и объявил, что нищенка-странница желает его видеть и принять от него благословение.

Никон, принимавший всех безразлично, велел ее впустить в свою келью.

Нищенка, подойдя к его благословению, остановилась и глядела на него пристально и молча.

– Инокиня Наталья! – воскликнул Никон, бросившись обнимать ее.

– А я думала, что ты, Ника, забыл меня.

– Не забыл я тебя, а горя было столько… столько забот, что я и себя не помнил. Да и от тебя вестей не было…

– Жила я у Богдана Хмельницкого… его похоронили… нельзя было покинуть семью его: скорбную жену Анну… а там Нечая схватили наши, и жена его, то есть Катерина, дочь Богдана, тоже осиротела… Да и Даниил Выговский тоже умер по дороге в Москву, и старшая дочь Богдана, жена его, тоже сиротствует… Было много мне горя… Потом в Украине резня… плач и горе всюду. Нет Богдана, чтобы мстить ляхам за убиение его старшего сына, о котором он плакал до могилы и которому он клялся быть вечным врагом ляхам. Нет его батога и для своих…

– Бедная, несчастная страна, и все оттого, что нет там хозяина.

– Умирая, Богдан все кричал: дайте мне Никона… Да, кабы ты приехал туда, иное дело… Да и Юрий Хмельницкий, коли ты не приедешь туда, отречется от гетманства и пойдет в монастырь.

– Да как же туда приехать? Царь не пущал при Богдане, а теперь подавно.

– Беги.

– Бежать, да как?

– Я средства дам… Приедут сюда из Украины семь казаков с охранными листами, поступить в монастырь; ты с теми же листами да и на их лошадях и уезжай. Они приедут из Конотопа, а ты поезжай на Нежин и Киев.

– Но как бежать?.. Царь озлится, изменником станет обзывать.

– Уходи, Ника, от зла. Осудил тебя их собор православный к лишению архиерейства, священства и чести… Гляди, пойдут они еще дальше: соберут раскольничий собор и сожгут тебя… аль навеки заточат… А Малороссия, гляди, гибнет без тебя, а там погибнет и Русь… Коли тебе не жаль себя, пожалей народ… пожалей о том, что ты сделал… Отвернулся ты от государева дела и гляди: под Конотопом конница наша вся погибла, в Литве все войско наше истреблено. Шереметьев в Польше у татар, Юрий Хмельницкий поддался ляхам.

– Нельзя… как бежать?.. А Новый мой Иерусалим кто кончит?.. Что станет со всею братиею?.. Да и бояре и раскольники обрадуются… Бояре и теперь говорили, как я в Крестовом жил: «Вот, дескать, наша взяла, – Никон испужался». А Неронов да Аввакум всюду смущают народ. «Никона, – говорят они, – прогнали за еретичество; нас же с честью вернули, как страстотерпцев за православие, да за древлее благочестие»; а иным говорят они: «Никон покаялся в еретичестве, да удалился, во пустыножительстве льет слезы покаяния». А коли я бегу, еще хуже будет… Да и жаль мне царя Алексея… люблю я его, как сына… дорог он мне… да и Русь-то мою так жаль, так жаль… иной раз заплакал бы…

У Никона показались слезы на глазах.

Инокиня Наталья расплакалась.

– Поеду я в Москву, – сказала она, – буду у царя, у царицы и боярынь. Узнаю всю подноготную… и коли опасность какая ни на есть, отпишу тебе… У тебя же будут сегодня же казаки… и ты приготовься к отъезду. Я тебе из Москвы отпишу… Теперь благослови… я поеду.

– Поезжай, Натя… Бог да благословит тебя… Но ты там скажи им… приемлют они на себя суд по делам веры, и им – грех… тяжкий грех… Духовный суд судит по евангельскому обету – с любовью… а они режут языки, отсекают руки, сжигают во срубах… Чем, опосля того, мы лучше инквизиторов Гишпании?.. Наделают они бед, коли возьмутся да своим судом судить раскольников: начнутся пытки, пойдут в ход и плеть, и кнут, и секира, и сруб… Страшно и подумать, что будет… Из десятка безумных попов сделают они сотни тысяч раскольников; из искры раздуют пламя, и устоит ли тогда наша очищенная вера?., наше православие?.. Погибнет дело рук моих, да и я с царством погибнем, разве Богородица заступится за нас.

Он стал ходить в возбужденном состоянии по своей келье:

– Настанет, Натя, день, когда безумцы… раскольники… очнутся… поймут, кто прав, кто виноват. Теперь их призвали в Москву, чтобы низложить меня, и они низложат, – сила теперь на их стороне… Но того они не понимают в безумии своем, что с моим низложением они сами погибнут. Теперь Никон их жалеет как блудных детей, умоляет смириться и наказует по-духовному: постом, молитвою, лишением сана… а кровожадным боярам – это не на руку… И коли они-то, раскольники, меня сокрушают, их защитника, боярство заберет их тогда в свои лапы, жилы повытянет из их тела, кости размозжат, члены отсекать будут и, коли нечего будет более рвать на части, бросят в сруб и медленным огнем будут жечь – в угоду дьяволам, своим братьям… Повидайся там с протопопом Аввакумом и скажи ему мое последнее слово, вместе со словом любви и всепрощения.

Они облобызались, и инокиня, растроганная, вышла от патриарха.

«Нет, – подумал он, – нужно последнее средство употребить. Пущай она там дьячит14… и все же я ему напишу… напишу всю правду… Напишу так, чтобы камни размягчились… а коли и это не пособит, то тогда… тогда, Никон… отряси прах своих ног от сих мест и беги… беги туда, где вера еще не погибла, где еще бьется сердце человека… беги туда, где примут тебя с любовью и почетом. Сейчас напишу царю грамотку, и коли ответа не будет, значит, сам Господь Бог велит мне бежать от сих мест».

Сидит и пишет:

«Начинается наше письмо к тебе словами, без которых никто из нас не смеет писать к вам15; эти слова: „Богом молю и челом бью”. Бога молю за вас по долгу и по заповеди блаженного Павла апостола, который повелел прежде всего молиться за царя. И словом и делом исполняем свои обязанности к твоему благородию, но щедрот твоих ничем умолить не можем. Не как святители, даже не как рабы, но как рабичища, отовсюду мы изобижены, отовсюду гонимы, отовсюду утесняемы. Видя святую церковь в гонении, послушав слова Божия: „аще гонят вы во граде, бегите во ин град”, – удалился я и водворился в пустыни, но и здесь не обрел покоя. Воистину сбылось ныне пророчество Иоанна Богослова о жене, которой родящееся чадо хотел пожрать змий и восхищенно было отроча на небо ж к Богу, а жена бежала в пустыню, и низложен был на земле змий великий, змий древний.

Богословы разумеют под женою церковь Божию, за которую страдаю теперь заповеди ради Божия… Волыни сея любве никто же имать, да аще кто душу положит за други своя: и мы, видя братию нашу биенными16, жаловались твоему благородию, но ничего не получили, кроме тщеты, укоризны и уничижения; тогда удалились мы в место пусто. Но злонамеренный змий нигде нас не оставляет в покое; теперь наветует на нас сосудом своим избранным, Романом Боборыкиным, без правды завладевшим церковною землею. Молим вашу кротость престать от гнева и оставить ярость. Откуда ты такое дерзновение17 принял сыскивать о нас и судить ны? Какие законы Божии велят обладать нами, Божиими рабами? Не довольно ли тебе судить в правде людей царства мира сего? В наказе твоем написано повеление, – взять крестьян Воскресенского монастыря, – по каким это уставам?.. Послушай, бога ради, что было древле за такую дерзость над Египтом, над Содомом, над Навуходоносором царем? Изгнан был богослов (апостол Иоанн) в Патмос; там благодати лучшей сподобился: благовестие (Евангелие) написать и Апокалипсис. Изгнан был Иоанн Златоуст, и опять на свой престол возвратился; изгнан митрополит Филипп, но паки стал против лица оскорбивших его18. И что еще прибавить? Если этими напоминаниями не умилишься, то хотя бы и все Писание предложить тебе, не поверишь. Еще ли твоему благородию надобно, да бегу, отрясая прах ног своих к свидетельству в день Судный19?.. Великим государем больше не называюсь, а какое тебе прекословие творю? Всем архиерейским рука твоя обладает. Страшно молвится, но терпеть невозможно, какие слухи сюда доходят, что по твоему указу владык20 посвящают, архимандритов, игумнов, попов ставят и в ставленных грамотах пишут, равночестна Святому Духу, так: «По благодати Святого Духа и по указу великого государя»… Недостаточно-де Святому Духу посвятить без твоего указа!.. Но кто на Святого Духа хулит, не имеет оставления. Если и это тебя не устрашало, то что устрашить может, когда уже недостоин сделался по своему дерзновению. К тому же повсюду, по святым митрополиям, епископиям, монастырям без всякого совета и благословения, насилием берешь нещадно вещи движимые и недвижимые, и все законы Святых Отцов и благочестивых царей, и великих князей, греческих и русских, ни во что обратил, также отца твоего, Михаила Федоровича, и собственные свои грамоты и уставы; уложенная книга хотя и по страсти написана21, многонародного ради смущения, но и там поставлено: в Монастырском приказе от всех чинов сидеть архимандритам, игуменам, протопопам, священникам и честным старцам; но ты все упразднил: судят и насилуют22, и сего ради собрал ты на себя в день Судный велик собор вопиющих о неправдах твоих. Ты всем проповедуешь поститься, а теперь и неведомо, кто не постится ради скудости хлебной, – во многих местах и до смерти постятся, потому что есть нечего. Нет никого, кто бы был помилован: нищие, слепые, хромые, вдовы, чернецы и черницы, – все данями обложены тяжкими, везде плач и сокрушение, везде стенание и воздыхание… нет никого веселящегося во дни сии».

Написав это, он прошелся вновь по келье и, как бы что-то вспомнив, начал говорить сам с собою:

– Запамятовал было… Да… да… это было, кажись, января двенадцатого… Были мы у заутрени в церкви Святого Воскресения… По прочтении первой кафизмы сел я на место и немного вздремнул… Вдруг вижу себя в Москве, в соборной церкви Успения: полна церковь огня… стоят умершие архиереи… Петр-митрополит встал из гроба, подошел к престолу и положил руку свою на Евангелие. То же сделали все архиереи и я… И начал Петр говорить: «Брат Никон! Говори царю, зачем он святая церковь преобидел, – недвижимыми вещами, нами собранными, бесстрашно хотел завладеть? И не на пользу ему это… Скажи ему, да возвратит взятое, ибо мног гнев Божий навел на себя того ради: дважды мор23 был… сколько народа перемерло, и теперь не с кем ему стоять против врагов». Я отвечал: «Не послушает меня, хорошо, если бы кто-нибудь из вас ему явился». – «Судьбы Божии, – продолжал Петр, – не повелели этому быть. Скажи ему: если тебя не послушает, то, если б кто и из нас явился, и того не послушает… а вот знамение ему, смотри»… По движению руки его я обратился на запад к царскому двору и вижу: стены церковной нет, дворец весь виден, и огонь, который был в церкви, собрался, устремился на царский дворец, и тот запылал… «Если не уцеломудрится, приложатся больше первых казни Божии»… – «Вот, – прервал его какой-то старец, обращаясь ко мне, – теперь двор, который ты купил для церковников24, царь хочет взять и сделать в нем гостиный двор, мамоны ради своея. Но не порадуется о своем прибытке…»

– Да, так оно все было, – говорил Никон, садясь, и продолжал писать… – Все это я ему отписал. Но, пожалуй, он еще не поверит, а вот я и заключаю грамоту: «Все это было так, от Бога или мечтанием, – не знаю, но только так было; если же кто подумает человечески, что это я сам собою мыслил, то сожжет меня оный огонь, который я видел»… Сейчас отправлю это письмо с архимандритом… Посмотрим, коли и оно не поможет, то отрясу прах от ног моих в сих местах.

Он тотчас отправил это письмо в Москву.

13. Вот откуда взял Аксаков это знаменитое изречение. Под этим раскольники подразумевали крещение. И так как Никон установил в крещении миропомазание лица и погружение в воду, то раскольники отрицали и самое крещение это как таинство; а свое крещение назвали банею паки бытия, то есть ради будущей жизни.
14. Ходатайствует (на тогдашнем языке).
15. Здесь впервые Никон пишет царю «вам». Письмо это буквально историческое.
16. Здесь намек на палочную расправу Хитрово с князем Вяземским.
17. Начал святейший за здравие и кончил за упокой. Начинает он с этого места горячиться.
18. Здесь намекает он на перенесение святых мощей в Москву.
19. В этом месте он упоминает о предстоящем своем побеге.
20. Отец Павел, архимандрит Чудовский, в это время пожалован в митрополиты Крутицкие.
21. Здесь он явно восстает против жестокости наказаний уложения, о чем мы ниже увидим, что он протестует не только по делам веры, но и в других случаях.
22. Здесь говорится о тяжелых порядках гражданского уголовного суда: правеже, пытках и казнях.
23. Здесь говорит он о море московском и о море во время второго похода на Ригу, когда умер Делагарди. Мор этот проник и к нам. Только санитарные меры Никона в обоих этих случаях спасли народ.
24. Конфисковано было Воскресенское подворье.