XIV

В воскресенье утром, когда Дмитрий Петрович был еще в постели, к нему постучали в дверь.

– Дверь отперта, войдите! – крикнул он из-за драпировки, отделявшей его кровать.

– Однако, как скоро развратил тебя Петербург! – послышался голос Бакланова. – Десять часов, а ты еще в постели!

– Да ведь не для чего подыматься раньше! – сказал Рачеев, поспешно встав и наскоро одеваясь. – В деревне у нас вся жизнь кругом начинается с восходом солнца, а кончается с его заходом. Солнце у нас над всем царит и веем повелевает. А у вас тут на него никто не обращает внимания, и все третируют его, как какую-нибудь стеариновую свечку!..

– Ну, и оно нас не особенно жалует своими милостями. Значит, око за око! Посмотри, какой сегодня серенький, плаксивый день! Однако вставай, вставай, Дмитрий Петрович, тебе надо визит делать…

– Какой визит? Никаких визитов я делать не расположен…

– Как?! Это невозможно! Ты не имеешь права! Ты сегодня приглашен к Высоцкой.

Рачеев припомнил, что сегодня воскресенье и что он в этот день в самом деле должен быть у Евгении Константиновны. Но при мысли об этой весьма недальней поездке он неизвестно почему ощутил в груди какое-то непонятное противодействие. Было ли это следствием утомления непривычными впечатлениями, которые слишком быстро следовали одно за другим, или в самом этом знакомстве он предчувствовал что-то неприятное?

Он продолжал оставаться за драпировкой, усердно мылся и столь же усердно размышлял на эту тему, оставляя без возражения слова Бакланова, который возился у стола, распоряжаясь давно уже принесенным самоварам.

Наконец Рачеев вышел к нему. Бакланов, здороваясь с ним, повторил свой довод.

– Ведь ты же приглашен, Дмитрий Петрович! Согласись, что это особая честь, когда дама просит едва знакомого мужчину: пожалуйста, сделайте мне визит, и назначает день…

– Да, да, конечно… Но я был бы очень счастлив, если бы эта честь миновала меня!.. – сказал Рачеев, присаживаясь к чаю.

– Удивляюсь тебе, Дмитрий Петрович! – воскликнул Бакланов, качая головой. – Ты просто начинаешь капризничать. Не забывай, что ты дал слово, да еще так твердо: я непременно буду у вас! Значит, тебя будут ждать. А разве это не преступление – заставить такую чудную женщину ждать напрасно?..

Рачеев отодвинул от себя стакан с чаем и не без некоторого удивления посмотрел на гостя.

– Ну, положим, я пойду, и я действительно пойду! Но из чего ты так настойчиво хлопочешь, скажи пожалуйста?

– О, из самых корыстных видов! – полушутливым тоном ответил Бакланов. – Если хочешь, скажу. Я давно интересуюсь этой женщиной как общественно-психологическим типом. И я отлично изучил ее. Одно только мне нужно – чтобы она в кого-нибудь влюбилась. Я видел это море при всевозможных освещениях – и в яркий солнечный день, и в сумерки, и во время легкого дождика, и в звездную ночь, и в морозец, но ни разу не видел его в грозу, когда гром ревет и молния сверкает, а волны подымаются кверху, как горные хребты… Воображаю, какая это дивная красота!.. Я почему-то думаю, что она должна непременно влюбиться в тебя…

Рачеев рассмеялся.

– Право, не знаешь, сердиться на тебя или смеяться! Это значит – ты заготовляешь ее для какого-нибудь своего творения?..

– А как же!? Центральная фигура большого социально-психологического романа! Трудно вообразить что-нибудь лучше!..

– Но ты забываешь, что я-то в нее ни в каком случае не влюблюсь!

– Этого и не надо! Мне ведь только нужен намек, а остальное – дело моего воображения. Но знаешь что, Дмитрий Петрович, я готов держать пари, что для тебя это даром не пройдет. Я не говорю, что ты непременно влюбишься, но… так сказать, ощутишь усиленное сердцебиение, а пожалуй, что даже и влюбишься, ей-богу, влюбишься!.. Ну, идет на сочинения Шекспира? У меня зачитали их, надо покупать вновь.

– Идет! Хотя у меня есть Шекспир, но, кажется, неполный! Идет, идет! Разумеется, ты полагаешься на мою добросовестность!

– Само собою! Час роковой приближается, одевайся!

Рачеев посвятил еще минуты три своему туалету, одел черный сюртук, и они вышли. Бакланов вызвался даже проводить его до Николаевской улицы.

– Первый раз вижу, чтобы романист так заботливо относился к судьбе своих героев! – шутя сказал Рачеев. – Ты даже боишься, чтобы я не улепетнул с полдороги. Но не бойся, Николай Алексеич, я твои интересы соблюду вполне, потому что она меня интересует, эта барынька!..

На углу Невского и Николаевской они расстались, причем Рачеев осведомился о состоянии нервов Катерины Сергеевны.

– Ну, на этот счет я никогда не могу поручиться более, чем на полчаса вперед! – сказал Бакланов. – Вот, Дмитрий Петрович, выдумай ты лекарство от этого недуга и получишь диплом спасителя человечества!

Они расстались. Рачеев приблизился к подъезду, позвонил и спросил у швейцара, дома ли госпожа Высоцкая.

– Не могу знать, – ответил швейцар, – пожалуйте наверх, там скажут!

"Однако, – подумал Рачеев, – ее может и не быть дома! Как же это? Она весьма определенно назначила мне день и час".

Наверху его встретил тот же молодой красивый лакей, что встретил их в пятницу, и сейчас же, не дожидаясь вопроса, объявил, что барыня дома. Рачееву опять пришлось пройти через огромный зал, в котором он теперь кроме розового камина разглядел концертный рояль, несколько изящных пюпитров для нот и множество легких стульев с тонкими золочеными спинками. Зал почти посредине разделялся четырьмя массивными колоннами и предназначался, по-видимому, главным образом для музыки. Теперь он также разглядел, что направо раскрытая дверь вела в целый ряд комнат, которых он в первый свой приход сюда совсем не заметил. "Она занимает чуть ли не весь этаж, – подумал он, – зачем ей это? Ведь она одна!" Сравнительно с первым визитом он заметил еще ту разницу, что тогда они вошли в кабинет Высоцкой прямо без доклада, как свои люди или интимные друзья, теперь же впереди его побежал лакей и, остановившись на пороге следующей комнаты, назвал его имя, отчество и фамилию. Этого он никак не ожидал именно сегодня, когда рассчитывал застать хозяйку одну и быть принятым запросто. Комната, в которую он вошел, была странной формы, в виде вытянутого вглубь полукруга. Она была невелика, и стоявшая в ней мебель с атласной обивкой зеленовато-голубого цвета была миниатюрна и крайне неудобна для сиденья. Той же материей были обтянуты стены, и такого же точно цвета был ковер, что выходило оригинально, но несколько скучновато. Дверь в ту комнату, где Высоцкая принимала гостей в пятницу, была закрыта. Остановившись на секунду у порога, Рачеев осмотрел комнату и увидел, что хозяйка, сидевшая на диване, была не одна. По левую сторону ее, у самого дивана, на стуле сидел высокий худощавый господин с длинной тонкой шеей и с бледным истощенным лицом, очень выразительным, на котором выдающуюся роль играли большие темные глаза, крупный прямой нос и длинные пышные усы без бороды и бакенбард. Волосы у него были жидковаты, посредине головы ясно обозначалась небольшая круглая лысина, которую он не скрывал от света, даже нисколько не стараясь маскировать ее. Он был весь в черном, сюртук его был наглухо застегнут на все пуговицы. Другой сидел поодаль в маленькой, почти детской качалке, в которой он помещался весь с большим удобством. Это был коротенький старичок с низко остриженными довольно густыми седыми волосами, худенький, подвижной, с начисто выбритым лицом – живым и детски добродушным. Он держался обеими руками за перила качалки и все покачивался, по-видимому, не будучи в состоянии усидеть на месте.

Рачеев подошел к хозяйке и пожал протянутую ему руку.

– Вы не знакомы, господа? – спросила Евгения Константиновна, хотя, конечно, наверное знала, что Рачеев не мог быть знаком с ее гостями. Она назвала Рачеева, а ему представила поочередно высокого господина и маленького старичка. Высокий господин встал чинно и медленно и подал ему руку как бы нехотя и не сказал ни слова. Его звали Александром Ивановичем Муромским, но это Рачеев тотчас же забыл. Старичок, которого Высоцкая как-то полушутя называла "ваше превосходительство" (он был в коротенькой жакетке и клетчатых брюках и с пестрым галстуком), вскочил с своего места, бросился к Рачееву, стал трясти его руку и говорить, что ему очень приятно познакомиться, хотя это ему было столько же все равно, как и Муромскому. Но у него была такая манера.

– Ну-с, вам не надоел еще Петербург, Дмитрий Петрович? – спросила Высоцкая.

Рачеев ответил, что ему некогда было об этом подумать.

– А, значит, вам очень весело!? – еще раз обратилась она к нему, но, не дожидаясь ответа, сейчас же заговорила в сторону старичка. – Так вы, ваше превосходительство, на стороне строгих мер? Удивительно, как это мало подходит к вашему добродушию!..

– Да, что поделаете? Это мое убеждение искони!.. Во всех других отношениях я добродушен, но школа… о, тут я спартанец!..

И старичок сильно закачался вместе со своим седалищем.

– Гм!.. Значит, вы подадите свой голос за строгие меры… Это решено!.. Ну, а если бы, – прибавила она с кокетливой улыбкой, – ну, а если бы какая-нибудь особа, к которой вы питаете… уважение, сказала вам: ваше превосходительство, сделайте мне удовольствие, подайте голос за мягкие меры…

Старичок весело рассмеялся.

– Если бы эта особа была вы, я без колебания сделал бы это! – промолвил он, приложив руку к сердцу.

– Вот это – настоящее рыцарство! Вы бы этого никогда не сделали, Александр Иваныч! – обратилась она к Муромскому, глядя на него искоса.

– Я? Я просто подал бы в отставку! – проговорил тот басистым, сухим голосом и улыбнулся столь же сухой и деревянной улыбкой.

– О!? Ну, это уже геройство!

Разговор в таком роде длился минут десять. Рачеев не принимал в нем участия как человек здесь посторонний, а хозяйка ни разу к нему не обратилась. Уж он начал чувствовать себя неловко и досадовал на то, что пришел. Высокий господин всякий раз, когда выпускал свои выточенные из дуба фразы, строго обдуманные и красиво построенные, взглядывал на него так, будто спорил с ним и возражал ему; а старичок, беззаботно покачиваясь, высказывал свои мнения высоким альтиком и, кажется, совсем забыл о его присутствии, несмотря на то, что очень был рад познакомиться.

От нечего делать Рачеев принялся рассматривать хозяйку, которая показалась ему мало похожей на ту, что принимала его в пятницу. На ней было тяжелое серое плюшевое платье. У пояса на тоненькой цепочке висели миниатюрные открытые часы, в ушах блестели два небольших бриллиантика, а на плечи была накинута какая-то пестрая накидка с меховой опушкой у воротника. Эта накидка и высокая прическа придавали ей вид излишней солидности и какой-то холодности, да и самое выражение ее лица было сегодня холодным непринужденным. Ему показалось, что она усиленно старается занять своих гостей, боясь, чтобы не было ни одной секунды молчания. Все это, вместе с фактом странного игнорирования его особы, произвело на Рачеева удручающее действие. Он готов уже был встать и раскланяться и не сделал этого только потому, что в это время поднялся Муромский и стал прощаться, а его примеру последовал и старичок. Они почтительно поцеловали у хозяйки руку и вместе вышли.

Когда шаги их стихли, Высоцкая вдруг неожиданно повернулась к Рачееву и протянула ему руку.

– Простите, ради бога, что я вас не занимала, Дмитрий Петрович! – промолвила она простым, вполне сердечным голосом, совсем не тем, каким говорила с только что вышедшими гостями. – Я знала, что вы останетесь… А главное, мне занимать вас вовсе не хочется, а хочется поговорить с вами, просто поговорить!

– Это гораздо лучше! – сказал Рачеев, лицо которого вдруг прояснилось, когда он услышал искренний тон в голосе Высоцкой.

– Я так и думала! Пойдемте туда! Я, признаюсь, терпеть не могу этой комнаты и принимаю в ней только тех, кому полагается Сидеть не больше двадцати минут… В ней неуютно. Пойдемте ко мне!..

Она открыла дверь, и Рачеев очутился в знакомой комнате.

– Я говорю "ко мне", потому что здесь я чувствую себя совсем дома!.. Садитесь, Дмитрий Петрович, курите и забудьте об этих господах!..

Она нажала пуговку звонка. Вошел лакей.

– Меня нет дома… Безусловно!.. – сказала она ему. Лакей поклонился и вышел. Она пояснила Рачееву:

– Это необходимо, иначе мне пришлось бы сегодня принять человек двадцать!.. У меня слишком обширный круг знакомых, Дмитрий Петрович, слишком обширный! – прибавила она тоном сожаления.

– Почему же вы жалеете об этом? – спросил Рачеев, бессознательно заняв место на том самом диване, на котором сидел в пятницу.

– Я не жалею, а каюсь… – с улыбкой ответила она, – хотя, может быть, об этом стоило бы и пожалеть…

Она сняла накидку и бросила ее куда-то в сторону, а Рачеев нашел, что так она гораздо лучше: проще, да, пожалуй, и красивей.

– А вы думаете, что нет? – спросила она, стоя перед ним, так что он смотрел на нее снизу вверх.

"А она в самом деле хороша, очень хороша! Сегодня лучше чем тогда! Это тяжелое платье с длинным трэном придает ей вид какой-то твердости и решительности".

Она села рядом с ним и, опершись локтем на боковую спинку дивана, повернула к нему только лицо и смотрела ему прямо в глаза, ожидая ответа.

– А по-моему, не жалеть и не каяться, – сказал Рачеев, – я даже нахожу, что вам можно позавидовать…

– Мне? О боже! Я не знаю, куда мне деваться от всего этого… Ведь подумайте, сколько надо тратить времени, чтоб поддерживать такое обширное знакомство… Я так рада, что мне удалось образовать мой маленький кружок, который я принимаю здесь… Это мой отдых. Тут в течение трех-четырех часов я чувствую себя совсем свободной. Мне не надо заботиться о том, чтоб тонкая нить разговора как-нибудь не порвалась. Мои гости сами об этом заботятся, а я делаю, что хочу: слушаю, если говорят что-нибудь умное, занимаюсь своими мыслями, если говорят глупости, что бывает нередко, и возражаю, если мне охота. А это… это только требует жертв и ничего не дает.

– Простите меня, но я этому не верю! – возразил Рачеев. – Вы совсем свободный человек и не стали бы приносить жертвы, если б это не доставляло вам удовольствия…

– Это правда! Но в этом-то я и каюсь…

– Замечено, что русские люди слишком много каются. Чуть только они начинают ощущать малейший разлад между своими стремлениями и деятельностью, как начинают каяться. Очень много времени и сил уходит у нас на покаянье, а дело стоит и не двигается вперед ни на шаг…

– А вы никогда не каетесь? – спросила она, с глубоким вниманием вслушиваясь в его речь.

– К сожалению, я слишком много времени и сил потратил на покаяние. Но я так хорошо покаялся, что теперь уже больше не каюсь…

– А делаете дело?

– Я просто живу, как считаю удобным, разумным и справедливым. А дело само собою делается… А скажите, – прибавил он, заметив, что разговор начинает сосредоточиваться на его особе, – кто эти господа, с которыми вы меня познакомили?

– Едва ли они могут вас интересовать! Давайте лучше, Дмитрий Петрович, продолжать наш разговор, – ответила Высоцкая.

– О, меня все интересует. Ведь я в Петербурге бываю один раз в семь лет…

– Извольте, я вас познакомлю. Старичок – это Мигульцев, известный деятель по народному образованию…

– Мигульцев? Гроза школ и школьников? Этот веселый добродушный старик? Никогда бы не подумал этого…

– Да ведь это делается случайно. Когда он начинал карьеру, тогда это направление было законом. Если б он держался другого, то и карьеры не сделал бы. А теперь, положим, другие времена, но за ним уже есть известная давность. Так уже все привыкли с его именем соединять школьную строгость, что ему никак нельзя отступиться. Но вы не можете себе представить, как он охотно хлопочет в смысле всяких послаблений, когда его попросишь об этом… А я его заваливаю десятками просьб…

– Значит, добрый человек при жестокой должности!..

– Если хотите, так. Ну, а вот вам и противоположность: Муромский. Он делает карьеру по благотворительной части. Но вы видели, какой это сухой и черствый человек… Я не знаю, что он может делать благотворительного… Вот вам и жестокий человек при доброй должности!.. Теперь вы знакомы с ними… Возвратимся к нашему разговору…

– Вот что, Евгения Константиновна, – промолвил он тем несколько резким тоном, каким внезапно переменяют разговор.

Она слегка вздрогнула и посмотрела на него с удивлением.

– Я не люблю недоразумений и недомолвок, а в особенности я не хотел бы, чтоб это было у меня с вами. Насколько я могу судить, вы очень интересуетесь моей личностью, которая, вероятно, этого не стоит. Вам кажется, что в моей личности вы встретите что-то новое, не похожее на то, что вам слишком хорошо знакомо, а в моей жизни, быть может, ответ на какой-нибудь из мучительных вопросов, мешающих вам спать спокойно. Я не скрою, у меня есть что сказать вам, то есть я разумею, что моя жизнь должна показаться вам поучительной. И говорю прямо, что мне даже хочется рассказать вам, как я жил, как живу, что думал и что думаю. Но мне столько же хочется узнать то же самое про вас. то есть как вы жили и живете, как думали и думаете… Вы мне кажетесь непохожей на других женщин и, конечно, не откажете мне в этой повести. Но скажите, вот если б я сейчас обратился к вам с этой просьбой: расскажите мне вашу жизнь, ваши мысли и чувства! Что вы сказали бы мне на это?

Она задумчиво молчала, а он ответил за нее:

– Вы сказали бы: я слишком мало знаю вас для этого! Не правда ли?

– По всей вероятности, да! – ответила она, заметно покраснев.

– Ну, вот видите. И это совершенно понятно, и то же самое сказал бы я, – продолжал Рачеев, – а вы просите меня. Евгения Константиновна, вы хотите узнать эту мою повесть по кусочкам, между прочим…

– Довольно, довольно, довольно, Дмитрий Петрович! – с живостью перебила она. – Вы меня смутили, но сказали правду… Спасибо вам… Спасибо именно за то, что вы сказали это прямо. Я понимаю: вы не хотите, чтобы ваша жизнь и ваши мысли были простой пищей для женского любопытства… Правда. Нам сперва надо немного узнать друг друга. Но знаете, это произошло оттого, что я слишком живо интересуюсь вами… Это – нетерпение, Дмитрий Петрович. Пойдемте, позавтракаем вместе!.. Будемте говорить о Бакланове, о Зеброве, о Двойникове, о Мигульцеве, о целом свете, только не друг о друге. Это лучший способ вернее узнать друг друга… Не правда ли?

– Кажется, что так! – с улыбкой ответил Рачеев.

Часа в два Рачеев вышел из подъезда на Николаевской улице. Он был взволнован, но волнение это было приятное, легкое, не имеющее ничего общего с тем, которое томило его после встречи с Ползиковым, Зоей Федоровной, Мамуриным. Он думал: "Да, эта женщина должна покорять всех, кого судьба приводит к ней. Да, я понимаю, что обширный круг ее знакомых сам собою превращается в обширный круг ее поклонников. Но ведь это – сила! Это живая сила, которая способна двигать горы! Неужели она этого не знает?"

Но, думая таким образом, он видел себя стоящим в стороне от этого обширного круга, как наблюдатель, случайно натолкнувшийся на интересное зрелище. "Нет, – мысленно прибавил он, – Бакланову не удастся приобрести на мой счет Шекспира".

СкороКнижный режим