ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Чем отличались чувства древних от нынешних чувств

В начале нашей эры появилась книга Лонга «Дафнис и Хлоя», и любовь там очень похожа на светлую любовь античных мифов. Эта блестящая поэма – не рассказ о современной Лонгу любви, она говорит о более древних временах, о детстве человеческой любви.

В юности человек часто испытывает незнакомые ему ощущения, которых у него никогда не было. Они не похожи ни на что, они смутны, неясны, и человек еще не осознает их, он только чувствует их тревожную силу и их неизведанность.

Дафнис и Хлоя – юные пастухи, естественные люди. Как-то Хлоя поцеловала Дафниса, и этот поцелуй потряс его, как удар. И он недоумевает – что это за неведомое чувство вселилось в него? Острое томление любви кажется ему болезнью, токи любви впервые проходят сквозь него, – и потому так сотрясают его эти невиданные чувства.

Звучные и интенсивные, чувства эти гремят внутри них во весь голос. Как будто в их тела вселилось новое существо, оно живет внутри них своей жизнью, тревожит их, движется, управляет ими. Старый пастух Филет раскрывает им их тайну: существо, вселившееся в них, оказывается Эротом, и болезнь их причинена его стрелой.

У Дафниса и Хлои открываются глаза: «Страдают влюбленные – и мы страдаем. Забывают о пище – мы уже давно о ней забыли; не могут спать – это и нам сейчас терпеть приходится. Кажется им, что горят, – и нас пожирает пламя. Хотят друг друга видеть – потому-то и мы молимся, чтобы поскорее день наступил. Пожалуй, это и есть любовь».

Пожалуй, это и есть любовь – ранний античный эрос, голос и голод тела, мир плотских эмоций и ощущений. Конечно, эмоции эти одухотворены – их наивная красота, их светлая поэтичность и есть их одухотворенность. Но духовность эта еще не самостоятельна, она еще не отделилась от своей матери – человеческого тела – и живет внутри него, как зародыш, как предвестие чего-то будущего.

Книгу Лонга называют пасторальной (пастушеской) идиллией. И правда, Дафнис и Хлоя с самого рождения живут в колыбели природы, ведут идиллическую жизнь. Даже вскормили их не люди, а коза и овца. Даже имена их говорят о близости с природой, ибо «хлоэ» – это свежая зелень, молодой побег, а «дафне» – куст лавра. Это совершенно естественные люди, не отягченные никакой цивилизацией. Духовная жизнь еще не развилась у них, не выделилась, как отдельный элемент человеческой жизни, она еще смутный зародыш, еле брезжущий в их чувствах и действиях.

И любовь их такая, какие они сами, – естественная, наивно телесная. И как в статуях Афродиты отпечаталось все лучшее, что было в античной красоте, так и в любви Дафниса и Хлои запечатлено все лучшее, что было в раннем античном эросе.

Само собой разумеется, что в этом эросе были и «худшие» стороны, и в самой жизни он был не таким идеальным. Все мы знаем, что женщина была тогда несвободна, и любовь была несвободна. Знаем мы и о том, что люди были неразвиты, и эта их неразвитость явно сказывалась на их любви, на ее уровне. Но в высших своих взлетах – и со своей психологической стороны – эрос ранней Античности не бездуховен, как это думают многие. Это старое заблуждение рождено старым – и тоже неверным – мнением, что люди древних цивилизаций были вообще бездуховны или примитивно духовны.

В греческой мифологии есть группа преданий, в которых любовь – уже явно не простой эрос.

Все, наверно, помнят легенду о певце Орфее, который так любил Эвридику, что даже хотел вернуть ее из Тартара, а потом отказывался смотреть на других женщин и был разорван за это вакханками. В другом мифе – об Адмéте и Алкестиде – мойры готовы сохранить умирающему Адмету жизнь, если кто-то возьмет его смерть себе, и любовь Алкестиды так велика, что она умирает вместо него.

Такую же сильную любовь питает Пенелопа, которая ждет Одиссея, Пигмалион, любовь которого оживила статую, Лаодáмия, которая пожелала умереть вместе с Протесилáем, Филлида, которая повесилась от тоски, когда ее любимый, афинский царь Демофонт, вовремя не вернулся из-под Трои. И Эвадна с горя кинулась в погребальный костер мужа; и покинутая Энеем Дидона любила так, что от горя бросилась на меч; и знаменитая Геро, увидев утонувшего Леандра, в тоске бросилась в море…

Для каждой из них – вопреки Гегелю – «бесконечная важность обладать именно этим человеком» была дороже жизни, сильнее смерти. И так же дорого было это Кефалу, которого похитила розоперстая Эос, но который любил Прокриду и не променял ее на богиню.

Похоже ли все это на ходячее мнение, что древность не знала нынешней силы любви, из-за которой люди идут на смерть?

От мифа к мифу растет значение любви, ее роль в жизни людей. В эпосе об аргонавтах она уже делается одним из главных рычагов жизни, который сильней всех других чувств и привязанностей. В троянском цикле любовь чуть ли не основная двигательная пружина. И она теперь – не эпизод, не дело двух существ, как в других мифах; она связана с судьбами людей и государств, с их обычной жизнью и с их войнами.

Великолепной силы достигает любовь в древней лирике. Стихи гениального лирика Архилоха (VII в. до н. э.), первого в Европе поэта любви, рождены огромным, хотя и сдержанным, напором энергии. Бурная сила захлестывает Архилоха, страсть его мощна и лапидарна, как удар копьем, и он говорит о ней:

От страсти изнемогши весь,
Бедный, без сил я лежу, и боги мучительной болью
Суставы мне пронзают вдруг!

С такой же пламенной силой, но уже по-женски, ощущает любовь Сафо (VII в. до н. э.) – десятая муза, как называл ее Платон. Она пишет:

Словно ветер, с горы на дубы налетающий,
Эрос души потряс нам…
Страстью я горю и безумствую…

Сила этой страсти, сотрясающей человека, – сила телесной страсти, и выражается она в «категориях» телесных, не духовных ощущений. Но поэтичность этих телесных ощущений, их эстетическая настроенность – это и есть их духовность; такая поэтичная телесность, как уже говорилось, была тогдашней формой духовности.

Еще в доклассические времена многие поэты Греции писали о любви как о главной радости жизни. Так говорил о ней и современник Сафо Алкей, и Мимнерм (VII–VI вв.) в своих песнях к прекрасной флейтистке Нанно, и Феогнид (VI в. до н. э.) в своих элегиях, и Ивик, и Анакреон, жившие в то же время, и другие поэты. Такой же была любовь и для поэтов эпохи эллинизма (конец IV–I в.); особенно ярко видно это в знаменитых идиллиях Феокрита, в стихах Мосха, Биона, в греческой и римской комедии того времени. Любовная лирика была очень важна в жизни древних, до того важна, что среди их девяти муз была даже особая муза любовной поэзии – Эратó.

И уже тогда стало осознаваться раздвоение любви, ее деление на плотскую и духовную. В V веке до нашей эры философы стали говорить о двух Афродитах: Афродите Пандéмос (Всенародной) – божестве грубой чувственной любви, и Афродите Урании (дочери Урана) – богине любви возвышенной, утонченной. А в сократических теориях о любви говорилось, как о школе мудрости, важной части добродетели, помощнице разума.

Великолепно выражена античная любовь и в классической скульптуре греков.

Афродита Книдская, эта скульптурная поэма, изваянная Праксителем, появилась на свет почти два с половиной тысячелетия назад. Это о ей подобных говорил Гегель, что в них «совершенно отсутствует выражение внутреннего чувства, как его требует романтическое искусство», так как Венера Медицейская, которую изваяли сыновья Праксителя, близка Афродите Книдской.

Афродита недаром была богиней любви и красоты – для греков любовь и красота были неотделимы. И она вся переполнена этой изобильной красотой тела и духа.

Она высока, длиннонога, у нее чуть тяжеловатые – для нас – руки и плечи, небольшая голова, крупные глаза и губы, мягкий и удлиненный овал лица. У нее высокие бедра, высокая талия, красивая и высоко поставленная грудь, – и во всем этом есть какая-то высшая сила, олимпийская грация. Но это еще красота без изящества, без той взлетающей легкости, которая есть в Нике и которая входит сейчас в новые идеалы красоты.

Она стоит, опираясь на одну ногу, и тело ее выгнуто от этого плавно и музыкально. Как будто медленная волна прошла по ее талии, по ее бедру и по ее ноге, прошла и оставила там свой изгиб. Во всем ее теле есть контуры этой волны – и в ее плечах, и в ее груди, и в изгибе ее рук, и в ее приоткрытых губах, и в кудрях ее головы. Рожденная из волны, она несет в себе ее медленную и спокойную красоту.

Она вся – естественность, вся умиротворенность. Она нагая, но она стоит спокойно, в ее позе нет никакого стеснения. Она не боится, что ее нагота может привести кого-то в ужас; она не боится, что ее саму может осквернить чей-то взгляд. Ее любовь – в полной гармонии с миром, между ней и миром нет никакого противоречия, и в этом – особый тип ее отношения к жизни. Она – не Артемида, которая погубила юного Актеона за то, что тот увидел ее нагой во время купанья. Красота Афродиты – для людей, и она не будет карать за взгляд на нее.

Мораль Афродиты вообще была куда сильнее у греков, чем мораль Артемиды. Любовь была для них величайшим благом, и кто отвергал ее, тот был осужден на гибель. Так погиб Нарцисс, который отверг любовь нимфы Эхо и влюбился в свое отражение, так погибла Анаксарéта, которая не захотела любить Ифиса, так погиб и Адонис, который отказался от любви Венеры. Того, кто не принимал стрелу любви, поражала у древних стрела смерти.

Афродита как бы живет в особом мире – мире нормальных, не извращенных чувств. Она живет для простого человеческого взгляда, который увидит в ней и ее этос – выражение ее духовного величия, и ее эрос – выражение ее телесной, любовной привлекательности, увидит их гармонию, их красоту.

И от того, что она выше и ханжества и сластолюбия, она как бы поднимает до себя глядящих на нее, «очищает» их, передает им частицу своей красоты, гармонии, частицу своего особого – естественного – отношения к миру. В ней заложен особый, полный огромных ценностей, тип мировосприятия. И, наверно, здесь – кроме прямого наслаждения от взгляда на нее – и лежит ее вечность, недостижимость, ее гуманистическая сила.

Афродита Книдская – богиня гармонической духовно-телесной любви. Она, видимо, не портрет, а мечта – мечта об идеальной любви, красоте, гармонии, которой нет в самой жизни. Это первая на свете утопия любви, она вобрала в себя ее высшие ценности, и, может быть, от этого в ней есть неисчерпаемость, недостижимость, которая бывает в гармонии, в идеале.

Она воплощает в себе знаменитый греческий идеал «калокагатии» (калос кайгатос – прекрасный и хороший) – идеал просветленной гармонии тела и духа, сплава физической красоты и духовного совершенства.

Такое понимание калокагатии пошло у греков от Платона; об этом подробно пишет крупнейший исследователь древности А. Лосев в своей работе «Классическая калокагатия и ее типы». Но греки понимали эту гармонию совсем не так, как ее понимаем мы.

И сама душа и само тело были для них не такими, как для обиходного сознания Нового времени. Этому сознанию тело кажется чем-то неодухотворенным, чисто физическим, а психика – чем-то идеально-бестелесным, и они так непохожи между собой, так противоположны друг другу, что их невозможно смешать.

В обиходном сознании греков душа и тело еще не отделялись друг от друга с нынешней чистотой, и их гармония не была – как сейчас – равновесием каких-то отдельных, самостоятельных, внешних друг другу сил. Слияние их было синкретическим, нераздельным, гармония души и тела была полным их растворением, и в этом сплаве частицы души и тела были неразличимы друг от друга.

«Душа, жизнь, мудрость, знание, ум – все это стало здесь телом, стало видимым и осязаемым. И, наоборот, тело, вещество, материя, физические стихии, все это превратилось в жизнь, в дыхание, в смысл… Телесно видимая душа и душевно живущее тело – вот что такое калокагатия у Платона», – пишет об этом А. Лосев.

Так же неразличимо сплавлены телесные и духовные мотивы и в любви доэллинской Греции. Частицы духовных и телесных тяготений смешиваются там, превращаются друг в друга, существуют в смутной неразделенности, и эта смесь видна в каждом движении чувств, в каждом переливе эмоций; она – как бы структурный кирпичик, первичная клеточка этих эмоций.

Такой смутный сплав – стержневая особенность той любви, о которой рассказывает классическое искусство, главное ее отличие от всех остальных видов любви. Тут лежит очень важное отличие чувств древних людей от чувств людей нынешних.

Трудно, конечно, сказать, испытывало ли такую любовь большинство древних или она была такой только у самых развитых людей, а остальные не поднимались выше эроса. Но ясно, что любовь – как чувство, как ощущение – была по своему психологическому складу во многом не такой, как сейчас. В чувствах нынешнего человека нет этой неразделимости, они внутренне кристаллизовались, получили структуру, и духовные ощущения существуют часто отдельно от телесных, да и друг от друга.

Особый склад чувств рождался у греков особым типом тогдашнего отношения к миру, он прямо зависел от особого типа доэллинского человека, от особого уклада; всей его жизни.

Вся эта жизнь была тогда как бы «синкретической», представляла собой полупервичную смесь, из которой только начинали выкристаллизовываться будущие грани и формы. Тело почти не отделялось от души, художественное сознание от научного, науки – друг от друга, личность – это особенно важно для нас – от общества. Правда, все это больше относилось к героической эпохе, а в классические времена кристаллизация уже началась, и внутри синкретизма, как на проявляющейся пластинке, уже проступали контуры будущего членения. Но, как писал Маркс, «отдельный индивидуум еще столь же крепко привязан пуповиной к роду или общине, как отдельная пчела к пчелиному улью».

Личность не противостояла тогда обществу как что-то особое, она была частью его и не осознавала, что ее нельзя свести к этой части, что она – больше, чем просто часть. Она была – прямо, непосредственно – органом, рупором общества, клеткой общественного организма, и их единство было еще смутным, аморфным.

Впрочем, люди тогда не были еще настоящими личностями. Их индивидуальность была еще в зародыше, и базой всего древнего синкретизма было такое состояние мира, когда общество состоит из людей, которые еще не стали личностями или только начали становиться ими. (Конечно, были в этом обществе и личности, но как исключение, как предвестие будущего. Недаром, кстати говоря, в языке греков не было и самого слова «личность».)

Неразвитые человеческие отношения, примитивные условия труда, узость и замкнутость человеческой жизни – все это вело к тому, что потребности людей были малы и просты. Общество легко могло насытить их, и интересы людей не противостояли поэтому интересам общества, а прямо выражали их. Противоречия здесь только еще начинали набухать, были в зародыше.

Конечно, все это касается свободных граждан, а не рабов. Но в классическую эпоху рабов в Греции было еще немного, основу общества составляли свободные люди, и фундаментом тогдашней жизни был не рабский труд, а труд свободных ремесленников и крестьян. Как писал Маркс, в те времена «рабство еще не успело овладеть производством в сколько-нибудь значительной степени», и свободный труд был основой «для развития общественного производства и свободной индивидуальности самого работника». Из этой же основы, кстати, росли и условия жизни, которые – через цепь промежуточных звеньев – создавали в людях первичную индивидуальность, зародыши будущей личности.

На почве зрелого и уже подходящего к своему концу синкретизма выросла и классическая трагедия древних, трагедия Эсхила, Софокла, Еврипида. Отношение к любви там особое, уникальное, и в главных своих чертах оно никогда не повторялось больше в мировом искусстве.

Любви как чувства почти нет в трагедии древних, хотя как пружина действий героев она очень важна там. Трагедия древних – как и их скульптура – непсихологична: психология не выделялась еще из действий человека, как дух не всегда выделялся из тела (хотя и в жизни и в искусстве той поры есть и явные выходы за эти рамки).

Недаром действие всех классических драм происходит на площади, под небом, недаром оно никогда не входит под своды дома. Не частная жизнь, а только то, чем живет общество, интересует трагиков. Любовь, как частное, психологическое чувство, живет за порогом дома, и поэтому она в большинстве случаев остается за порогом трагедии. Трагедия говорит чаще не о самой любви, а о ее общественных последствиях, о цепи событий, которую она развязывает.

Это, конечно, не значит, что у греков того времени любовь была лишена психологии, – сторонники Гегеля вряд ли правы здесь. Речь идет не о любви в жизни, а о том, какой она была в классической трагедии. Лирика того времени уже говорит о любовных переживаниях, в ней уже рождается психологический подход к любви, и, конечно, приходит он туда из жизни.

Кстати говоря, лирика – как особый род поэзии – это и есть выражение личных чувств, психологических состояний. И она может возникнуть только тогда, когда люди постигают ценность этих личных чувств, их громадный человеческий и общественный смысл. Лирика родилась сначала в Египте в XVI–XV веках до нашей эры, потом в Греции, в героическую эпоху, и уже в VII–VI веках она стала теснить греческий эпос и делаться главным видом поэзии.

Она, правда, не была в доэллинские времена главным видом искусства: эту роль играли тогда искусства массового воздействия – драма, скульптура, архитектура. Но само рождение лирики говорило, что в человечестве начался огромный психологический сдвиг, стали появляться совершенно новые стороны психологии, новые чувства, новые взгляды на себя и на мир.

Все это означало, что синкретическое сознание древности вступило в полосу кризиса, готовится уйти с арены истории, уступить ее новому типу сознания. Кстати говоря, было бы очень интересно, если бы историческая психология изучила развитие человеческих чувств, перемены в самой психологической материи, из которой эти чувства «состояли» в разные эпохи истории. К сожалению, такой науки пока нет, а неоткрытые материки, которые здесь существуют, могут, наверно, дать поразительно интересный и совершенно новый материал, который позволит во многом по-новому понять человеческую психологию вообще.

У классической трагедии есть, кроме непсихологичности еще одно отличие от лирики: она молчит о благах и радостях любви и больше всего говорит о ее горе и бедах. Страх перед любовью, леденящая боязнь ее – это главное настроение, которое пронизывает большинство трагедий.

В «Агамемноне» Эсхила, в «Трахинянках», «Геракле» и «Эдипе-царе» Софокла, в «Ипполите», «Медее» и «Электре» Еврипида любовь – это кровавый двигатель людских поступков, она несет людям муки и ужас, смерть и измену.

Медея, которую разлюбил Ясон, мстит ему, убивая своих детей; Федра, полюбив Ипполита, своего пасынка, кончает с собой, а Тезей, ее муж, убивает Ипполита; Геракл в припадке безумия приканчивает жену и детей, а потом и сам гибнет от любви Деяниры; Клитемнестра, полюбив Эгиста, губит мужа, Агамемнона, а их дети, Орест и Электра, убивают ее; Эдип, который убил своего отца, Лая, и стал мужем матери, Иокасты, узнав об этом родстве, выкалывает себе глаза…

Ужас перед этим инфернальным чувством, страх перед этой демонической силой насквозь пронизывает классическую драму.

Но откуда все это берется? Почему так тесно смыкаются самые «дружеские» и самые «вражеские» чувства? Почему кровное родство омывается кровью? Почему люди, связанные самыми тесными узами жизни, несут друг другу смерть?

Греки по-своему хотят понять сущность жизни, и такое соединение нетерпимых полюсов и есть для них эта сущность. Полюса эти враждебны, они не могут жить вместе, но жизнь для греков – всесмешение, в ней все слито в синкретической неразделенности, и, сталкивая между собой ее крайние силы, они хотят постичь их смысл. Эта первичная этическая диалектика – еще диалектика страха, диалектика первых попыток познания.

Есть тут и другая, более близкая причина.

Семья времен Троянской войны – арена еще не окончившегося гигантского исторического перелома. Остатки матриархата доживают последние дни под ударами патриархата, отцовское право еще теснит материнское, в жизнь – на место полигамии – входит моногамная семья – совершенно новый уклад человеческих связей приходит на смену старому. И любовные распри, измены, убийства – все они прямо выражают эту эпохальную революцию, служат ее звеном и от этого имеют всемирно-исторический смысл.

Поэтому-то Эрот классической трагедии – это не тот веселый и порхающий летун, которого мы привыкли видеть. Хор в еврипидовском «Ипполите» называет его царем над смертными, жестоким богом, который сеет смерть и проклятья. «Вы ужасы миру о силе \\ Киприды могли бы поведать», – поет он. Эрот – это страшный бог, которого боятся другие боги, – такой, каким он был у Гесиода, или в древних гимнах, или у первых лириков Греции.

Это еще ступень страха перед непонятной силой, ступень цепенящего недоумения. Для греков той эпохи жизнь полна тайн, и самый, пожалуй, ясный ее двигатель – это воля богов. Герои многих классических трагедий, особенно ранних, – всего лишь наперстки на пальцах рока, и они действуют так, как он велит им.

Боги – это псевдоним неясных человеку движущих сил жизни, и чем больше эта неясность, тем больше пружин своей жизни человек отдает богам – и тем страшнее, сильнее, могущественнее кажутся они ему.

И любовь выглядит в трагедии такой же страшной и непонятной, как эти боги, силой, – и такой же могущественной. Чувства, которые испытывают герои, это не обычные человеческие чувства, а титанические импульсы души. Как будто обычные чувства взяты под увеличительное стекло, чтобы лучше рассмотреть их, и от этого резко выросли в масштабах, стали неузнаваемо другими.

Вот, например, какую ураганную силу ненависти извергает Клитемнестра, эта леди Макбет Античности, убив Агамемнона:

Там он, с хрипеньем, в красной луже отдал дух;
И вместе с жизнью хлынув из гортани, столб
Горячей крови обдал ему лицо волной
Столь сладостной, как теплый ливень сладостен
Набухшим почкам, алчущим расторгнуть плен.

Это не чувства человека, а сверхчеловеческие страсти, циклопические клокотания души. Любовь, ненависть, радость, тоска, горе – все они достигают у древних накала страсти, и эта страсть швыряет человека как песчинку, владеет им, как рабом, как ураган щепкой.

Страсти, которые стоят в трагедии на месте чувств, – тогдашние псевдонимы человеческих чувств, их заменители. Таким было тогда понимание чувств, такими были представления классических времен о чувствах человека. Видимо, до психологического реализма тут еще далеко, и тогдашняя лирика ближе стоит к нему, чем драма.

Впрочем, уже у Еврипида появляется новый, уже кое в чем психологически достоверный подход к чувствам человека, и вместе со страстями в его героях есть и обычные человеческие переживания. Дорога ведет здесь к внутренней жизни человека, к миру его личности, и движение по ней искусства нарастает с каждым веком.

Возможно, впрочем, что «увеличенные чувства», «чувства-великаны» и есть на самом деле чувства древних – или хотя бы какой-то их части. Возможно, что накал эмоций, переходящих в страсти, – особое свойство чувствований древних, первичный кирпичик психологической материи, из которой состояли их переживания. Возможно, что этот накал – такой же стержень тогдашней синкретической психологии, как и неразличимое смешение телесных и духовных ощущений.

Речь идет именно об обиходном сознании: оно всегда отличается от творческого сознания, особенно научного, всегда отстает от него. В научном сознании того времени, в том числе у самого Платона, были абстракции, которые явно вырывались за рамки «синкретизма» – смутной нерасчлененности.
Вопросы эстетики. М., 1960. Вып. 3. С. 458.
Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 23. С. 346.
Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 23. С. 346.
Впрочем, зародыши, первые ростки исторической психологии, появились в последние десятилетия за рубежом.