Вор


Леонид Леонов

XXIII

Как и следовало ожидать, Агея на месте уже не оказалось, да Митька и сам тотчас забыл свое намеренье. Пчхова он застал в жарком споре с Фирсовым: впрочем, горячился главным образом первый, потому что речь шла о важнейшем для него предмете, а второй лишь подыгрывал ему восклицаньями согласия, удовольствия или сомненья. Карандаш его, будто и не ночь, мелким бисером устилал очередную страничку записной книжки. И не то было поразительно, что до утра затянулась беседа, а то, что Пчхова хватило на нее при столь требовательном партнере.

– Хватит с тебя, сочинитель. Мало тебе Благуши, за самого Пчхова принялся! – неприятно для обоих пошутил Векшин; прямо в шубе он присел у печки, стремясь скорее добраться до тепла. – Собачий холод на дворе, подкинь еще поленце, мастер жизни!.. Вдоволь поди наговорился с Агейкой?.. подходящий для тебя оказался товар?

– В смеси с другими пройдет… – только и буркнул Фирсов, боясь утратить кончик порвавшейся мысли; впервые присутствие Векшина стесняло его.

Спор безнадежно обрывался, Фирсов с досадой прикрыл свою ловушку. Не поднимаясь с места, Пчхов прощупал вошедшего хмурым взглядом.

– Не в гостях ли засиделся, Митя?

– Так, важное совещание одно… – и, махнув рукой, зашелся в приступе кашля.

– Шатаешься, видать, с выпивкой совещание. Снилось мне, будто подстрелили Митю, поберегись: у меня сон вещий!.. Ишь как треплет тебя… не угодно ли, лекарствия пузырек составлю? Как рукой сымет…

– Все нутро кашлем выворачивает, – пожаловался между тем Векшин, прижимаясь спиной к остывающей печной кладке. – Поди на каустике лекарство свое составляешь, самоварный лекарь!.. нет, это от табаку у меня.

Его знобило, он заметно путался в словах. Мельком помянув про бывшего приятеля, Арташеза, тоже любителя полечить домашним средством, он без очевидной связи перескочил к Маньке Вьюге, чтобы от нее распространиться о пропойном доломановском братце, не известном никому из его собеседников. И по тому, как вникал Пчхов в его скачущие мысли, не прервав ни разу, а только хмыкал, покачивая головой с видимым участием, – Фирсов ухватил наконец в Пчхове то главное, чего ему не хватало для последнего наглядного портретного сходства.

«Весь мир был для Пчхова театром искреннего и слитного действа, и он один, зачарованный зритель, глядел из своей мастерской как из ложи на происходившее перед ним зрелище жизни… Глядел и все не мог наглядеться на нескончаемое повторенье одной и той же темы, сплетение обманутых любвей, неутоленных вожделений, молодостей на взлете и в падениях. Все ему было там до самозабвенья интересно, как путнику на берегу моря, где то и дело из голубой вечности бежит, бежит волна, чтоб донести свой клочок пены, шевельнуть гальку и растаять на полувздохе… – Фирсов мысленно зачеркнул последние три морские строки, чтобы сохранить единую, театральную фактуру образа. – И, несмотря на возраст, так было ему все интересно, что и самое плохое стремился досмотреть до конца».

Вдруг Пчхову надоело тратить время на шутливую перебранку с Векшиным.

– К слову, вот ты обронил мне давеча, Федор Федорыч, – продолжил он прерванный векшинским вторженьем спор, – что затопчут, дескать, нас враги жизни, если с прогрессом в ногу не идти. А я все жду, не взбунтовались бы когда-нибудь твои людишечки: довольно, скажут, нам клетку этой самой цивилизации для себя сооружать все тесней да строже. Правда твоя, позволяет нам наука в бездну заглянуть, да она же и скинуть нас может… да еще в какую бездну! Вот я тебе притчу обрисую, ее и тебе полезно послушать, Митя!.. отец Агафодор, уединенник мой, у которого я душу-то во младые лета спасал, ночью, у полусмертного ложа моего сидя, сказывал… Когда у Адама с Евой случилась та самая промашка с яблочком, то и погнали их из райского сада помелом. Присели они под колючею оградою на бугорочек, дрожат обнямшись, проливают горько-соленую слезу, что впервые не емши надо спать ложиться. Они ведь там ровно детки, на полных харчах состояли, в раю-то. Плачут этак, своеобычно друг дружку попрекают… Тут и подходит к ним ихний соблазнитель, только уж не в прежней змеиной коже, а переодемшись в партикулярное платье, разумеется. «Не печальтеся, горемышные, – он к им задушевно так, нараспев обращается, – в чем ваше горе? Вы мне доверьтеся, а то глядеть на вас кровью сердце обливается!» Они ему так в рукав оба и вцепилися: «Пожалуйста, говорят, примите в нас участие, а то с квартиры согнали, зверь в лесу стонет, ночь подступает… жутко в мире голому да натощак!» Он им в ответ: «Не убивайтеся, гражданы, в тот сад и другая дорога имеется. Вставайте, пожалуйста, время – деньги, я вас сам туда проведу!» И повел… – Пчхов задумчиво огладил заросшие седой щетиной щеки. – Вот, с той поры и ведет он нас. Спервоначалу пешечком тащился, а как притомляться стали, паровоз придумал, на железные колеса нас пересадил. Нонче же на еропланах катит, в ушах свистит, дыханье захлестывает. Впереди Адам поддает со своею старухою, а за ими мы все, неисчислимое потомство, копоть копотью… ветер кожу с нас лоскутьями рвет, а уж ничем теперь нельзя нашу жажду насытить. Долга она оказалася, окольная-то дорожка, а все невидимы покамест заветные-то врата! – Он кончил вздохом сочувствия, и можно было по его сказке угадать, на что ушла у них с Фирсовым зимняя длинная ночь. – Так-то оно на поверку обстоит, Федор Федорыч.

– И правильно! – сумбурно вмешался Векшин. – Зато уж как достигнут, сами станут всему хозяева. Человек есть такое вещее слово, Пчхов, что выше всех титулов на свете. Он и не может иначе: ему вперед и вверх надо, все вперед и вверх…

Мы используем куки-файлы, чтобы вы могли быстрее и удобнее пользоваться сайтом. Подробнее