ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава 4. Сход принимает решение

Холодными туманами изошло мокрое Благовещенье. Словно змея, сменившая кожу, обновилась и ожила Ока, сбросив унавоженный и затоптанный ледяной сарафан. Набухали мутною талою водой овраги и суходолы, близ жилья первые скворцы сменили ушедших в отлет красногрудых снегирей.

Истекли давно сроки, по которым ромодановцам следовало прибыть на работу к Дугненскому заводу, а села и деревни даже и не поднимались в отъезд. Месили холодную дорожную жижу между селами торопливые ходоки; остерегаясь демидовских доглядчиков, собирались вечерами в чуть освещенных избах выборные, и вновь до хрипоты спорили, быть им или не быть за Демидовым.

Порешили – на Фомино воскресенье недели Святой Пасхи собрать в Ромоданове общеволостной сход, там определить свою участь.

Капитон упросил Андрея Бурлакова оповестить нижележащие по Оке села, чтоб если отыщется тело утопленницы Акулины, то дали бы знать в Ромоданово.

Бурлаков обещал, а Капитон подстерег Прокофия Оборота около демидовской усадьбы и спросил, куда увез он сына Федора?

Оборот вперил в растерянного мужика тяжелый враждебный взгляд – под глазами все еще сине-фиолетовые круги, – процедил сквозь стиснутые зубы:

– В конторе воеводской узнавай, куда свезли твоего разбойного сына. А явишься еще раз мне пред очи – велю высечь на конюшне. Пошел прочь, разинский выродок! – На скулах желваки ходуном заходили, так что зашевелились бакенбарды.

Капитон убрался от греха подальше и теперь потратил последние копейки на паром, чтобы переехать в Калугу. Придерживаясь за шаткие плетни и заборы, брел по раскисшим от частых дождей улицам города, робко постучал костяшками пальцев в серые дощатые ворота Калужской провинциальной канцелярии. Привратник, отставной безрукий солдат, привычно спрятал в левый карман две медные копейки, пропустил Капитона во внутренний двор. Тщательно вытерев лапти о зашмыганную солому перед крыльцом, Капитон долго топтался, дожидаясь своей очереди в приемной, а потом наконец-то предстал перед тонконогим и худющим канцеляристом Пафнутьевым. Здесь же, будто барин у себя в хоромах, вальяжно развалился в плетеном кресле близ запотевшего окна приказчик Оборот.

Пафнутьев надел на нос круглые стекла, повертел протянутое Капитоном прошение, швырнул на стол – там таких измятых в карманах бумажек целый ворох.

– Твой бунтарского духа сын Федор повязан веревками, бит плетьми и препровожден под караулом в контору Правительствующего сената. Там с него снимут надлежащий допрос – как посмел руку поднять на должностное лицо, – при этих словах уважительный жест в сторону приказчика Оборота. – А тако же спрос поимеют с него, кто тому бунтарству подстрекатель. Ты же, старик, боле мне не докучай никчемными прошениями, иначе быть и тебе повязану. Ступай! В бирюльки играть недосуг мне.

Капитон неловко переступил набухшими от сырости лаптями, посунулся было спиной к двери, да Пафнутьев вдруг остановил его властным жестом руки: так ловчий ставит в стойку охотничью собаку:

– Назовешь мужицких заводил бунта – повелю спешным курьером возвратить Федора домой. И никакого спроса под батогами ему не будет в Сенате. Скажи, кто затевает смуту и непокорство Никите Никитычу Демидову? Что умыслили мужицкие атаманы?

Жалобно скрипнуло плетеное кресло – это Прокофий Оборот резко поднялся на ноги. Широкие ноздри приплюснутого носа раздулись.

– Может, на Дон толпой бежать порешили? Или еще куда? Что молчишь, старый аспид? Говори! – и замахнулся, грозя вернуть старику сыновий удар, но канцелярист остановил его испуганным возгласом: в присутственном месте ведь, не в пыточной камере!

У Капитона волосы взмокли от неожиданного оборота дел – о замысле выборных он ничего не знал: носятся по селу слухи, словно тополиный пух в пору цветения, ждут мужики каких-то событий. Но каких? Занятый своими заботами, Капитон на мужицкие пересуды не обращал внимания.

– Поди прочь с глаз! – резко выкрикнул Пафнутьев. – Нет у тебя желания спасти от каторги и вырывания ноздрей родного сына! Если прознаешь что о смутьянах, тогда и приходи вызволять Федора. – Канцелярист сдернул пенсне с носа, отвернулся к мутному окну, где низ стекол бы покрыт толстым сырым льдом.

Недобрая усмешка скользнула по искривленным злобой губам Оборота, когда Капитон, откланиваясь, пятился к двери.

«Жив мой Федюша, ну и слава богу. А про каторгу зазря он брякнул – стращает. Отбузуют для вразумления плетью, чтоб вдругорядь уважение имел к хозяйским слугам… Мужику не привыкать к порке. Конь и тот попервой взбрыкивает, не хочет влезать в оглобли, а потом ниш-то, ходит как миленький, тянет свой воз, пока ноги держат».

Вышел на крыльцо под голубое, в редких облаках небо, натянул на голову мурмолку, поделился с бородатым привратником:

– Жив мой сын Федор. Только и беды за ним – ударил Прокофия Данилыча. В сердцах он был о ту пору, не от злого умысла. Сказали, что в Сенат под караулом повезли. Далеко-то как…

– Иди себе, – безучастным голосом проворчал отставной солдат: всем не насочувствуешь, сюда не с радостью народ валом валит, ворота порасхлябили, правды доискиваясь. Отвернулся: резкий порыв ветра трепанул пустой рукав долгополого кафтана.

Капитон откланялся сгорбленной спине привратника:

– Прощевай, родимый, – и вдоль заборов, где не так истоптана земля, побрел вниз, к переправе через Оку.

Перекликались над городом стаи диких гусей, беззлобным лаем провожали Капитона собаки. Издали доносился колокольный звон Лаврентьева монастыря, который стоял пообок с домом воеводы Федора Шагарова, на берегу речки Ячейки.

По скользкой круче Капитон осторожно сошел к перевозу, остановился у древнего вяза, за который был закреплен канат до ромодановского берега.

Рядом облокотился на палку односелец Парамон, работный с Выровского завода. Забрызганный грязью почти до опояски, с желтым болезненным лицом, Парамон завидел Капитона, и будто его кишечные колики схватили, покривил изморщиненным лицом. Потом выпрямил спину, стащил с лысой желтокожей головы мурмолку и тут же отыскал взглядом кресты над церковью в Ромоданове, перекрестился.

– Упокой, Господь, душу раба твоего Федора.

Капитон вскинул на Парамона настороженные глаза, переспросил тихо:

– Ты… ты по кому это, Парамоша, упокойные кресты кладешь?

Парамон задергал редкими сивыми бровями, запоздало помолчал, жалостливо всматриваясь в лицо Капитона – бледность, будто густая побелка на прикопченную стену печки, плотно легла на щеки старого Капитона.

– Так тебе что… неведомо разве?

– Про что? Про что мне неведомо? – Капитону показалось, что пологий песчаный берег Оки вдруг резко вздыбился.

– Как же про что? Про Федора, сына твоего. – Сивые брови Парамона поползли вверх, морщиня лоб. Бороденка мелко затряслась: вот так новость вместо соболезнования преподнес он товарищу далекого детства!

Капитон едва успел ухватиться за туго натянутый канат перевоза. Парамон поддержал под локоть, еле различимо просипел:

– Вот ироды… Сгубили человека и концы скрыли в воду…

Капитон потухшими глазами смотрел на толпу мужиков, которые сошли с парома и поднимались мимо него в гору, судача о том, что по всем приметам быть в этом году хорошим покосам: на Марью-половодницу вон какой выпал богатый разлив!

– Как же так, Парамоша? – пробормотал Капитон, давясь горькими слезами. – Может статься, ты что не так слышал, а? – Голубые глаза застлала соленая влага. – Ведь вот только я из канцелярии. Сказывал мне Пафнутьев – в Питербурх повезли Федю… Живой, стало быть. А ты – упокойные кресты по нему…

Парамон долго и со свистом кашлял, сплевывал под ноги в грязь. Правая рука подрагивала, сжимая горло серыми пальцами.

– Застудился минувшей зимой у домницы. Вот, вишь, хворь желтокожая одолевает. Сырость эту вряд ли переживу. А про Федора… доподлинно верно обмолвился. Вот как оно вышло, слушай. Случилось мне по делу в контору нашего Выровского завода зайти. Покамест я в сенцах голиком счищал грязь с лаптей – чу, в приоткрытую дверь пьяный голос приказчикова подручного Клима доносится. Что-то про твоего сына сказывает. Федор-то не был в работных на заводе постоянно, вот я и навострил уши – что за интерес у Климки к нему? А Клим возьми да и скажи кому-то, знать не один был в конторе: «Дурак Федька! Удумал же такое – Прокофию да прямо в глаза и брякни: „Зверь ты! Оборотень ты замогильный!“ И еще плюнул кровяной слюной в бороду приказчика. Прокофий-то и не стерпел, будучи во хмелю, сгоряча ухватил раскаленный в жаровне прут да и прожег мужику грудь. В самое сердце угодил – Федор и не дернулся, обвис на дыбе, будто метелка зрелого проса, серпом подрезанная. А потом повелел нам закопать ночью в лесу да молчать. Целковыми вот одарил, чтоб языки проглотили… И пьем! Вот я, к примеру, язык водкой заливаю, а он не сглатывается! Ха-ха-ха! А тот Федька на дыбе по ночам является мне и кричит истошным криком: „Оборотень ты замогильный!“ Бр-р! Я что, я мелкая козявка, что сказали, то и сотворил тайно, а вот поди же ты, совесть, должно, и у меня есть…»

Капитон повис на тугом канате, словно осенний перезревший хмель на крестьянском плетне.

– Что еще Клим сказывал… про Федюшу? – только и достало сил спросить. Далекий звон монастырских колоколов казался теперь не радостно-праздничным, а погребальным. И перелетные птицы над головой кричали тоскливо, жалостливо. Слезы жгли не глаза, а сердце Капитону, как то раскаленное железо в руках нелюдя Оборотня.

Парамон рукавом однорядки вытер мокрые губы, добавил, что дверь в боковую комнату в тот момент открылась, послышался голос приказчика и пьяный Клим умолк. Парамон догадался сделать вид, будто только вошел в сенцы и хлопнул дверью.

– Что делать теперь станешь? Жалобу подашь?

Капитон судорожно всхлипнул, смахнул с глаз едкие слезы, но божий свет голубее не стал – в очах тьма, грудь резала невыносимая боль под сердцем.

– Жить надобно, Парамоша… – И протяжно ойкнул – по левой стороне груди вновь будто ножом полоснули. Стоял затаив дыхание, пока чуть-чуть отпустило. – Жить надо… Дом на мне, домочадцы, внук Илейка, наш корень на земле. – Помолчали. Парамон кашлял, отворачивая багровое от натуги лицо в сторону. – А что сгубили Федюшу, о том не сказывай никому… Бабам моим будет спокойнее, а тебе бережливее. Оборотень и тебя может рядом с Федюшей завалить сырой землей.

– И то, – испугался Парамон, вновь зайдясь кашлем. Стояли рядом, немощные, укатанные нелегкой жизнью.

На паром впускали желающих переправиться в Ромоданово. Капитон оглянулся на Калугу, но провинциальной канцелярии из-под берега не видно. Чуть слышно, будто ветру, прошептал:

– Ништо, Оборотень, поквитаемся кровью за кровь, придет и мой час.

Парамон не понял, но переспрашивать не стал, помог Капитону по дощатому мостку подняться с берега на затоптанную палубу парома.

* * *

В первых числах апреля 1752 года, на Фомино воскресенье, в Ромоданове был намечен волостной сход. Словно пчелы к улью, в волостное село дружно и с гомоном тянулись из окрестных сел и деревень мужицкие принаряженные толпы. Шли шумно, говорливо, в лихой отчаянности. И не с пустыми руками, знали, что сход может обернуться кровавой дракой. Последние дни видели, как зачастил Прокофий Оборот между растревоженным Выровским заводом, волостным селом и воеводским домом в Калуге, где просил солдат для охраны хозяйского имущества. Да не успел – нынче поутру на заводе чуть свет объявился Иван Чуприн с тремя десятками ромодановских мужиков. Повязали стражу, побрали ружья, огнеприпасы и казну, ударом в сторожевой колокол всполошили работных…

Подворье Капитона приютилось над речной поймой в дальнем от переправы конце села. Дальше, в полусотне шагов от плетня, глубокий овраг, над ним свисали две старые березы. Каждую весну, после схода талых снегов, Капитон приходил сюда и отмечал на глаз, близко ли подступила овражья круча к обреченным березам. Выходило так, что весны две-три еще деревья проживут, а там…

Потому-то Капитон одним из первых и приметил густую толпу работных, которые шли со стороны Выровского завода, а впереди – ну чисто атаман перед ватагой! – вышагивал приземистый бородатый Чуприн.

– Батюшки-светы! – подхватился Капитон и заспешил от оврага к проселочной дороге. – Неужто и вправду смута началась? Супротив Демидова поднялись мужики!

Чуприн поравнялся с ним, прищурил на солнце серые глаза и озорно выкрикнул:

– Приставай до нашего куреня, старый казак!

Капитон молча поклонился работным. Словам Чуприна не удивился: из этого рода немало было беглых парней в отважную Запорожскую Сечь. Их предок уже на памяти Капитона в 1708 году в отряде запорожского атамана Щуки бок о бок с Кондратом Булавиным под Паншиным городком бился с зажиточными казаками, затем сказывали, будто уже в Черкасском городке самолично сказнил царского слугу, атамана домовитых казаков Максимова. Потому и недоумевали односельцы, отчего не сбежал к запорожцам до сей поры и этот неугомонный Чуприн – Иван.

Капитон пообок с ватагой выровских работных поспешил к своему двору.

– Дедушка, ты к чему это берешь? – испуганно прошептал за спиной внук Илейка, когда приметил, что Капитон старательно прячет топор за тугой кушак под ветхой залатанной однорядкой.

– Цыть, нишкни – бабы всполошатся, – зашипел Капитон на внука, потом устыдился своей резкости: внук обиженно поджал тонкие губы. «Мягок душой Илейка, весь в Федюшу. Чуть что – уже и слезы на глазах… Эхе-эхе, не дал нам всем Господь такого крепкого сердца, как у Чуприновых, обделил силой духа…» Привлек рыжеволосую голову внука к груди, неловко провел рукой по нечесаным вихрам.

– Видишь, на сход мужики собираются, Демидову супротивничать будут. И кто знает, не нагрянут ли солдаты из города? Идем, Илья – сила божья, послушаем, о чем умные люди говорить станут.

Из темных сенцев высунулась бабка Лукерья, повязанная чистеньким повойником.

– Ты куда это, старый?

– На кудыкину гору, – недовольно отмахнулся Капитон, крепко хлопнул калиткой.

На деревянной паперти церкви перед тьмой собравшихся мужиков в большом смущении топтался волостной староста Андрей Бурлаков. Здесь же и выборные: Василий Горох степенно оглаживает седую бороду, Михайло Рыбка из-под нахмуренных бровей волком смотрит на демидовскую усадьбу, готов хоть сейчас кинуться в смертную драку, жечь и крушить все кряду, чтоб хозяину оставить черные головешки. Иван Чуприн и Кузьма Петров о чем-то громко спорят: Чуприн неудержимо размахивает руками – так отбиваются от надоедливой июльской мошкары. Кузьма изредка, соглашаясь, кивает головой, будто дятел долбит большим носом воздух.

Первым, требуя тишины, поднял руку Андрей Бурлаков, снял из черного барана мурмолку, обнажил крупную голову. Словно извиняясь за что-то, заговорил перед миром:

– Вот какое дело, мужики. Уведомил меня хозяин наш Никита Никитыч Демидов через приказчика Прокофия Данилыча, чтоб по миновании Благовещенья быть нам всей волостью на работах к Дугненскому заводу. И срок той работе, чтоб к пахоте нам возвратиться, не указует. Потому и собрались мы всем миром. Давайте сообща думать, как поступить теперь нам – ехать ли в работы, к пашне ли инвентарь готовить?

Легкий настороженно-тревожный говор прошел по тесно сгрудившимся мужикам. Вот так спрос невиданный! Хозяин повелел, стало быть, нечего мешкать, ехать надо. И почему это выборные так поздно оповестили, неделю просрочили. Демидов крепко взыщет за такое нерадение.

И вдруг чей-то насмешливый и резкий голос прервал осторожные перешептывания:

– Не в убыток ли будет Демидову две тыщи мужиков блинами с маслом кормить на том заводе? Как бы не разорить нам щедрого хозяина до исподнего белья!

На эту шутку сход откликнулся сперва недружным, а потом почти общим смехом – каковы масленые блины у Демидова в работах, о том всем хорошо ведомо.

Перед сходом выступил Иван Чуприн. Размахивая зажатой в кулаке суконной мурмолкой, громко закричал:

– Доподлинно прознали мы, что мужики Оболенской волости писали челобитную матушке-государыне. И по той челобитной отошли от князя Репнина во дворцовые. Днями был я у оболенских выборных, совета-разума просил. И вот порешили мы сотворить то же – писать ныне от всего ромодановского волостного мира, от всех двух тыщ трехсот мужицких душ, приписанных к заводам, чтоб не быть нам за Демидовым! Потому как владеет он нами не по государеву указу, а по купчей от Михайлы Головнина! Тот Демидов заплатил за нас, за земли с угодиями немалые тыщи целковых. Потому и дерет по три шкуры, возмещая понесенные затраты.

Сход слушал и молчал. Так молчит лес, затаившись в ожидании первого шквала надвигающейся грозы.

– Давайте, мужики, решать сообща свою горемычную судьбинушку. Быть ли нам у треклятого Демидова и дале в послушании, идти ли в разорительные работы. Или писать челобитную государыне-заступнице и просить отобрать нас во дворцовые, пока Демидов не сгубил наше хозяйство под корень?

Какое-то время сход по-прежнему молчал, пораженный смелой бунтарской речью Чуприна, и только близ паперти слышен был надрывный, приглушенный рукавом кашель больного Парамона.

– А что? – вдруг выкрикнул рядом с Капитоном и Клейкой Гурий Чубук, выборный из села Игумнова. Гурий озорно вскинул над курчавой головой кулак с кукишем. – А не поднести ли нам старому Никите пасхальный подарочек – фигу под нос, а?

– Дело! Иного подарка он и не достоин!

– Пусть отведает мужицкого гостинца!

– Ха! Кукиш-то не барский, беленький, а мужицкий, в черноте да в трещинах! – отозвались насмешливые голоса. И Капитон не удержался, стараясь перекричать других, добавил:

– Пущай пьет с ним чай заморский!

И завихрились, полетели над сходом разгневанные выкрики:

– Платил бы за работу по совести, так можно бы и ехать к тому заводу!

– Да еще по хозяйству давал бы возможности справлять все ко времени!

– Скотину от бескормицы перевели вконец! Грудники коровьего молока не видят!

– Какое там молоко! – возвысил снова голос Гурий Чубук. – Каков коровий навоз, и то забыли давно! – И к выборным: – Что толку кричать на ветер. Писать государыне-заступнице! У нее, голубушки, доискиваться управы на Демидова. А нам с сего часа не быть за Никитой-паралитиком! Не быть, хоть и умереть всем!

– Нет больше нашей покорности Демидову! – подхватил Михайло Рыбка. – Хотим во дворцовые. И там нужда, но не такая гибельная. А Демидову набирать себе вольных работных по уговору.

– Вот это верно! – вновь закричал неугомонный Чуприн. – Мы не супротив заводов. Но пусть Демидов набирает работных по уговору. Мы же напишем челобитную и пошлем от себя ходоков в Питербурх. Да принесем клятву на святой иконе – до того времени, пока от матушки-государыни не будет ея собственной руки именного указа, стоять нам заедино!

Михайло Рыбка, не ворочая шеей, шагнул на край паперти, поднял над мурмолкой внушительный кулак.

– А будет так, что Демидов вновь пошлет супротив нас команду бить и вешать, то б тем командам не даваться в руки! Хотя бы и животы положить всем за волю! Согласны ли Крест святой и икону на том целовать, мужики?

– Согласны! – перекрывая всех, глушил Капитона и Илейку горлом Гурий Чубук, ликующий от сознания своей, неведомой прежде, смелости. – Кровью умоемся, но добудем себе лучшую долю!

– Умрем, а Демидову в руки не дадимся!

– Укоротим хвосты аспидам! Довольно Демидову и его приказчикам за нашим хребтом безмерно морды разъедать!

– Уж оно так! Мурмолку не подыщут себе по размеру – щеки дальше ушей топорщатся!

Вокруг засмеялись, а Капитон, обнимая внука за плечи, подхватил:

– Истинно подмечено! Вон хоть наш Оборотень замогильный! Сам себя уже шире стал!

Не к месту вспомнил! Из-за церкви верхом на коне, в сопровождении четырех подручных, выехал демидовский приказчик. Напирая на толпу, он пытался проехать к паперти вдоль срубовой стены с закругленными вверху окнами.

– Поди! Поди прочь! – выкрикивал Прокофий Оборот и взмахивал для острастки витой плетью. – Кто позволил? Что за бунт? Марш по домам! Велю солдат из города прислать. Забыли, дурачье неотесанное, сорок первый год?

Ближние мужики потянулись к мурмолкам, начали по привычке кланяться крутому нравом приказчику.

С паперти донесся суровый, осуждающий голос Михайлы Рыбки:

– Что это вы, мужики, не иначе трясогузки у болота, все в пояс да в пояс? Довольно уже покланялись Демидову и его псам цепным! Хватит былинками гнуться. Полынь и та по осени твердеет, а если и ломится, то сила требуется для этого. – Черные глаза налились злобой, Михайло набычил шею и начал пробираться навстречу приказчику.

Остановился Оборот – толпа перед ним сдвинулась пролазной чащей, послышалось угрожающее сопение ближних мужиков…

«Мой час грядет, – решил Капитон, оставил Илейку в толпе и с трудом стал пропихиваться к Прокофию Обороту, нащупывая через однорядку топор. – Только бы добраться до душегуба…»

Приказчик увидел Капитона по выкрикам и ругани вокруг него, насторожился, всклоченные бакенбарды шевельнулись на желваках. Он осадил жеребца, заставил его пятиться. К тому же чья-то сильная рука стиснула узду у конских губ, развернула и вывела коня из напряженно выжидающей толпы.

– Езжай подобру-поздорову, пока кровь твою не пролили. Мы дело миром порешить задумали, не нам первыми и бой начинать.

Приказчик отъехал шагов на десять к подручным, которые в робости попридержали коней и не отважились въехать в мятежную толпу. Почувствовав себя в безопасности, он привстал над седлом и сделал последнюю попытку утихомирить сход:

– Опомнитесь, мужики! Повяжите смутьянов да повинитесь хозяину! Демидов зла не затаит, ежели скоро явитесь на работу к Дугненскому заводу! Иначе биты будете солдатами, как и прежде бывали за…

– Да унесут тебя черти от греха подальше или нет? – в отчаянии выкрикнули из толпы. Вслед за словами в приказчика полетел увесистый ком черной подсохшей грязи. Оборот и подручные ускакали в сторону Калуги.

– Давно бы так! – засмеялся Михайло Рыбка, возвращаясь на паперть. – Беги, извещай воеводу да хозяина!

Из церкви вышли с иконами и крестами священник Семен и дьякон Иван, оба дородные, бородатые, только у старого Ивана борода такая реденькая, что сквозь нее без помехи просматривалась морщинистая розовая шея и острый кадык, будто мизинец, согнутый в суставе, застрял под кожей и выпирал наружу.

Поп Семен таращил на толпу мужиков большие выпуклые глаза, вскидывал перед собой позолоченный нагрудный крест с изображением распятого Иисуса Христа.

Иван Чуприн преклонил колени и поцеловал распятие.

– Принесем клятву, мужики, – стоять нам супротив Демидова нерушимо! Отслужим молебен и станем писать челобитную нашей заступнице-государыне! За ней, верую, не пропадем, внемлет матушка нашим скорбным воплям!

Капитон чмокнул холодный крест, пахнущую ладаном пухлую руку попа Семена, отошел от паперти, уступая место другим.

«С Демидовым всем миром биться будем, а душегуба Оборотня за мной числить надобно, – подумал он неспешно и решил: – Челобитную и без моего куриного ума напишут».

Он отыскал неподалеку смущенного, бегающего глазами по толпе внука, окликнул его:

– Идем, Илейка. Нынче в ночь у нас дело будет преважное.

Внук вскинул карие глаза, но от вопроса удержался: по растревоженному лицу деда Капитона понял, что тот не добавит к сказанному ни слова.

* * *

Как бесшумная тень вокруг ствола дерева, кружил Капитон вокруг демидовской усадьбы до поздних сумерек. Однако маленькое окно бокового флигеля в ночь не осветилось изнутри: приказчик, покинув сход и уехав в Калугу, в усадьбу не вернулся. Дней десять его не было, и Капитон начал думать, что Оборот, опасаясь взбунтовавшихся мужиков, в Ромоданово больше не наедет.

Но недели через полторы после схода Прокофий вместе со своими подручными показался на переправе. Приказчик свел с парома на мокрый после паводка берег буланого жеребца, тяжело влез в седло и по кочкастой дороге мимо зеленеющей уже рощицы начал подниматься к усадьбе.

Капитон осторожно крался следом вдоль плетней.

– Ишь, душегуб, сгорбился голодным вороном на зимнем ветру… Ужо тебе! – шептал Капитон, сжимая пальцы до ломоты в суставах.

Пополудни, отказавшись взять с собой Илейку, Капитон сходил в лес, унося тяжелую котомку. Когда он воротился, домочадцы, отужинав, стояли на вечерней молитве. Капитон опустился на колени рядом с внуком – от утомленного деда на Илейку пахнуло теплым потом и сырыми листьями, – перекрестился, стукнул лбом в неровные доски пола, еле различимо прошептал:

– Укрепи, Господи, веру в справедливость твою и дай силы покарать убивца, – и неожиданно резко поднялся с колен. – Идем со мной, Илья.

Илейка переводил глаза с деда на бабку Лукерью, задержал взгляд на заплаканной матушке Анисье. И не мог понять, чем они растревожены, почему голова матери поверх повойника покрыта черной шалью. Не зная причины материнской скорби, он вдруг ощутил, как заскребло в горле и от недоброго предчувствия защипало веки…

Капитон взял внука за плечо, вывел во двор под сумрачное серое небо.

– Идем карать Оборотня, душегуба нашего Федюши.

Илейка крутнулся под рукой деда так, будто за шиворот сыпанули горячие угли.

– Как душегуба? Где мой тятька?

Во мраке уснувшего села светилась тремя желтыми пятнами демидовская усадьба, и Капитон указал на них.

– Знающий человек под большим секретом поведал мне, что Оборотень загубил его… на Выровском заводе, в потайной пытошной под домницей… – голос Капитона срывался через два-три слова. Увидев, как покривились и задергались губы внука, он сурово выговорил: – То бабье дело – выть над усопшими! Наше дело – кровной местью поквитаться с Оборотнем. Идем!

Это «идем» было произнесено столь решительно и властно, что Илейка, не успев завыть, умолк, шумно сглотнул слюну и, придушенно всхлипывая, покорно пошел следом.

Хоронясь от постороннего глаза, подобно коту, что подбирается к воробьям у птичьей кормушки, вдоль темных плетней прокрались к усадьбе Демидова. Перелезли через забор и затаились возле сеновала. Ветер тянул со стороны перевоза, и чуткие псы у амбаров их не унюхали. Пахло близкой конюшней и туманной сыростью реки. У крыльца незапряженная телега бугрилась брошенной на задок охапкой сена, будто черный калека-горбун склонился перед чужим порогом, выпрашивая нищенское подаяние. Два раза темная тень закрывала окно флигеля – Оборот подходил к распахнутым створкам, высовывал голову и смотрел на хмурое, почти беззвездное небо. Потом свет погас, белые занавески закрыли темный проем окна.

– Кажись, угомонился. Вот, держи огниво. – Капитон вытащил из кармана кремень, трут. – Прокрадись на сеновал и зажигай. Как поднимется суматоха, Оборотень и выскочит из флигеля… Понял? Захвати и это… на всякий случай. – Капитон протянул внуку обломок оглобли, гладко отполированный мозолистыми мужицкими пальцами. – Как подпалишь – беги ко двору, там меня и дожидайся. Я следом… ежели цел выбегу.

Илейка молча принял огниво и оглоблю, вдоль сеновала прошел за угол, притаился возле двери, наблюдая, как дед Капитон ползком пересек открытое место подворья, нырнул под пустую телегу. Потом темной тенью скользнул к ступенькам, прокрался вверх, к закрытой двери флигеля. Над дверью простирался шатровый навес от дождя. В тени этого навеса и пропал дед Капитон, филином затаился в темноте, выжидая добычу…

Илейка открыл тяжелую дверь сеновала, шагнул внутрь. В нос пахнуло густым настоем слежалого уже прошлогоднего сена.

У дальнего амбара брехнула чуткая собака – Илейка покрылся мурашками, ноги словно прилипли к земле. Стоял не озираясь и ждал грубого окрика за спиной. Но было по-прежнему тихо, еле слышно звякали натянутые цепи – другие псы не отозвались на короткий лай.

«Должно, пора», – подумал Илейка, оглянулся на серый просвет приоткрытой двери – никого не видно! – опустился на колени, ударил кресалом о кремень. Наконец поймал искру, раздул огонек, приблизил дымящийся трут к сухому сену. Язычки пламени весело побежали по былинкам.

«Вот так – барину в отместку за Акулину». – Илейка слюной затушил трут, спрятал огниво за пазуху. Прислушался – почудилось, будто вновь на демидовском подворье брехнула собака. Илейка поднял обломок оглобли и попятился к серо-розовой двери, освещенной разгорающимся огнем пожара.

Едва успел выйти из сеновала и прикрыть за собой дверь, как полусогнутая черная тень выросла перед ним – луна не ко времени проглянула между тучами, но и без того Илейка опознал демидовского конюха Пантелея, прозванного за нелюдимость Лешим.

– A-а, попался! Ты что тут высматриваешь, воришка? – Лохматая голова Лешего приблизилась к Илейке, огромная ручища с растопыренными пальцами зависла над отроком. От грубого окрика он малость не обмочился, под крепкой рукой конюха враз обмякло тело.

– Я… не высматриваю. – Илейка почувствовал на шее жесткие и неровные ногти конюха, в голове пронеслось: «Вот сейчас пламя вырвется, а он меня в огонь головой пхнет». Залепетал: – А там… там, – и рукой указал в сторону сеновала, невесть зачем делая это.

– Что – там? – Пантелей насторожился, грубо отпихнул Илейку и шагнул к двери.

– Мама-а! – необъяснимо почему взвизгнул Илейка не своим голосом, изо всех сил ударил обломком оглобли по лохматому затылку. Не оглянувшись на конюха, который медленно осел на землю, не таясь больше, он метнулся прочь с подворья…

Капитон видел, как внук перемахнул тесовый забор, как через раскрытые окна сеновала пламя, боязливо поначалу, лизнуло раз, другой нависшую стреху крыши, потом смело рванулось вверх, будто ликуя и дразня светом насупленное и невеселое ночное небо. Следом повалил густой дым, завыли перепуганные собаки.

В усадьбе замелькали огоньки свечей, послышалось хлопанье дверей, ночную темноту всполошил гулкий ружейный выстрел через окно.

На порог флигеля выскочил в исподней сорочке Прокофий Оборот – из длинного ствола ружья струйкой выходил терпкий пороховой дым. Приказчик растерянно уставился в пожарище.

– Так-то ты моего Федюшу… каленым железом, – чуть слышно раздалось за спиной Прокофия. Он резко обернулся: это было последнее его видение – в отблесках пожара чужие, безжалостные глаза…

Капитон наткнулся на внука у плетня своего подворья. Не забегая в избу, схватил отрока за руку.

– Бежим! Поутру солдаты всех подряд сечь примутся, допытываться, кто усадьбу поджег да приказчика порешил. Узрят, что нас нет, и никого не тронут.

Над разбуженным селом гудел набат.

– Убили-и-и! – истошным криком исходила насмерть перепуганная демидовская стряпуха Пелагея: к парадному крыльцу усадьбы, ухватив под мышки, она волокла дюжего, обвисшего на руках конюха.

Озираясь на багровые сполохи пожара, Капитон и Илейка, отныне беглые, поспешно уходили в глушь влажного и прохладного апрельского леса.