ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Всем, сидящим за выпускными партами, посвящается.

Каждый день вы пытаетесь встать с кресла, к которому вас приковывают страхи подросткового взросления. Сегодня вы выигрываете этот бой. Но со следующего утра битва за волю к жизни начнется заново. Крепитесь, так будет не всегда. Однажды вы проснетесь и увидите, что нечто важное в прошлом, угнетавшее вас, теперь не приносит боли и даже кажется забавным.

Пожалуйста, взгляните на свои пальцы.

Подожду, пока вы это сделаете.

Что ж, а после сожмите их в кулак…

Все очень просто, правда? А теперь проведите ладонью по тому, что находится впереди вас. Не упрямьтесь – сделайте это. Возможно, вы почувствовали ледяную скользь стекла того самого окна, возле которого ждете кого-нибудь, чтобы вместе горевать, или радоваться, или отправиться в захватывающий путь. А, быть может, резным рисунком, тем, который принято считать уникальным, – рисунком подушечек пальцев вы ощутили пористую шероховатость стола, куда облокотились в раздумье. Или, что повеселей, коснулись знакомого каждой клеточкой лица своего друга, и он, удивляясь неожиданному прикосновению, сердится, просит убрать руки. Но даже если перед вами пустота страшной невесомой пропасти, думаю, вы почувствуете и ее. Кровь закипит адреналином в вашем сердце, жаждущем избежать опасности, и разгоряченные алой пульсацией капилляры начнут напирать на ту самую паутину рисунка, что на кончиках пальцев. Как разнообразны и бесчисленны ощущения, передаваемые этой незначительной частью тела! Но зачем вам об этом задумываться? Вы бы и не стали этого делать, если бы я не попросила.

Я же не чувствую ничего.

Мое тело отказало мне частично в движениях, и импульсах, и задачах два года назад, как раз в канун моего пятнадцатилетия. Временами оно с перебоями передает вкус протекающей вокруг меня жизни. Но что-то подсказывает, что оно вот-вот совсем откажется повиноваться моему рассудку. И я с нетерпением и ужасом, со злорадством и равнодушием ожидаю, когда прокричит кукушка на часах, и этот момент настанет.

Мое сердце, сжимаясь от сочувствия к собственной душе, ликует во мне: «Твоя болезнь – ошибка! Кончина – это плацебо для твоего испорченного сознания, ищущего любой повод остановить собственную жизнь! Однажды, устав бороться с тоской, ты решила, что инвалидное кресло – это лучше, чем борьба!»

Но мой разум усмехается и возражает: «Есть снимки, результаты анализов и утверждения квалифицированных врачей. Поглощающее твое тело онемение есть итог развития странного, пока еще неизвестного нервного заболевания! Ну и пусть врачи не знают имени этого зверя. Но царапины и следы его укусов – на всем твоем сознании. А значит, не стоит сомневаться в его существовании. Возможно, однажды врачи найдут клетку для этого зверя и освободят твою душу. А пока что тебе остается только дышать и ждать – в этом и будет заключаться твоя дальнейшая жизнь!»

Между тем сердце никак не угомонится. Оно находит десятки причин, почему анализы могли сплоховать. Вдруг во время погружения своим оком в диаграммы моего головного мозга врач попросту чихнул, отвлекся и невольным нажатием курсора залипающей клавиши мышки стряхнул на аппаратуре все верные данные. А вдруг его отвлекли телефонным звонком, и в это время произошел сбой программы? Дугообразные чертежи моих полушарий заменились чьими-нибудь еще, кто уже давно приговорил себя к бездействию? А что если и вовсе нет никакого зверя? Может быть, мое сердце, не могущее смириться с трагедией, с его отсутствием, просто создало иллюзию зверя – болезнь, которой нет? Сердце шепчет целую кучу нелепостей. Зачем оно обманывает расстроенную душу? Вливает в мысли фальшивый оптимизм, не оправданный ни единой бумажкой из всех пройденных мною процедур.

Но мозг не щадит меня нисколечко – бичует, рубит на куски любые очажки надежды. Как ни глянь, все беспросветно.

Бабушка часто повторяет мне: «Посмотри в зеркало. Когда-нибудь ты перестанешь узнавать себя». Или говорит: «Сходи умойся. Даже если от тебя останется одно лицо – оно все равно должно быть чистым». В иной раз от нее можно услышать вот что: «Проветрись на улице. Вдохнешь свежий воздух и почувствуешь, какая же вкусная на самом деле жизнь!»

Она говорит мне это так бескомпромиссно, будто я действительно могу воткнуть свои ноги в ее старые калоши и побежать на улицу. Да, бабушка разговаривает со мной так, словно под моей пятой точкой нет сиденья инвалидного кресла. Наверное, побуждая меня к невозможному, она пытается разбудить во мне чувство собственного достоинства. Она уверена, что в свои семнадцать я поставила на себе веющий могильным холодом крест. Ей хочется, чтобы этот крест под другим углом зрения стал плюсом.

Но она неправа. Крест поставила не я – его взгромоздила поверх моей воли некая внутренняя сила в моем глубинном подсознании. Эта сила, утратив живительное воодушевление надеждой, иссохла, зачахла, превратилась в анорексичный, острый, болючий тупик безутешности. Без единой плавной линии, без единой имеющей тягу жить мышцы. Сила стала тупиком. Тупиком безутешности. Непоправимости. Именно непоправимости. Я бы закричала во все горло и горы бы свернула, если бы существовал хоть намек на возможность вернуться на пару лет назад к точке невозврата. Но моя сила уперлась в тупик.

Что поделать, когда в одном тесном мире моего тела воюют две разные стихии, врезаясь друг в друга в ожесточенной схватке.

Одна неведомая сила убеждает в необходимости жить. Она бабушкиными аргументами запускает свою энергию в тело и день за днем старается воскресить меня: «Разве где-то там, до рождения, мы пишем заявление, чтобы родиться? Разве определяем время, чтобы появиться на свет? Разве выбираем ту, кто девять месяцев будет носить чадо у наполняющейся молоком груди? Не можем. Не определяем. Точно не мы. А раз это в чьей-то высшей власти – доверься! Доверься и посмотри, что будет дальше! Главное – живи!»

И снова мощь второй стихии, черной и зловещей, как гейзер нефти, вливается нерастворимыми масляными пятнами в голубую гармонию праведных мыслей, окропляя их чернотой: «Зачем все это? Какой смысл переживать каждое мгновение боль воспоминаний, когда можно успокоить душу беспробудным, вечным сном?» Стыдно признаться, но, похоже, с этим взглядом я сдружилась куда ближе.

Бабушка расстраивается, когда видит мое застывшее в унынии лицо. Я затылком чувствую, что она едва сдерживает слезы, наблюдая за моим просиживанием у слегка обледеневшего окна.

Жалость в ее взгляде болезненна для меня. Но куда тяжелее замечать укор, что день и ночь сочится из ее светлой души. Да, она избегает любых фраз осуждения. Но разве взгляд, прорвавшийся изнутри и отображающий всю глубину кипящих чувств, не бывает красноречивее любых слов?

Она пытается выдернуть меня из-за компьютера, из социальных сетей, где с моей электронной страницы ядовито-счастливо смотрит на мир красивое лицо юной девушки. Это я два года назад. Страница и ее оформление, все до единой записи остались в том же виде, в каком были накануне трагедии…

Видели бы вы это лицо! Ох, как оно раздражает меня. Уничтожает. Я смотрю в него как в чужое. Но ведь оно мое!

Когда-то оно так нравилось другим. Но посмотрели бы они на меня сейчас! Представляю, как в гробовом затишье, в скрежещущем от разочарования безмолвии стояли бы мои былые поклонники угаснувшей толпой перед инвалидной коляской, как перед троном умерщвленного фараона. И вдруг мое лицо слегка дернулось бы и зашлось – ха-ха-ха – в истеричном и отчаянном хохоте. Потерянное лицо потерянного человека. Смотрите, теперь у меня красная бугристая кожа, пустые глаза, точно они и есть глазницы мумии, восставшей из саркофага. А эти взлохмаченные волосы – мне больше незачем укладывать их в шелковистые волны. Я превратилась в чучело фараона. Ха-ха-ха. До чего же все смешно и нелепо в этой бегущей мимо меня жизни.

Жалко бабулю. Она не перестает надеяться, что время пойдет вспять и каким-то чудом случится мое выздоровление. И тогда я с гиканьем вскочу с коляски, причешу свои засаленные волосы и побегу, как прежде, в школу.

А я уже ни на что не надеюсь, хоть имя и обличает доверенные вам тайны – Надежда. Да, даже имя обличает меня. Даже оно стало мне чуждым.

Редко кого из моих сверстниц зовут Надеждой. Вероники, Карины, Анжелики. Зато в нашем доме – Надежда! И только Надежда. Здесь никогда никого не бывает. Ко мне из девчонок за последние два года никто не заходил. Зачем? У них есть занятия куда интересней, чем сидеть в неловком молчании рядом со мной, чувствуя себя без вины виноватыми. Их ждут первые, обжигающие жаром новизны и влюбленности свидания, экстремальные прогулки на скоростных великах или роликах, увлекательный (насколько окажутся щедры родители) шопинг по бутикам.

Я их не осуждаю. Думаю, что и сама жила бы в удовольствие, не обремененная самой большой потерей в своей жизни.

Моя юность несколько прозаичней…

Порой в наш старый дом приходят женщины из социальной службы. Что о них сказать? Приходить – это их прямая обязанность. Они действительно делают это, потому что вынуждены. Когда ты практически обездвижен, начинаешь внимательней читать эмоции на лицах собеседников. Вынужденность – единственная эмоция на лицах этих дам. И я им не завидую – подружиться со мной на самом деле сложно.

Моя бабушка в эти вечера становится какой-то неспокойной. Она задерживает всех приходящих у блокпоста – порога прихожей. И там они шушукаются, как на тайном свидании в преддверии заточения в моей комнате. Возможно, бабушка выдает им тайную инструкцию по выживанию наедине со мной в ближайшую пару часов. Или напоминает им запасные выходы на случай катастрофы. Например, есть окно в моей комнате. Из него дивный вид на фруктовый сад. Но аромат его я чувствую только памятью. Как и живу сейчас – памятью. А может, бабушка произносит заклинание, призванное добавить толику терпения моим собеседницам. Как бы то ни было, этот обряд проходит каждый ступающий на скрипучие половицы нашего дома. Однажды я как-то услышала заключительную часть этих шептаний:

– Прошу вас, не говорите. Пощадите чувства моей девочки. У меня кроме нее никого. А вдруг она опять… Ох, не переживу я тогда. И так уже перестала пить таблетки, чтобы дома больше ничего не хранилось…

– Да вы не переживайте, – успокаивали ее гостьи и с молчаливо-каменным лицом ступали в мой мир, где всего одно окно и непахнущий фруктовый сад.

И каждый раз от них я слышу почти одно и то же. Но сегодня прозвучало нечто новенькое. Моя наставница просто вышла из себя, узнав, что я грублю бабуле и совсем не помогаю по дому.

– Посмотри, как живут другие! – ее голос взметнулся в верхний регистр, переходя на повышенный тон.

Я все ждала, когда же обозначится пик этой несдержанности, этого абсолютного нежелания хотя бы на миг вспомнить себя подростком и понять мои чувства. Я ждала, когда она сорвется и, в конце концов, произнесет это слово. Нет, что вы, в этом слове нет ничего постыдного – оно бесконечно звучит во всяких конкурсных положениях, документальных постановлениях, оно на устах у тысяч-тысяч людей на всей планете. Но для меня в его звучании есть проблема.

– …Они участвуют в соревнованиях! Защищают честь нашего района! А какие у них получаются поделки – не каждый способен смастерить такую красоту и двумя руками. А они умудряются одной! – в конце своей тирады, не найдя отклика в моих глазах, она не выдерживает и восклицает: – Инвалиды нашего города известны во всей республике! Наша молодежь – это творчески развитые люди. Они следят за своим здоровьем, участвуют в спортивных состязаниях. Они талантливы – поют, рисуют, пляшут! А ты…

– Уж простите, – каюсь я, не скрывая иронии, – я бы с радостью ушла из вашего инвалидного общества, дабы не портить статистику по району. Но, увы, на одной ноге далеко не ускачешь. Кстати, вы пробовали?

– Что? – возмущаются моему хамству.

Как можно было ей – поборнице справедливости, ревностной защитнице прав всех, кто ограничен физически, – задавать такие неподобающие вопросы? Возмущение отпечаталось в гряде морщин на застывшем чопорном лице.

Ничего-то она не понимает. Разве инвалид – это тот, кто не может ходить? Нет, поверьте, все куда сложнее. Инвалид – это тот, кто неспособен к милосердию. Вы подумайте, ее жертва – это бумажки, отчеты для бога всей ее жизни – некоего управления, где эти бумажки копятся, подшиваются, хранятся, а мне сдается – просто выбрасываются. И убогая бумажная жертва куда важнее для этой идолопоклонницы, чем сочувствие. Ведомство кормит ее, а она ему служит, боясь развить в сердце хоть каплю любви к подопечным. Ведь любовь большинства людей исчерпаема. Что будет с их родными и близкими, если кто-то посторонний вычерпает такой колодец до дна? Но, думаю, тот, кто живет там, куда нам не допрыгнуть, отверг бы ее со всеми кипищами отчетов о проделанной работе, не поставив ей цену и в грош. И я его понимаю. Он желает увидеть братскую любовь между своими детьми, а не бумажные войны бюрократических танков. Зачастую им жалко тратить воду жизни из своего сердца на чужих – им проще заполнить пресловутый документ с пометкой «инвалидность».

Вы знаете, что значит слово invalidus? Если нет, то в этом нет ничего зазорного – в вашей карточке ведь нет пометки с этим словом. Я раньше тоже не задумывалась об этом. «Бессильный» и «недействительный» – вот что оно значит. А эта грубоватая, уставшая от бесконечных походов по своим подопечным женщина назвала меня инвалидом. Я настолько бессильна? Я недействительна?

Мне хотелось бы спорить с ней, огрызаться, сопротивляться, потому что глубоко внутри себя ощущаю мощную энергию, зарытую под всеми пластами моего мировосприятия. Но не могу позволить этой энергии прорваться на поверхность, потому как не вижу для этого ни одного стоящего мотива. Но поспорить-то хочется.

– Скажите, вы пробовали скакать на одной ноге хотя бы час? – вырывается из меня саркастическое замечание. – Или нет: лучше неделю! О-о-о! О чем речь! Давайте мы с вами днями напролет будем скакать на одной ноге? Можно держаться за руки, если боитесь упасть. Это же просто отличная идея! Хотя нет… За руки держаться не получится. Ведь вы тогда совсем будете «недействительны» – не сможете развиваться творчески. И тогда ваша отчетность пострадает. Лучше одной рукой вы возьмете кисть, окунете ее в краску и нарисуете чудо-картину. А после мы отправим ее на выставку. Все будут останавливаться возле вашего рисунка, прикрепленного кнопкой к деревянному стенду, и восхищаться. И, конечно, вам это будет неимоверно льстить. А я своей свободной рукой изобрету машину времени, чтобы вернуться в прошлое, где две ваши целехонькие ноги и думать не думали переступать порог моей комнаты.

– Ты что себе позволяешь! – прогремел взрыв.

Я-то думала, начнет жалеть, но она рассвирепела:

– У всех в этом мире свои проблемы! Кому сейчас легко! Думаешь, так просто прожить с тремя копейками в кармане? Ты хоть одну копейку трудом своим заработала? Хоть что-нибудь стоящее сделала в своей жизни? Сидишь тут, развалилась в кресле, как барыня. А я вкалываю целыми днями, как лошадь, пытаясь хоть немного простимулировать таких, как ты! И что имею? Гроши жалкие. Что ты все жалеешь-то себя! Распустила сопли, как нюня. Хоть бы причесалась пошла. – Ох, как остро отдаются во мне глаголы. – Бабушке помогла бы. Она ведь замоталась из-за тебя совсем! Ни отдыху, ни продыху. Ей уже под семьдесят, самой впору на твое место садиться. Ну, что ты смотришь так на меня? Ты ведь не лежачая. Не полоумная какая. Ты запомни: в этой жизни все чего-то лишаются рано или поздно. Не бывает в нашей жизни, чтобы не было потерь! Кто-то ума лишился, кто-то ног, а кто-то… ребенка. – И вдруг затихла, повиснув взглядом на некой точке. – Никогда не знаешь, что хуже…

Она замолчала, разрушенная внезапным воспоминанием. И погасла совсем. Как прогоревшая в чьих-то пальцах спичка. Уж лучше бы свирепый огонь. Пожар из драконьей гортани. Вулканический фонтан. Уж лучше бы!

Жалея ее, молча подписываю подсунутые мне тесты, подтверждающие, что в наш дом приходила такая-то, а значит, социальная служба работает, и зарплата всем причитается. Не жалко мне зарплаты для нее. А вот ее саму жалко. Делает вид, что в этой жизни она ас и может рассказать мне, как надо жить. А ведь сама живет как-то иначе. Без веры, без любви. И без надежды.

Да что ее осуждать. Во мне самой надежды как раз только на имя. А что имя без дыхания? Набор букв.

* * *

Порой ко мне приходят учителя. Точнее, мои скорбные покои посещают всего две пчелки из огромного педагогического улья. Они заполняют соты мозжечков своих подопечных такими нужными и полезными знаниями, которые, конечно, помогут маленьким пчелятам устроиться в жизни и понатаскать побольше меду в свои арендованные ульица. Наверное, эта деятельность за пределами их рабочего графика кажется им верхом благородства.

Баба Нюра убедила школьного директора, что я способна сдать экзамены наряду со всеми, что я справлюсь. Коляска не помешает мне заполнить бланки ЕГЭ и успешно поставить галки под вопросами.

И потому несколько часов в неделю я под пристальным взглядом преподавателя, прошедшего сперва через бабушкин блокпост, сижу за этими тестами. Сколько шума в свое время было из-за них. Педагоги наперебой кричали, что эта система – для роботов, не для живых детей. Другие умоляли: хватит подражать Америке, должно же у нас остаться хоть что-нибудь свое?! Вопросы и ответы в билетах – это та мера познания степени образованности ребенка, которая проявила себя эффективной еще с советских времен! Но, в конце концов, решение было принято свыше – министерство утвердилось в выбранном пути, учредив ГОСы. Учителя перестали ждать перемен и, судорожно сжимая методички с тестами, принялись натаскивать новое поколение детей на решениях бесконечных А, В или С.

Страхи, что экзамен будет провален и жизнь не удастся, наполняли нашу девятую школу. Но я смутно помню эти кошмары. Сейчас я сижу в кресле-каталке возле своего личного стола в своей спальне и лузгаю эти тесты, как поджаренные семечки, шелуха с которых спадает сама. Они даются мне удивительно легко. И при желании я разобралась бы с английским, литературой, физикой… со всеми предметами, что усердные защитники бесплатного и качественного образования успели втиснуть в рамки цифровой системы испытаний. Но я не хочу. Мне просто не для чего всем этим заниматься.

Иногда ради разнообразия и скуки я вписываю неправильные ответы в свои черновики. Может, боюсь, что к безукоризненному ученику наставникам незачем будет приходить? И тогда моим единственным собеседником останется бабушка?

Вообще, скажу я вам, это очень интересный процесс – ставить неправильный вариант в череде правильных. Вот учительница проверяет ответы, ищет, ищет, и вдруг ее красная паста касается цифры и зачеркивает ее. Наблюдать за этим очень занимательно. Как будто она – сапер, блуждающий по полю, где запрятана всего одна мина. А уж если она ее найдет, наблюдать становится увлекательнее. Начинаем разминировать. Из-за этой ошибки мы по новой перечитываем целые параграфы с правилами, повторяем на зубок все исключения из него. И это вносит какое-то разнообразие в наши занятия.

Людмила Ивановна и Татьяна Александровна мне вполне подходят. Они не просят меня перестать валять дурака, не велят причесаться, или умыться, или постирать белье. Им незачем меня воспитывать. Все, чего они от меня хотят, – хороших баллов на итоговой аттестации. Иногда меня это удивляет. Удивляет, почему они ни разу не захотели побренькать на струнах моей памяти, чтобы обсудить все произошедшее со мной.

Мой мозг вымуштрован на безупречное «отлично». Но кто дал бы ему команду жить, и двигаться, и любить других? Ведь это куда важнее, чем оценки. Но я предпочла быть замкнутой, эгоистичной, амебной отличницей.

Первое время бабушка не уставала пытать расспросами врачей. Но они разводили руками, не понимая, в чем загвоздка. Фактически проблемы как будто и нет, и в то же время она есть. Вот только где и в чем?

– Скорее всего, – наспех объяснял Борис Константинович, председатель врачебной комиссии, – проблема скрыта где-то в глубине мыслей вашей девочки, в ее страхах и потрясениях. Нужно время, и кто знает, может, ее будущее изменится…

Какие могут быть потрясения у ребенка, выращенного и воспитанного бабушкой? Да, я была младенцем, когда мои родители попали в автокатастрофу. Я не вспомню их лиц, так как гробы были глухо заколочены на прощальном вечере. Да и кладбища я не помню, потому что бабушка отдала меня на это время какой-то моей тридесятой родственнице. Для меня их кончина не стала трагедией. Я была еще слишком мала, чтобы понять, что осталась сиротой, и сокрушаться из-за этого.

Бабушка не испытывала трудностей с моим воспитанием. Зачем мне было ее не слушаться? Все ее требования отличались благоразумием и логичностью. И мне и в голову не приходило чудить.

В школе отсутствие мамы и папы не сделало меня изгоем. Напротив, я всегда находилась в центре внимания. Одноклассникам нравилось, что я совсем как взрослый человек, не тянущий из семьи деньги на карманные расходы, отвечающий за свои поступки и не набирающий по любой крохотной проблемке номер телефона своих родных.

Рядом со мной и они начинали вести себя иначе. И все же мои сверстники чаще жили по другому принципу. Иметь свою комнату, карманные деньги, слушать музыку, долбящую на весь квартал, – в этом они взрослые. Но уладить разногласия с учителем, купить новенький планшет, разобраться с системами кредитов, в которые они нечаянно влезли, забредя на платные сайты, – так тут они еще совсем юные и без мамы-папы не справятся. Каждый раз я помогала уладить все их проблемы. Поэтому им было важно мое мнение.

Все было отлично, пока однажды мой мозг не дал смертоносную команду самоуничтожения. Хотя кого я обманываю? Никакого «однажды» не было. Если бы со мной не произошла трагедия, лишившая меня вкуса к жизни, все протекало бы так же превосходно, как и раньше. И потому нет смысла заговаривать вам зубы. Я расскажу все начистоту. Вам захочется меня пожалеть, но лучше не стоит этого делать. Быть может, я вам стану неприятна, но и это безосновательно. Не знаю, чем вы можете помочь. Наверное, ваши сердце, уши и глаза – это и есть мое лекарство.

* * *

Я предлагаю вам окунуться в свое прошлое. Расскажу вам все начистоту.

В какой атмосфере протекала моя жизнь?

В то время, а это пара лет назад, у всех учителей были негласные клички. Не удивлюсь, что они есть и сейчас. Появление у преподавателей кличек, которые со временем могут или сойти на нет, или прикрепиться навсегда, – это некий раунд между педагогами и их подопечными. В этой битве победят либо взыгравшее уважение к старшим и разумный подход учителей к подросткам, либо вседозволенность отдельных юных персон и абсолютная близорукость все тех же учителей. Эти клички могут быть не такими обидными, как кажется на первый взгляд. И некоторые преподаватели рано или поздно догадываются о них, а может, знают наверняка.

И вот здесь как уж повернется: если на такую кличку реагируют с юмором, вполне вероятно, что через пару недель от нее не останется и следа. И все гораздо хуже, если следует острая реакция на такие наименования.

«Сова» – потому что, смотря на всех широко распахнутыми глазами, наша учительница биологии умудрялась немного посапывать и даже засыпать на занятиях. Это выяснилось однажды, когда кто-то из ребят задал ей вопрос и наткнулся на спящего с открытыми глазами преподавателя. Шум в классе разбудил ее, и, чтобы успокоить учеников, она заухала точь-в-точь как сова.

«Буратино» – нет, не из-за длинного носа преподавателя. Однажды на уроках труда мальчишки строгали сказочных персонажей. А сам трудовик изготовил Буратино. Но его нос оказался раза в два длиннее, чем это было задумано папой Карло. Разве не забавно, когда учитель сам не в состоянии сделать то, о чем просит?

«Роллтон» – сами понимаете за что – волосы. Когда долговременная укладка с ее щадящими химическими растворами вытеснила химию, педагоги направились в популярный в нашем городке салон красоты. Эта учительница стала первопроходцем в мире современной моды. Ее осветленные макаронинки привлекли так много внимания со стороны старшеклассниц! «Роллтон!», «Роллтон!» – зазвучало во всех углах школьных коридоров, где собирались группки уже взрослых девчонок. Слыша это, учительница музыки от души смеялась. А через пару дней некоторые восьмиклассницы уже сами ходили с быстрорастворимой лапшой на голове.

Почему мои сверстники давали клички? Что сказать… Учителя – это те, кто заставлял их меняться. Они учили быть толерантными к слабым или чем-то отличающимся от остальных. И, наверное, любые просчеты и перемены в личности самих педагогов, от коих ждали постоянства и совершенства, воспринимались болезненно и вызывали всплеск шепотков и смеха.

Людмила Ивановна и Татьяна Александровна не вызывают у меня желания дать им клички.

Решая со мной тесты ЕГЭ, они не побуждают меня задуматься о своей значимости. А я не жду от них совершенства. И наше взаимное безразличие порождает взаимное уважение.

Хотя, насколько мне известно, когда я еще ходила в школу, а не находилась на домашнем обучении, у них все же были клички.

Там, где стоят парты и влажная тряпка у доски попахивает скопившимся в ткани мелом, где, как незыблемая традиция, раз в сорок минут звучат звонки, Татьяна Александровна не устает объяснять ребятам основы жизни. Порой вместо грамматики она рассказывает истории и описывает случаи, где человечность одного спасает жизнь другому. И за такое чрезмерное увлечение моралью ее прозвали Занудой. Когда она излагает квинтэссенцию, самую основу прозвучавшей истории, ее праведную глубинную мысль, густые смоляные брови Татьяны Александровны сливаются в единую темную полосу. Ее лицо принимает трагическое выражение. Все морщинки подтягиваются к черным глазам. Но никто никогда не посмел назвать ее как-нибудь иначе, когда столько звериных черт имеет это выражение лица.

Ребята не любят, когда их учат прямо, открыто. Спросите их, и вы увидите – они уверены, что умнее вас. Но теперь, спустя пару лет, я с восторгом вспоминаю эти уроки. И занудой готова назвать того педагога, который неустанно меняет тесты перед моими глазами. Я бы послушала историю. Я бы извлекла мораль. Но кто-то решил, что мне это больше не нужно.

Людмилу Ивановну называют математиком от Бога. Это правда? Бог этим занимается? Или это гены, удачная учеба в институте, пример старшей родственницы? Людмила Ивановна не любит историй. И не выносит болтовни.

Как-то на одном празднике ведущая ошиблась и назвала царицей наук не математику, а саму Людмилу Ивановну. С тех пор ее прозвали так все, и даже учителя, быть может, с саркастической завистью, а может, просто так, любя. Я больше в своей жизни не видела никого, кто мог бы пребывать в таком фанатичном восторге от математики.

На ее уроках дети, пыжась от напряжения, краснели до пунцовости на щеках. И даже троечники усердно выполняли свои особые задания с пониженным уровнем сложности. Она часто ходила между партами с плиткой шоколада, но ни одному из корпящих над матрицей бедолаг и в голову не приходило попросить хоть кусочек у Царицы наук. Ее выпускники живут в крупных городах России, Америки и Европы. Их визит в родную школу всегда становился настоящим событием – нам устраивали чуть ли не пресс-конференцию, и всегда можно было узнать что-то интересное о другой культуре. Эта учительница захватывала своей мощной энергетикой каждого из нас и не отпускала, пока не раздавался внезапный школьный звонок. Но даже тогда многие задерживались в этом кабинете, окружив со всех сторон Людмилу Ивановну, и без зазрения совести могли опоздать на половину следующего урока. Это всегда вызывало недовольство со стороны молодого психолога, раздающего нам тесты, которые помогали определить, кто из нас сангвиник, а кто флегматик. Но, к сожалению, тот психолог ни капли не понимала, чем живет мир подростков.

А вот сейчас, рядом со мной, страсть к предмету у педагога – математика до мозга костей – сменилась короткими, лишенными искр замечаниями. Огонь в глазах приглушен. И она со степенным спокойствием прорешивает самый сложный уровень ЕГЭ, чтобы сравнить наши ответы.

Для своих педагогов я как нейтрализатор, заглушающий ледяным, безучастным и равнодушным ко всему взглядом любой их порыв. Боясь сказать что-то не так, задеть мои чувства, они просто молчат.

Ни высокоморальных историй от Татьяны Александровны – только сухие переборы правил, как чтение молитв. Ни горячих споров над сложнейшими олимпиадными заданиями от Людмилы Ивановны – все одно и то же: графики функций, производные, первообразные… Ни единой попытки помочь мне переварить прошлое. Ни руки, ни хотя бы мизинчика, чтобы сдвинуть меня на сантиметр с этого кресла, ставшего кандалами моего самонаказания. Почему так внезапно мы оказываемся покинутыми?

Лишь раз все пошло иначе, в обход привычного сценария. Я очень удивилась, когда однажды Татьяна Александровна, возвысив старомодные очки к соболиным густым бровям, спросила:

– Надя, тебе совсем неинтересно жить?

– Совсем.

– И совершенно не хочется добиться хотя бы какой-нибудь стóящей цели?

– Совершенно.

– Ты играешь в компьютерные игры, Надя?

– Только в них и играю.

– И что?

– Что – что?

– Доходила до конца игру?

– Нет.

– А хотела бы дойти?

– Нет.

– Разве не интересно, что ждет тебя в самом конце?

– Не интересно ли мне знать, какую ерунду подготовил разработчик игры в последнем раунде?

– Пусть даже и так… – Татьяна Александровна смутилась.

Она сама загнала себя в угол. К чему, спустя столько времени, эти странные вопросы? Ей стало неудобно. Мне стало ее жаль. И я ответила:

– Наверное, интересно.

– Ну вот! – обрадовалась, что ее вывели из угла. Но ненадолго.

– Все равно нет смысла идти до конца.

– Почему? – в ее вопросе столько разочарования, как будто речь идет не об игре, а о вакцине, способной спасти человечество от саморазрушения.

О нет! Мои брови машинально поднимаются выше следом за ее бровями. И почему наша мимика так устроена?

– Я никогда не дойду до финиша, потому что разработчик программы многое не предусмотрел. В середине кона меня постоянно убивают эскулапы в белых халатах или маленькие человечки с папками под мышкой съедают все мои жизненные бонусы.

– А-а-а… – и вот мой новоиспеченный психолог снова в углу. Но, заимев желание помочь мне, она делает следующую попытку: – Может, стоит поиграть в другие игры?

– В каждой игре найдутся свои эскулапы и прожорливые человечки.

Неловкая, очень неловкая пауза. Ее сухие, словно лишенные подкожных мышц пальцы отодвигают в сторону бланки с тестами.

– Надя, я тебе все это говорю к тому, что у любых поступков непременно объявится результат. Нельзя совершить что-то без последствий. Другое дело, если нам интересно, что мы увидим в конце, – значит, мы вдохновлены, горим идеей, жаждем действий. И тогда то, что мы собираемся сделать, принесет хорошие плоды.

Это не просто молчание. Это восторженное silentium, призванное пробудить во мне мой оглушенный, уснувший в бездействии мир таинственно-волшебных дум. Но изреченная мысль есть ложь. Она меня не понимает хотя бы потому, что не испытала подобного, и потому как она может побуждать меня к хорошим плодам, если мой прошлогодний урожай изъеден червями? Что мне было посадить ныне? Чего ждать? Но атмосфера складывалась по принципу доверительного общения, и я призналась:

– Боюсь, что нет ничего, что было бы мне хотя бы каплю интересно. Я не могу гореть идеей, как вы сказали, потому что идей нет.

– Ну и пусть нет! – держится еще на плаву Татьяна Александровна. – Разве есть какой-то смысл в компьютерной игре? Только сама победа и те титры, которые задумал программист. Ну и что с того! Так пусть это будет победа над компьютерным гением, который изобрел эскулапов и этих самых человечков. Пусть это будет вкус торжества, что ты обошла все препятствия, смогла стать чуточку умнее и проворнее, чем при прошлой попытке. Ты пойми, что любое действие, абсолютно любое, будет иметь какой-то итог. Ты сегодня нагрубила бабушке – и итогом будет ее сердечный приступ. Который день не желаешь питаться по-человечески – и итогом станут гастрит и язва. Вот даже то, что ты сейчас просто сидишь в инвалидном кресле (спасибо, что напомнили) и ни капельки не желаешь делать хоть что-нибудь, – это принесет тебе лишь сожаления и годы жизни, прошедшие как один миг. Потому что в бездействии границы времени стираются. Для тебя все едино. Тебе никогда не будет интересно жить, потому что ты просто играешь, а не стремишься пройти уровень до конца и даже подумать о том, что тебя там может ждать. Игра ради игры – это убийство времени.

– Или желание получить удовольствие от процесса, – возражаю я.

– Удовольствие? – морщится Татьяна Александровна.

Ну, конечно, о чем это я! Какое может быть удовольствие от жизни у… инвалида.

– Да, удовольствие. Вот ходила бы я сейчас в школу в выпускной класс. Была бы причесанной милой девушкой и мечтала о столичном университете. Я днями напролет зубрила бы все, что поможет расправиться с тестами. И совершенно не жила бы настоящим. А так вот сижу в роскошном кресле, смакую свои мысли и … – Густые брови моей собеседницы от возмущения становятся сплошной полой шубы. – Спокойненько без паники вписываю правильные ответы в черновик на радость вам.

– Тьфу ты! – улыбается вдруг Татьяна Александровна. – Надька, ты почему такая твердолобая? Разве вписывать ответы – это все, на что ты способна?

– Я могла бы играть в баскетбол, но в нашем городе для колясочников не предусмотрен этот вид спорта…

– Так, ладно, – она вдруг спохватилась и посмотрела на часы, – давай решать тесты. Кстати, я скоро собираюсь на больничный. И не знаю, будет ли меня кто заменять.

Вот так резко прекратился наш разговор. И единственная ниточка упоминания о баскетболе, связывающая меня с прошлым, оборвалась и где-то затерялась. А потом мы до посинения склоняли по падежам сложные числительные, размышляли над тем, действительно ли война – это безумство, заставляющее усомниться в разуме человека, превращали тип связи слов из «согласования» в «управление». А в завершение этого грамматического праздника я написала сочинение, ловя на себе немой и терпеливый взгляд наставницы, на тему «Все нуждаются друг в друге, и вы ожидаете помощи от себе подобных точно так же, как они ждут ее от вас». Я писала о том, как этот принцип действует в баскетболе, ведь истинный командный спортсмен понимает суть этой морали всей своей душой и физиологией.

Писала, а сама думала над ее словами: «Собираюсь на больничный…» Надо же, какая удивительная фраза! Даже такие вещи, как болезнь, оказывается, можно запланировать. Я, правда, какая-то неудачница. Заболела отвращением к жизни – и себя не спросила.

* * *

Моей бабушке почти семьдесят, а она работает в пожарной части – моет полы все пять дней в неделю. Не знаю, зачем ей это надо. Ведь нам всего хватает.

Сегодня она, запыхавшаяся, вспотевшая, оживленная, опять вернулась поздно вечером. Деятельная, шустрая и, как всегда, неугомонная, бегает по кухне, суетится с кастрюльками и чайниками.

– Что, доню, занимались?

– Было такое.

– У меня для тебя есть радостная новость!

Председателя врачебной комиссии наконец-то уволили за пьянство на работе, которое помешало ему поставить мне верный диагноз?

На фоне моей мумии, примостившейся в коляске у прохода, ее суетливая фигурка выглядит слишком неправдоподобно. Присядет уже или нет?

Смахнув крошки с газовой плиты и поставив дребезжащую кастрюлю на горелку, она рухнула за стол, издав протяжное «О-ох». Глаза подозрительно сияют.

– Нас с тобой на свадьбу пригласили! Через месяц. Это внучка сестры моей сродной. У тебя там как раз каникулы осенние будут. Вот и съездим!

– Съездим?

– Да, в город к ним. Надо наряды подобрать, красоту навести.

Ох, бабуля… Смотрю на нее и никак не разберу – она совсем ничего не понимает? Сразу сказать «нет»? Или немного подождать?

Как-то раз я имела неосторожность посетить одну такую родственную свадьбу. Сидела в своем кресле-коляске как пришибленная. Гости на каблуках, нафуфыренные, надушенные, жалеючи смотрели на меня – глаз не сводили. А на лицах – такое сочувствие, от которого умереть хочется. В их взглядах я прямо так и видела себя зарытой в сырой земле, а у изголовья похоронные венки. Или еще того хуже: те, кто не умел сочувственно подмигивать, просто делал вид, что меня там нет. Это не милая девочка с бабой Нюрой – это некая бутафория на колесах.

Мне кажется, что люди в нашей стране в большинстве своем не знают, как вести себя с такими, как мы. Они сомневаются, как поступить вернее: жалеть, мотивировать или делать вид, что все в порядке, то есть игнорировать. А хотите знать, как лучше? Не бойтесь взять нас за руку, научитесь плакать вместе с нами, научите нас радоваться этой бескорыстной дружбе, проживите с нами хотя бы один день, и тогда вы узнаете о нас куда больше, чем из докладов социальных работников.

Я тогда откатила свою карету в темный угол и меланхолично наблюдала, как пьяные гости путали своих жен и готовы были переломать друг другу кости. Воняло водкой, вином и салатной мешаниной. Перебрав, мужчины начинали подходить ко мне. То давай поговорим о житье-бытье, и сидишь слушаешь этот хмельной бред с сопровождением запахов еды и алкоголя. А куда деться, когда он поставит руки на борта твоей коляски, своим плачущим после десятой рюмки лицом уткнувшись в твое. А то – давай потанцуем! Да, были и такие. Один мой дядька схватил меня за подмышки и под всеобщий хохот принялся кружить в напевах Верки Сердючки. И только когда он завалился, а я распласталась на грязном полу, он почувствовал неловкость и под гул возмущения наших зрителей усадил меня в коляску. А вот заботливая тетушка предложила мне прокатить мое креслице на свежий ночной воздух. Нет, она не беспокоилась о моем самочувствии. Ей моя коляска мешала устроить конкурс для молодоженов, где требовалось отчаянно скакать по всему залу. Я сидела возле входа в кафе с накинутой на плечи чьей-то курткой, пропитанной сигаретной гарью, и пыталась вдохнуть морозный февральский вечер. А изнутри раздавались слоновий топот плясок и дикий женский хохот. Разве это свадьба? Пьяное сборище пошлых, грубых и циничных людей.

Когда мне разрешили вернуться, бесшабашное веселье изрядно выпивших гостей сменилось романтической меланхолией. Я вновь заняла один из углов, глядя на это представление из-за украшенной шарами шторы. Жених с невестой кружились в вальсе, насколько позволяло их состояние. Они казались счастливыми. Он от изобилия любви или градусов наступил десяток-другой раз на ее ногу. Главное, что своею хрупкой ножкой она чувствовала весь сорок пятый или какой там размер его ступни, а не болтала ей, как иссохшей деревяшкой.

Они были такими красивыми, как из сказки. Я смотрела на них с завистью. Мне было шестнадцать. Хотелось нравиться красивому мальчику, кружиться с ним в толпе восхищенных гостей. А я сидела одиноко в тени ламбрекенов и тыкала пальцем в телефон, от скуки и негодования готовая разреветься в любую минуту.

И вот бабуля хочет повторить свою пытку.

Сомневаюсь, что тридесятая родственница обидится, если незнакомая ей колясочница не будет занимать один из углов праздничной комнаты своим громоздким двухколесным сооружением.

Но бабушке отвечаю, что подумаю над этим. Зачем мне раньше времени наблюдать огненные извержения нравоучений дракона, целиком с потрохами проглотившего всю мою бабулю?

* * *

Татьяна Александровна сдержала свое обещание – ушла на запланированный больничный. Пока еще не знаю, чем это может быть чревато для меня. Но если предположить?

Допустим, больше никто не решится проводить несколько мрачных вечеров в неделю в репетиторстве со мною. Одиночество окончательно подорвет мою веру в себя. В итоге я не сдам экзамены. Не поступлю в высшее учебное заведение. Своей остылостью ко всему живому, видом своим неприглядным и безразличным стану куда ожесточеннее истязать душу бабы Нюры. Ее трепещущее отзывчивое сердце не выдержит и разорвется в сострадании. И я останусь одна в этом большущем доме. Мое умирающее туловище, наконец, застынет… И через неделю злорадная тетка из социальной службы будет плаксиво лицезреть мой труп в кресле-каталке.

О нет! Татьяна Александровна, что же вы делаете со мной? Зачем забираете мое будущее своим запланированным больничным?

– Надя! Надя! – в который раз пытается развеять мои чудовищные галлюцинации баба Нюра. – Почему не ешь-то? Остынет!

Мы сидим с ней за столом, умащенным потертою клеенкой. Бабуля затопила печку, и в кухне этой уютно до мурашек. Трещат в топке дрова и жар свой разливают горячей энергией по всем жилам. За окном ветер треплет старые ставни, колотит ими о побеленные стены. Но от этого здесь, внутри, как-то особенно мирно и хорошо.

И как это бабе Нюре удается создавать такую особенную теплую атмосферу в этом просторном, как замок, доме, который уже десять лет как без хозяина? Она точно фея!

В спокойной неге полированный сервант отражает огонек шарообразной люстры. В наших чашках с чаем мерцает потолочная известь. А пол зачехлен старинными, зашорканными в чистке ковровыми дорожками. Здесь тишина и благодать, и только треск полешек в накаляемой печи разбавляет ход разлившегося как вечные речные волны времени.

А пушистый мохнатый кот! Под жарким прессом этого горячего клубка кажется, что мои нервы начинают приходить в себя и осознавать приказы мозга, и я как будто ощущаю всем своим телом исходящее от котофея тепло. Какой сказочный чудо-зверь, прирученный моей феей! Один этот мурлыка возвращает мои мысли в далекое прошлое, в детство. И душу обволакивает умилительно-сладкое забвение, сонливость.

Сердце перебирает мысли, как струны, задерживаясь то на одном, то на ином воспоминании. И все мое внутреннее существо, все, что можно назвать одним «я», проваливается в небытие – то небытие, которое, оставляя за плечами, мы называем прошлым… Решетка от моей деревянной колыбельки и бутылек желтых витаминок, который никак не удается открыть. Я вижу свои маленькие пальчики. И крышка бутылька им не поддается. Собака у подворотни дает себя погладить, а потом с лаем прикусывает руку. Больно и обидно. Разбитая коленка, и зеленка на кончике ватки, намотанной на спичку. Баня, и намыленная мочалка в руках бабули прикасается ко мне, будто наждачка. Железный руль велосипеда, с которого постоянно слетают резиновые ручки. Подперев велосипед ногою в разноцветном гольфе, я то и дело накручиваю их назад. Капли дождя на туфлях, и мое счастливо-холодное первое сентября. Долбежка в дверь девчачьего туалета, и я на унитазе в ужасе и панике – перемена скоро закончится, и все школьницы ринулись сюда. «Если ты не дашь мне списать, я засуну тебе ее в тетрадь», – грозится мой сосед по парте, показывая жирную зеленую соплю. А потом время делает скачок, и пальцы моей души задевают самую больную, но самую дорогую и любимую струну – и я вижу его… Эти бесконечные воспоминания, смешные и тревожные, печальные и беззаботные – сегодня они и есть моя жизнь. И я готова жить ими вот так, возле растапливаемой в вечерний час печи, каждодневно. И моему коту нравится составлять мне компанию. И вот я снова в море грез… Мы возле прилавка, и бабушка покупает куклу, красивую, похожую на настоящую женщину, только маленькую. И вот мои первые духи. Мне четырнадцать, я возвращаюсь из школы, а на моей кровати – красивый миниатюрный флакон. А какой у них был дивный аромат! Запах детства…

– Доню! Ты меня сегодня совсем не слышишь!

Ай, какая у меня хорошая бабулечка. Перед глазами скалка палка-каталка превращает кусок теста в аккуратные овальные листы. И запах шкворчащих на сковородке пирожков щекочет ноздри и желудок…

– Доню!

– Да, баба Нюра!

– Кто теперь будет с тобой заниматься? Татьяна Александровна как минимум две недели проболеет. А потом, кто знает, может, снова продлит больничный.

– Да, баба Нюра!

– Я завтра схожу в школу. А иначе так и забудут про нас.

– Да, баба Нюра. Голодная смерть возле компьютера…

– Попрошу, пусть ее кто-нибудь пока заменит. Может, девчонки с тобой позанимаются?

– Хм… Зачем девчонки? Вписывать в бланк мои ответы?

* * *

Баба Нюра надевает свою малиновую блузку с маленькими жемчужинами вместо пуговиц и собирается в школу повидать нашу директрису. Она забирает со стола исписанные мною листы с ответами, чтобы показать их Раисе Михайловне и убедить ее в том, что эти индивидуальные занятия помогли мне преуспеть. Несмотря на немой протест, укором застывший в камуфляжной зелени моих глаз, она уверенно стоит на своем, уже полдня убеждая свою нерадивую внучку в том, что опасно делать такой большой перерыв в занятиях.

Добрая, заботливая и такая мечтательная баба Нюра! Надеется, что ближе к настоящим весенним экзаменам я брошу дурить, встану с кресла и направлюсь в родной класс, скрытый от постороннего мира створками жалюзи.

Похоже, она верит в меня куда больше, чем я сама. Вглядываюсь в ее лицо и вижу, что она на полном серьезе так думает! Думает, будто однажды я смогу подняться на ноги. Она как добрый самаритянин… Помните такого?

Я как человек, ограбленный и побитый жизнью. «Священник прошел мимо по другой стороне дороги». Так же поступил и левит, представлявший в храме интересы людей перед Богом. Но самаритянин из народа, который евреи считали нечистым, оказал самую лучшую помощь – отвез избитого в гостиницу и оставил денег для ухода за ним. Те люди, которые годами учились тому, чтобы помогать детям понять свое предназначение и преодолеть гряду трудностей, – они проходят по другой стороне дороги. Учителя боятся называть меня по имени, потому что мое имя обличает их бездействие. Социальные педагоги поступают как разбойники, расхищая из моего сердца остатки доверия к тем, кто рядом. Но человек, который всю жизнь проработал на заводе, без образования, простой, окончивший всего семь классов, каждый день убеждает меня в том, как я ему нужна, как много я значу для него, не надеясь ни на каплю взаимности. И дело не в родственных чувствах! Сколько родственников оставляли сирот в детских домах или отдавали калек в специальные учреждения. Она добрый самаритянин! Те самые социальные педагоги смотрят на нее свысока и кичливо оглядывают комнаты, когда бабушка предлагает им присесть на старенькую табуретку. Но они не стоят и ее мизинца.

Энтузиазм бабы Нюры поставить меня на ноги несколько угас только тогда, когда врачи констатировали «сниженность рефлексов» и посчитали мое самостоятельное передвижение большой угрозой. В тот момент и появилось инвалидное кресло – бабушка очень боялась, вдруг я где-нибудь завалюсь на ровном месте и разобью свою голову. А я не возражала. Я приручила это кресло. Или оно меня.

Я видела, как бабушка сникла. Читала свои молитвы, плакала по ночам. А потом окрепла и продолжила одаривать меня такой любовью, что от нее порой становится жарко.

Бабушка знает в подробностях все, что произошло два года назад. Но после ее попытки отвести меня на кладбище и того, что бабуля услышала в ответ, она раз и навсегда наложила табу на эту тему. Я же пробовала начать разговор об этом со «священниками» и «левитами». Но они предпочитали перейти на другую сторону дороги. Какое у них обо мне мнение? Не самое лучшее. Эдакая лентяйка, психически неуравновешенная, решила вдруг на два года усесться в кресло и эксплуатировать бедную бабулю.

Что могло бы заставить мое тело дергать руками и ногами, что могло бы влить в него чудодейственную энергию жизни? Мечта.

Когда-нибудь мой мозг осилит глубину этой мечты, научится жить настоящим так, как прошлым, и тогда я обязательно воскресну и пойду. Но пока эти воспоминания дают моему сердцу не только счастье, но и боль, полынную горечь сожаления от случившегося. Когда я смогу осилить эту боль, мне станет проще думать об этом. Прошлое, раздвигая границы пространства, пройдет метаморфозы времени, и рядом со мной оживут картины, видения, образы… Я увижу его руку, ухвачусь за нее всею пятерней. Он поднимет меня с кресла, и я почувствую его тепло, отчетливо услышу биение его сердца. Пальцы моих ног сожмутся от холода выкрашенного пола. Рука будет гореть от того, как крепко он ее сжимает. И все мое тело возликует в этом идеально вертикальном положении. Сколько ощущений обработает мой мозг в эти секунды, сколько счастливых и энергичных импульсов подаст ко всем клеточкам некогда покоящегося тела! А потом видение растворится. Останутся древний кухонный гарнитур, печка, рукомойник и аккуратные чистые занавески на деревянных окнах. Но желание этой встречи и миллион ярких и неповторимых ощущений, вернувшихся в тело, убедят меня отодвинуть свое кресло подальше.

Каждый раз я погружаюсь мыслями в прошлое, представляя все то, о чем вам здесь наговорила. И тогда пытаюсь сделать то, на что не решалась долгие месяцы.

Бабушка ушла в школу, и я остаюсь одна, наедине со своими экспериментами. Осторожно отталкиваюсь рукой от подлокотников коляски, надеясь встать на ноги. Его образ едва различим, он почти бесцветный. Мне хотелось бы всем могуществом своего воображения распознать его руку, покраснеть от жара его мощной энергии. Но мечта остается бледной, с трудом различимой. Мои ноги принимают на себя вес всего тела. Я дрожу от страха и волнения. Мышцы напрягаются, становятся твердыми, как камень. И даже глоток воздуха в легких превращается в булыжник.

Я же вижу, как моя правая нога стоит рядом с левой, как стопа полностью соприкасается с половицами. Но вдруг перестаю видеть его руку. Я больше не слышу его дыхания. Не вижу его глаз, в которых огнем горела вера в то, что все у меня получится. Я остаюсь одна. И грудь наполняется кошмаром. Сердце бьется в мощной пульсации, готовое броситься наружу, как пойманная рыба, ищущая воды. Озноб сменяется болезненной судорогой. Боль, сменяющая онемение и бесчувственный покой, становится невыносимой. Еще секунду я удерживаю себя на весу, пытаясь эту боль прочувствовать до конца, понять ее природу. Но ничего не выходит. Я заваливаюсь назад в свое кресло.

Трусиха. Вновь испугалась.

Это дело времени. Когда-нибудь я подчиню себе свой мозг, научу его преодолевать прошедшие годы, возвращаться жесткой, пробивающей материю мыслью в иллюзорное прошлое. И тогда я распознаю эту боль во всем ее триумфе. Пойму, что скрывается за ее навязчивостью. Быть может, превозмогая это препятствие, я смогу ощутить абсолютную, без погрешностей, свободу от всех моих страхов? Быть может, эта боль – лишь кратковременная трудность на пути к полноценной жизни, строящейся не на прошлом, а на приятном настоящем? И тогда начнется игра ради игры – жизнь ради жизни. Пока же я пробую по наущению Татьяны Александровны распознать, что ждет меня в конце раунда.

* * *

Почти у каждого из нас есть такой человек, приход которого способен оживить вокруг нас все, что покоилось в печальном и унылом бездействии. Вы слышите его голос и больше не желаете сидеть в своей комнате, выбегаете в коридор, с гиканьем встречаете, помогая снять влажное с улицы пальто и подхватывая шуршащие пакеты.

Ну, а если вы вдруг заболели, эта сроднившаяся с вашей душа становится глотком живительного свежего воздуха. Она порхает вокруг вас с градусником, микстурами, малиновым вареньем. Не боясь подхватить заразу, подсаживается к изголовью, проводя заботливой ладонью по вспотевшему лбу.

– Доню! – пришла баба Нюра.

Кот-мурлыка соскочил с коленок и с мяуканьем побежал на кухню. В печи зажурчала кочерга, разгребающая угли. Поставленный на плиту чайник, не выспавшись, протяжно застонал. Все в доме зашевелилось, заходило ходуном, забренчало. Я с ленивым удовольствием выползаю на кухню.

Бабуля, обрызганная сказочной мишурой – серебринками дождливой осени, довольно улыбается, глаза загадочно сияют. На столе пакеты с печеньем, сухариками и конфетами – набрала мне сладостей к чаю. За что она любит меня, такую вредину? Уж не за то ли, что я всего одна у нее осталась?

– Все, моя хорошая, я договорилась с Раисой Михайловной. Завтра к тебе придет заниматься Жанна из выпускного класса. Будет с тобой разбирать какие-то новые задания. Директор сказала, что пришли… как это… обновления в тестах. Так что поужинай и садись готовиться.

Жанна? В школе появились новые ученики? Два года назад, когда я еще сидела за партой, как уверенный наездник в лошадином седле, в классах не было ни одной Жанны!

Жа-н-н-на… Вы чувствуете? Сердце трепещет, как флюгер в шторм. Жанна… Изящество, легкость, грация, душевная утонченность. Чувствуете, чувствуете?

Я смущена, подавлена, обескуражена. С размахом накручиваю колеса своего кресла к большому старинному трюмо и застываю, как парализованная.

Яркая огненная грива, торчащая во все стороны, как у клоуна, что веселит детей. Домашняя потертая ситцевая одежда в цветочек уже давно не первой свежести. И лицо, бледное, как блин, едва выложенный на сковородку, с двумя брошенными в него зелеными виноградинами-глазами. Вот уж изящество, вот уж благородие! Нет, это пресловутая простота и посредственность, обыденность и брошенность, безнадежность и…

– Бабуль, у меня же здесь оставалась какая-то косметика? – открыв створки, прощупываю рухлядь пыльных полок и, забыв о своей канувшей в лету обездвиженности, берусь паниковать: – Ай-ай-ай… Баба Нюра, может, дашь свою? Мне бы вспомнить, как это делается.

– Доню, умойся и расчешись. А в косметике тебе нет никакой надобности. Ты у меня и так очень красивая девочка.

Хлюпает, чмокает, пускает пузыри ручка от умывальника, соприкасаясь с моей бледной рукой. Господи, она придет только завтра, а я волнуюсь похлеще, чем если бы меня на свидание позвали! Да разве вы не знаете! Девчонки… они бывают по-настоящему жестокими, бескомпромиссными, агрессивными. Как будто их тонкие угловатые души не способны быть камерой хранения для простого человеческого тепла.

Я и сама раньше не особо задумывалась над тем, что испытывают такие припертые к стенке сверстники, с которыми никто не горит желанием разделить школьный обед в столовой, никто не приглашает на вечеринку, не передает пасс мячом. Они выглядят настолько неуверенными в себе, что окружающий мир перестает воспринимать их как живые субъекты.

Сейчас нам по семнадцать. И восторженные возгласы «We are the champions!» и «No time for losers!» перед ГОСами должны бы смениться здравомыслием и скромным осознанием пределов своих возможностей. Ведь теперь мы совсем как взрослые! Жанна не будет иронично улыбаться моим обросшим волосам и безвкусному макияжу. Не будет ведь?

– Бабушка, мне срочно нужно перекрасить свои рыжие волосы!

– О, наконец-то!

Бабуля с первых дней, как на моей голове появилась огненная грива, заняла позицию ратоборца с этой моей приглушенно-ржавой, разъедающей чужие взгляды соками цедры страстью. Все потому, что как только я выкрасила свой нежно-каштановый блеск волос в пламенную искру, мое поведение стало настолько несносным, что бабушка все особенности моего обросшего шипами характера напрямую связала с этим драконьим хвостом.

– У меня припасена хорошая красочка. Давай поужинаем и перекрасимся?

И впервые за последние два года прозвучало умиротворяющее для бабули, как ладан, мирра и смягчающее язвы оливковое масло, «Согласна».

* * *

Возвышаюсь на табурете в центре кухни, как тонкий длинный маяк, бледный, точно его бетонные стены, и готовый вот-вот лишиться – с плеч долой – своей яркой сигнальной верхушки. Из-за коляски бабуле не подобраться к корешкам моих облезло-рыжих волос, и мне пришлось поладить с табуреткой.

Да, баба Нюра все понимает. Она, рожденная в тот момент, когда поля России бороздили бомбы фашистских захватчиков, когда деревни, отправляя на фронт последнее, выживали на жмыхе и крапиве, удивительно тонко все понимает. Она знает, что приход сверстницы в наш дом сродни тому, как в бокал с колой бросают какую-то мятную пастилку, что порождает катастрофический всплеск. Баба Нюра мечтала спасти вселенную от этого катаклизма, но не смогла просчитать все тонкости разоружения.

К чему столько усилий? Посудите сами: в эту кухню за последние два года приходили разве что две искренне уважаемые мною учительницы уже преклонных лет да работники из общества по уходу за инвалидами. В силу действия государственной программы и необходимости заполнять сводящие с ума отчеты эти работники проверяли, насколько успешен уход бабушки за своей подопечной («О-о-о, всегда успешен!» – констатируют они, сбегая от общения со мной на пятой минуте разговора).

– Ну вот! – ликует она, суетясь вокруг меня, как, бывало, наш школьный организатор в канун рождественских утренников возле замерзшей бедной елки.

Сколько радости и из-за чего! Но, подобно тому, как ораторствующий поэт способен вогнать в транс целую аудиторию, энтузиазм бабы Нюры, как под гипнозом, стал передаваться и мне. И я представила, как сейчас повернусь к трюмо и, почувствовав ветерок перемен и обновления, обнаружу…

– Наконец-то моя девочка решила верн… – дрожащий голос бабы Нюры вдруг осекается, и слова повисают в воздухе.

Погружая свою стянутую подсохшей краской голову в тазик, чувствую что-то неладное. Прозрачная вода приобретает синевато-красный оттенок.

– Бабуль, что это? – посмеиваясь, еще не понимаю, что произошло.

– Господи! – в ужасе мой перепуганный стилист закрывает распахнутый от космического удивления рот своей морщинистой рукой.

Уважаемые дамы и господа! Представляю вашему вниманию новую звезду на эстраде сюрреалистичного театра без кулис по имени Жизнь! Здравствуй, прокисшая слива! Здравствуй, синяк на лице пропойцы! Приветствую тебя, мадемуазель неудачница, объявившаяся родственница Синей Бороды!

– Баба Нюра, мои волосы – они синие! У меня синие волосы!

– Доню, нет, доню, подожди, давай еще разок помоем шампунем? – в беспокойной суете пляшет она вокруг меня.

Хм, синие волосы, и что с того? Разве за последние два года я хотя бы раз переступала порог своей ограды? Разве мне есть кого пугать синюшной шевелюрой?

Но баба Нюра трепещет в страхе огорчить меня. Бывает ли у кого характер сквернее, чем мой? Мне самой порой становится жутко от просыпающего в душе невроза, колеблющегося на границе между агрессией и психопатией.

В эти моменты долговязая во времени депрессия моего аморфного состояния вдруг выливается в буйные вспышки гнева и желание все крушить на своем пути. Такое случается очень редко, и, к сожалению, эти метаморфозы мне неподвластны. А после урагана, прошедшего в душе и на мгновение вырвавшего с корнем мой рассудок, вновь наступает пустынное безмолвие, лишенное влаги, живописных красок и трелей птиц. Глядя на волнение, с которым бабуля наливает шампунь в свою сморщенную ладошку, я проникаюсь к ней жалостью. Но внутри развивается раздражение, которое я удерживаю с превеликим трудом.

Вновь и вновь мой незадачливый парикмахер вспенивает ультрамариновую голову и выливает на нее один за другим ковши воды. Но этому ритуалу все же есть предел. После многочисленных попыток мы признаем, что с головой ничего ровным счетом не происходит.

Я хохочу, желая продемонстрировать, что мне все равно, какого цвета мои волосы. Мне все равно, что завтра в мой заросший паутиной за пару лет внутренний мир вдруг ворвется некая Жан-н-на, да и вообще, что нет баскетбола для колясочников – все равно, и все, что хоть как-то связано с настоящей, бьющей ключом жизнью, – все равно.

Но оглушенная этим искусственным смехом бабушка расстраивается еще сильнее. Она понуро заматывает хвост черничных индиговых волос в махровое полотенце. Я перестаю смеяться и, наклонив назад к ней голову, нежно улыбаюсь, искренне и по-теплому. Она секунду анализирует мою улыбку и вдруг, пустив сквозь тесно сжатые губы струю прорывающегося смешка, от души хохочет.

Пока бабуля суетится на кухне, вытирая полы от луж после неудачных процедур, я закатываю свои колеса в спальню. Сдергиваю полотенце с головы, и синие пакли падают на плечи. В большом старинном зеркале – зловещее привидение. В сумерках комнаты голубоватые отливы моих мокрых прядей выглядят мистически. Ножницы безжалостно щелкают в моих руках. И вот синие завитки покорно сыпятся на колени. Локон на локон. Я стригу коротко, как попало, наспех, оставляя на голове кочерыжки разной длины. Даже мальчишки не решились бы на такое уродство. Оставляю лишь длинную, обкромсанную с краев челку – ради особого безобразия.

Ну что, Жан-н-н-на, поговорим?

Усмехнувшись, подмигиваю себе в зеркале. Но вот ирония сходит с лица, и по ту сторону зазеркалья в меня всматривается страшенный неказистый уродец, как будто выгнанный добрыми героями из мультфильма, где они сражаются со злыми обезображенными гоблинами.

Зачем я это сделала? Уже через секунду горько жалею, что состригла свои длинные волосы. Ну и пусть бы они были как после синьки! Через пару недель краска начала бы смываться. И тогда я перекрасила бы их в рыжий.

– Надя, ну зачем! – вырывается отчаянный крик из груди бабы Нюры.

У нее сейчас такие глаза, будто она стоит на краю пропасти с протянутой к бездне рукой, из которой я намеренно вырвалась, поглощаемая глубиной. И ей не удалось удержать меня от нового падения.

Подъехав к печке и чувствуя, как от напряжения сводит скулы, убираю заслонки и скидываю охапку своих волос в вечно голодное пламя.

– Если никому нет дела до того, здоровая ли я или меня уже давно изъели черви, то тем более кому какое дело, что у меня синие волосы!

– Надя, доченька, да что же ты такое говори-и-ишь… – не выдерживает баба Нюра, падает на стол и горько-горько плачет.

Господи, ну почему я такой изверг! Как стыдно мне, что причинила боль моей самой дорогой, самой беззаветно любящей и любимой.

Плечи бабулины вздрагивают в рыданиях. Она устала быть сильной и сейчас дала волю слезам, накопившимся у нее за месяцы душевных терзаний. Платок с головы упал на стол. Застревают соленые ручейки в морщинах, но, пробившись, стекают струйками на трясущийся подбородок. Она шепчет речи сокрушенного духом человека. Уставшая, давно не слышавшая теплых слов, где она может черпать силу и энергию?

– Неужели ты меня совсем не любишь? Ну как можно мне такое говори-и-ить… – От плача ее голос становится громким и тягучим.

С поцелуями и словами утешения обнимаю ее голову, зарывшуюся в свои обветренные руки. Бабуля, бабулечка, бабушечка моя… Дорогая, родная, любимая, моя самая-самая! Прости, прости такую дурешку!

Кот заскакивает на колени, не понимая, что сейчас не время для него. Я дергаю коленками, чтобы он скакал прочь… Мои глаза тоже не сдерживают слез, и, бормоча признания в любви, я захлебываюсь целым озером сожаления.

– Если бы ты знала, как мама и папа ждали тебя! Пять лет не могли ребеночка завести. Леночка все говорила, как хочет увидеть улыбку своей девочки. И таблетки пила. И какими только процедурами себя не изматывала. Да и папа твой тоже. Очень они тебя хотели. А ты вот так себя ведешь…

– Прости меня, баба Нюра, – плачу взахлеб, – баба Нюрочка, бабулечка любимая моя, прости меня. Я очень плохая. Я…

Реву ревом. А баба Нюра меня утешает. Гладит на голове мой подсохший распушившийся синий ежик. Прижала к своей груди. Пахнет супом и духами старинными. Как люблю я ее, мою добрую, хорошую, родную.

Наконец она берет в свои ладошки мое красное зареванное лицо и, улыбаясь, шепчет:

– Пусть немного отрастут волосы, как под это… каре. Я позову соседку, и она подравняет. Только ты больше не трогай их, ладно?

– Не буду, баба Нюра, – шмыгаю носом, – и в рыжий больше краситься не буду.

Достигнута полнейшая идиллическая гармония. Бабушка счастлива – я решаюсь что-то поменять. И толстый вальяжный кот в знак примирения, сделав двойной скачок по моим ногам, запрыгивает бабуле на плечо.

Да, все хотят ласки и внимания. И, заточив себя по доброй воле в этом кресле, я, наконец-то признаю, что устала быть броненосцем. Устала защищаться и растаптывать любого, кто приближается ко мне. Хочу быть девушкой с девчачьими чувствами, желаниями, стремлениями. Хочу временами позволять себе быть слабой и чувствовать, что в эти минуты меня не перестают любить.

«Мы – чемпионы!» и «Лузерам нет места» – героиня вспоминает строчки из песни «We are the Champions» британской группы Queen (прим. ред.)