ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

III

Когда бригадир сделал допрос сыну о происхождении больших денег, которые офицер тратил, то было уже в Москве человек с десять дальновидных людей, которые знали давно положение молодого петербургского офицера в доме Колховских.

Большинство в обществе не очень удивилось приключению, и, во всяком случае, негодующих нашлось очень мало. Подобного рода историй на Москве было так много, что к ним давно привыкли. Дня три кое-кто поахал, некоторые разводили руками, пожимали плечами, усмехались, но через несколько дней привыкли и перестали интересоваться.

Дело было простое, заурядное.

Месяц назад Матвей, снова принятый в дом княгини после недолгой размолвки, снова начал ухаживать за княжной и, ближе узнав ее, увидел, что надеяться разбудить это странное существо почти невозможно. Очевидно, что она недаром была родной сестрой полного идиота.

Княжна Анюта особенно равнодушно относилась ко всему, что было не романсами и не стихами. Только поэзия, романы и музыка имели на нее некоторое влияние. Арфу она любила, играла много и очень порядочно и часто, под влиянием своей музыки, приходила в особенное состояние, но какое-то болезненное, плаксивое.

В эти минуты она делалась Матвею особенно противна. Примирившись с семейством, Матвей снова стал другом князя Захара, любимцем княгини, а княжна продолжала относиться к нему любезно, но равнодушно, как-то сонно. Матвей мог надеяться, что мать просто выдаст княжну за него замуж, не спрося ее согласия, но вскоре ему самому не только не захотелось этого, но он находил в себе полное отвращение к этой «ученой обезьяне», как он стал называть ее.

Перестать бывать, раззнакомиться, не имея более никакой цели, упустить это громадное состояние, чтобы под носом кто-нибудь воспользовался им, Матвей тоже не мог. И самая простая мысль явилась ему в голову.

Княгине было лет пятьдесят, может быть, и более пятидесяти, но на вид она была еще женщина не старая, пригожая, а около своих детей казалась еще моложе. Они спали непробудным сном: сын физически и духовно, дочь физически. Мать была всегда бодра, весела, разговорчива, умна. Матвей около недели размышлял, колебался и решил начать ухаживать за княгиней.

В первые же дни резкого поворота в поведении молодого офицера, при первых намеках на что-то новое, неожиданное, княгиня была несказанно изумлена, но в то же время неожиданно для Матвея и неожиданно даже для себя самой польщена и, наконец, взволнована и смущена донельзя.

Матвей был в этом деле ухаживанья искусный актер, но не расчетливый, не холодный, а актер, увлекающийся своей игрой до той степени и до той математической линии, где трудно разграничить ложь от истины, притворство от действительности. Матвей начал, конечно, притворством, игрой, но затем постепенно увлекся, убедил самого себя, что княгиня еще может легко нравиться, может еще быть любимой, и становился все искренней, убедительней и увлекательней.

Княгиня не могла не верить молодому человеку, и то, что в первые дни показалось ей бессмыслицей, позором, подлостью относительно своих детей, вдруг нашло у нее в глубине души полное оправдание.

Тайна заключалась в двух вещах. С одной стороны, Матвей принадлежал к той счастливой породе людей, которые легко, без всякого усилия, как-то сами собой нравятся всегда всем равно – и мужчинам, и женщинам. Княгиня давно уже любила этого доброго, веселого, хорошего человека. Он и дурное делал так, что хотелось его простить. С другой стороны, тайна переворота в душе княгини заключалась в том, что она еще многого не видала от жизни. Оглушенная, как от удара, открытием, что молодой, красивый офицер любит ее со всем юношеским жаром, – как поневоле думала и поверила она, – княгиня оглянулась назад на свое прошлое и увидела, что никогда еще не бывало с ней ничего подобного. Она еще не знавала, не испытывала никогда того, что ей посылала судьба уже в пожилые годы. И переворот совершился в ней круто, резко.

Отдавшись вдруг увлекающей ее силе нового, еще не изведанного чувства, она, конечно, лишилась разума; но зато, чувствуя себя виновной относительно детей и общества, она вдруг сильно изменилась относительно всего и всех окружающих. Она будто извинялась, просила прощения. Она стала еще более ухаживать за сыном-идиотом, еще более ласкала и баловала дочь. Прежняя гордость и надменность относительно лиц, ниже ее поставленных, сменились смирением и лаской. Она начала раздавать большие суммы бедным и, наконец, стала все больше и чаще ездить по церквам и монастырям. Вскоре она стала совсем ханжой, и дом ее начал наполняться богомолками, странниками, блаженными и монашенками и всякого рода людом, которые прежде не смели переступить порога ее дома.

Одним словом, княгиня всячески перед Богом, перед обществом, перед своими холопами, перед собственною своей совестью старалась замолить свой грех.

Княгиня была счастлива, но грустно счастлива. «Бочка меду и ложка дегтю» – сказывались теперь в ее жизни. Думать о том, чтобы выйти замуж за Матвея, она не смела. Он убедительно, красноречиво уверил ее, что это дело невозможное, смешное, погибельное; что, в случае брака, его чувство не устоит и одного года. И княгиня перестала и мечтать об этом.

Первое время княгиня часто думала и говорила:

– Людей совестно… Провалилась бы сквозь землю… На старости лет с ума спятила. Не глядела бы глазами на свет Божий.

Матвей весело и беспечно смеялся над этим и грубо уверял:

– Ничего, пройдет, привыкнешь.

И он приводил десятки, если не сотни примеров из петербургского общества, называл по именам многих и многих известных петербургских боярынь, которых обстановка домашняя была такая же, если не хуже.

Но этот стыд и разлад с своей совестью не только не уменьшались, а увеличивались в княгине. Она мечтала уже о необходимости уехать из Москвы куда бы то ни было, подальше от прежнего круга знакомых.

– Если бы выдать замуж Анюточку, взяли бы мы Захара и уехали бы втроем куда-нибудь на край света, – говорила княгиня.

Матвей не противоречил. Он знал, что прежде чем найдется жених для Анюты, много воды утечет.

Однако нашелся строгий судья нового положения вещей в доме княгини.

«Бабий синедрион», то есть десяток дам-поэтесс, в числе которых было немало старых дев, смутился, перестал появляться с своими тетрадями и заседать в гостиной княгини.

Это обстоятельство больно укололо княгиню, тем более что дочь, ничего не подозревавшая, удивлялась, добивалась разъяснения всего. Княгиня начинала бояться, что Анюта в один прекрасный день узнает правду.

– Какими тогда глазами буду я смотреть на нее! – с ужасом восклицала княгиня.

Распространявшаяся по городу опасная болезнь, от которой, по примеру начальника края, бежали дворянские семьи по деревням, дала повод и княгине начать сборы, чтобы ехать ранее обыкновенного в дальнюю вотчину.

Когда Матвей, изгнанный своим отцом, явился вечером к княгине и весело рассказал ей свое приключение, княгиня была огорчена этим известием, стала упрекать молодого человека за неуместную откровенность с отцом.

– И так мое житье срамное, – сказала она, – не смеешь никому в глаза поглядеть, а тут еще твой родитель начнет повсюду поносить и на смех меня поднимать.

– Кому рассказывать? Он никого не видит. Да нешто и без него не знают? Ведь этакое не укроешь. А наплевать нужно на это, – уверял Матвей. – Вы тут в Москве – чудной народ, всех опасаетесь во всем. Всякий должен жить, как ему вздумается, как ему кажется веселей. Вот у нас в Питере люди умнее, живут себе припеваючи, лишь бы деньги были. Нешто могут люди жить вот так же, как описывается житье преподобных отшельников и угодников, с медведями да со зверями. Это все хорошо прежде было. Вон какой-то пустынник с вороной жил. Она к нему летала, он ее кормил своим хлебом, а сам голодный сидел, – рассмеялся Матвей. – Какое нам до кого дело. Живем себе, как нравится. Под суд нас отдать не могут, ничего преступного тут нету. А кроме того, надо еще помнить, что проживем, и все помрем, и сгнием, и черви нас съедят; как бы мы ни прожили, по-монашески или в свое удовольствие, все один конец.

– А на том свете что же будет? Ничего разве? – грустно заметила княгиня.

– Да с того света приходит ли кто назад сказывать, какие там порядки?

– Полно уж, – укоризненно махнула рукой княгиня.

– Да, конечно! Да вот у вас тут, в доме, всякие сочинения читаются, а читали ли вы, что пишет один умнейший француз? Он даже с государыней приятель, его в Питер поджидали, из Парижа хотел приехать. Говорят, умнейший человек во всем мире, пишет и прозу, и стихи, и комедии, и ученые сочинения. Десяти человекам не написать того, что он напишет в год. И вот что он говорит… Я не читал, а видел, многие читали. Их даже зовут по фамилии этого француза. Вольтижерами, что ли? Имени не помню…

Княгиня усмехнулась.

– Вольтижер – это паяц. Ты хочешь сказать – вольтерьянец. Писателя того зовут господином Вольтером…

– Ну да, вольтерьянцы. Дело не в имени. А ведь все говорят, что он умнейший человек. Чему он учит в своих сочинениях? Тому, что на том свете нет ничего, славны бубны за горами! Ни ада, ни рая нету. К Господу-то Богу самому он так относится, что поговори он этак не с Богом, а хоть с каким ни на есть начальником, так его бы сейчас в тюрьму посадили.

– Полно, полно, все это я лучше тебя знаю. Читала кое-что и Вольтера. Он умен, слова нет, язык у него вострый, да все это и прежде него говорилось и писалось, да все пустое. Все-таки судьба человека хорошего и человека дурного должна быть после смерти неодинакова.

– Ну, что же? ты боишься теперь в ад, что ли, попасть? – рассмеялся Матвей.

– Да мне и теперь подчас хуже, чем в аду кромешном. Стала я вчера Захара заставлять молиться, а самой стыдно на образа поглядеть. Так и жду, что какой из нарисованных угодников скажет мне: «Хороша ты, мол, сама-то, обернись, на себя погляди».

Матвей начал весело смеяться.

– Как? написанный-то угодник закачает головой да стыдить начнет? Вот финт-то был бы!