ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

XXV

Спустя неделю в доме Артамонова было тоже неспокойно. Ворота были растворены, старик выезжал из дому по два и по три раза, был угрюм и озабочен.

У старика в первый раз в жизни вдруг началась путаница и в торговых делах, и в семейных.

Старший сын, Силантий, тихий, кроткий, очень глупый, уже два дня хворал и лежал в своей комнате.

– Чего валяется? – раза два спросил старик у второго сына. – Поди скажи, чтобы шел ко мне сейчас. Нечего нежиться, а то палкой подыму.

Силантий, по приказу отца, встал. Придя к отцу, он едва держался на ногах, бледный, с сверкающими глазами, и тут же у отца, не устояв, он сел на пол в изнеможении. Артамонов знал, что сын капли вина в рот не берет и, конечно, не пьян. Второй сын Пимен увел брата опять, и Артамонов, зная, что сын продолжает валяться, уже не спрашивал о нем.

Наконец, после закрытия фабрики и приостановленья работ, однажды, около полудня, к старику пришла

Павла, бледная, дрожащая, и не только лицо, даже голос ее изменился.

– Что ты? – встретил ее Артамонов.

– Он меня ударил… – отозвалась Павла странным, шипящим шепотом.

Артамонов поглядел на дочь, закусил губу, отвел глаза в сторону и молчал несколько мгновений.

– За что? – выговорил он наконец.

– Я хотела ночевать у сынишки… в горнице.

– А нешто он хворает? – встрепенулся Артамонов, любивший внучка.

Павла молчала.

– Чего же молчишь? Хворает, что ли, мальчуган?

– Нет, слава Богу…

– Так чего же ты?.. – начал было старик и, изумленно поглядев в лицо дочери, встретил ее глаза, полные гнева и злобы.

– Я не хотела с ним… Я хотела уйти спать с сыном!.. – глухо произнесла Павла.

Они поняли друг друга. Артамонов опустил голову, и наступило долгое молчание. Но вдруг старик испугался мысли, которая пришла ему в голову, что дочь по-прежнему попросит позволения остаться у него в доме, не возвращаться к себе. И старик выговорил быстро:

– Дойди ты к энтому миндалю, Силантию, погляди, что он там валяется. Коли хвор, так шел бы в баню, а коли балуется, так я и впрямь его палкой подыму. Поди-ка, погляди.

Павла, знавшая хорошо своего отца, все-таки не поняла ничего. Ее собственное горе было так велико, ее положение было так затруднительно, что она не знала, что будет делать. Она убежала из дому, где остался ребенок в полной власти Барабина, и хотела теперь упросить отца не только оставить ее у себя, но вытребовать малютку. А тут отец, будто ничего не поняв, посылает наведаться к больному сыну.

Павла простояла несколько мгновений в нерешительности и хотела уже заговорить, но Артамонов резко, почти грубо, как никогда не относился к дочери, проговорил:

– Чего стоишь? Говорю, иди к брату.

Павла, изумленно поглядев в лицо отца, тихо вышла от него.

Едва она скрылась за дверью, Артамонов встал, вышел в другую дверь, докликался людей и велел послать к себе скорей младшего сына Митю. Мальчик тотчас явился и быстро, озабоченно подошел к отцу.

– Митрий, – выговорил старик строго, – слушай в оба. Сестра тут. Там, дома, с энтим повздорила. Коли будет говорить с тобой, проситься ночевать, так смотри, до меня этого дела не доводи. Я ей у меня в дому укрываться не дозволю. У тебя своя горница есть, ну, в ней и распоряжайся; делайте как знаете, а до меня не доводи. Понял, что ли?

Но на этот раз мальчуган не понял отца.

– Зачем ей проситься ночевать? Для брата, что ли, Силантия? Так мы там с Пименом возимся.

– А ты не рассуждай, глупый. Будет сестра проситься остаться, ну и оставь у себя в горнице, да чтобы я этого не знал, а ей про то не сказывай. А прибежит Барабин, чтобы все сказывали ему про Павлу – не знаем, мол, не видали. Теперь понял?

– Понял… – выговорил Митя. – А коли пристанет, будет буянить, можно его, тятя, палкой?

– Это ты, что ли, палкой-то собираешься? Так он тебя пополам перешибет.

– Я мал, не могу, а есть у меня на дворе трое парней, с Суконного, попросились ночевать. Я их спустить могу на чудодея. Можно, что ли?

– Нет, обожди, Митрий. Отдуть его всегда можно, прежде дело надо разобрать. Теперь надо только его с рук сбыть да Павлу уберечь от него. Ну, а что энтот миндаль?

– Потерялся в мыслях, болтает, ничего не поймешь.

– Во как? Что же это у него?

– А кто его знает? Я, тятя, что думаю… Только вот ты обругаешь, а то бы сказал.

– Ну, говори.

– Говори… А ругаться будешь?

– Ну, обругаю, эка важность!

– Да не важность, а зачем зря ругаться. А вот я скажу, а ты зря не ругайся.

– Тьфу ты… Полно торговаться, – нетерпеливо выговорил Артамонов. – Ты тоже, Митрий, много воли забрал. Говори, в чем дело, что ты выдумал?

– А вот что, – рассердился Митя, – Силантий, должно, хворает на такой же лад, как и все на дворе хворали, а там, сказывают, была чума. Понял ты?

– Эх, дура, право дура, – рассердился Артамонов. – Вот кабы ты поменьше с своими братьями сидел, то не спятил бы, право. Чума! Передрал бы я всех и докторов, и начальство, да и хворых-то вместе с ними отбарабанил бы. Все бы у меня выздоровели.

Артамонов нетерпеливо встал с своего кресла, зашагал по комнате и задумался.

Митя стоял около большого кресла отца, спинка которого была выше его головы. Он оперся на ручку кресла и молчал, видимо, глубоко задумавшись о чем-то, что тревожило его. Артамонов, шагая взад и вперед по горнице, снова заговорил, браня московское начальство, медицинскую контору, Барабина, Кузьмича и всех суконщиков.

– Да, ты толкуй, – вдруг выговорил Митя, не поднимая глаз на отца. – Все вы вот так.

– Как! – закричал на всю горницу старик, наступая на сына. И смешно было видеть со стороны, как рослый, громадный, сильный старик с криком наступал на маленького, худого мальчугана и как мальчуган этот, подняв голову, чуть не закинув ее назад, встретил холодно и спокойно, недетским взглядом сердитый взгляд отца.

– Как! – повторил Митя тихо и мерно, будто не обращая внимания на волнение и гнев отца. – Зачал народ болеть о Рождество, переболело, перемерло народу на фабрике – не перечтешь. О ком ни спросишь старого Кузьмича, сказывает – нету, помер. И Алешка помер, и Демьян помер, и двое братьев Гавриловых, и Никанор, и Сидорка безухий, что в чехарду приходили играть… все померли!..

– Ты чего же это языком чешешь? – вдруг проговорил Артамонов. – Сказку, что ли, мне рассказываешь?

– Сказка… Хорошо, кабы сказка, а то, тятя, быль. Ну, вот три месяца народ мер, дошло дело до начальства, разогнали по городу народ. Что ни дом в Москве – суконщик, на десяток один хворый, а хворость-то от одного к другому пристает. Что же из этого должно теперь быть? – поднял Митя глаза на отца.

– А коли все это враки? – прогремел голос Артамонова, так что люди в сенях услыхали его.

– А коли все не враки… – едва слышно, покойно проговорил Митя.

– Я тебя… – начал Артамонов, подступая еще на шаг и подымая руку на сына.

Митя на этот раз удивленно взглянул в лицо отца.

– Что ты, тятя! Ведь вот, стало быть, я правду сказываю, коли ты так осерчал. Стало, ты сам понимаешь? Вот теперь у нас трое с Суконного двора. Один из них жалится, поди, к вечеру захворает. Силантий, поди, чрез день, два… Чего смотришь? Известно, через день, два помрет. А они у нас в дому, а хворость страсть от одного к другому лезет. Ну, что же из того будет? Ты вот старый человек, а я махонький. Я вот так скажу: вся Москва перемрет… И будет это… из-за нашего двора Суконного!..

Митя замолчал. Артамонов прошел два раза по горнице, вдруг остановился, махнул рукой и выговорил:

– Уходи ты. Ну тебя совсем.

Митя пошел к дверям.

– Постой, Митрий, – остановил старик, – я тебе вот что скажу. От своей судьбы не уйдешь. Коли все, что ты сказываешь, – правда и быть беде великой по всей Москве, то быть тогда тебе в дому моем набольшим. Сам тебе скажу тогда, что у тебя больше разума, чем у меня, стало быть, ты и начальствуй во всех делах. А коли ничего не будет да все ты врал, так же врал, как и подлецы дохтуры завсегда врут, ну, Митрий, тогда смотри! Будет у меня в доме три миндаля и всех трех гнать учну, и третьего миндаленка пуще всех.

Артамонов говорил полушутя, полусерьезно, но Митя не шутливым, а немного грустным голосом отвечал, тряхнув головой:

– Нету, тятя, уж трех-то миндалей никак в дому не будет. Из трех один не выживет, а я, как ты сказываешь, буду поставлен набольшим. Потому что все, про что я тебе сказывал, – все то будет. Вот помяни мое слово!

– Кто тебе это сказал? – снова нетерпеливо крикнул Артамонов.

– Моя башка, тятя, сказала. Ей только я и верю.

– А моей не веришь?

– Твоей… – как бы колеблясь, проговорил мальчуган.

– Ну да, моей… – снова гневно кричал старик.

И Митя махнул рукой, как бы говоря: «Опять сердишься!» И, не отвечая, он вышел вон.

Артамонов остановился среди горницы, передумывая и как бы взвешивая значение всего, что говорил сейчас здесь четырнадцатилетний мальчуган. Старик, вспоминая слова любимого сына, невольно раза два улыбнулся самодовольно. Он видел, что этот сынишка с каждым днем становится разумней; не только умнее, дальновиднее, толковее его самого. И Артамонов смутно готов был желать, чтобы слова сынишки оправдались, хотя бы ради того только, чтобы поклониться ему потом и всех заставить поклониться.

«Вот, мол, гляди, один на всю Москву все предвидел! Вот голова-то. Кланяйтесь, люди! Что из этакого мальчугана будет?»