ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

После бала

Надежда Павловна Недошивина считала себя очень – ну очень несчастной! Это было неизменное состояние ее души, так не совпадавшее с ее физической молодостью и красотой. Точно какой-то злой червь ее точил, не трогая цветущего организма, но глубоко проникая в душу.

Это началось с раннего детства.

– Отчего ты так грустна, Наденька? – первой спросила ее мать, когда девочке было три года. И с тех пор этот вопрос она слышала часто – от родителей и тетушек, от учителей и гимназических подруг и наконец… от своего мужа. Она свыклась с этим вопросом, как с неотъемлемой частью своей жизни, и стала задавать его себе сама, мысленно и вслух, утром перед зеркалом, за обедом, в гостях, на загородной прогулке и в объятиях супруга, который ужасно страдал в эти минуты отрешенной задумчивости жены, когда ее лицо угасало, а взгляд устремлялся в никуда. Он объяснял это своим пожилым возрастом и занятостью скучными для молодой красивой женщины делами.

Иван Платонович Недошивин, московский экономист, статистик и почетный сенатор департамента герольдии, без памяти любил жену и был старше ее почти на сорок лет. Он принадлежал к тем людям девяностых годов, у которых красные общественные идеи замечательно сочетались с алым сенаторским мундиром, расшитым золотыми галунами. На службе он мог грозно прикрикнуть на подчиненного, но уже через час обсуждал с ним «Исторические письма» Петра Лаврова. В молодые годы он много поколесил по России и не без гордости считал себя знатоком ее. Но гораздо привычнее, чем в поезде или в коляске, он чувствовал себя в халате в кабинете огромной, демократично обставленной квартиры на Тверской, куда, приезжая в Москву, по-приятельски заходили писатель Короленко и критик Михайловский, адвокат Кони и остроумный князь Урусов.

Последний в присутствии Государя однажды пошутил, что сенатор Недошивин представляет собой редкий пример виртуоза добродетели. У других эта дама скучна и неприятна, как старая дева, но у Ивана Платоновича она соблазнительна, как порок.

– Недурно сказано! – улыбнулся Государь. – Но скажите: отчего так грустна его жена? Я заметил ее на приеме в честь наследника – какое у нее прекрасное и печальное лицо! Будь моя воля, я бы запретил нашим старичкам жениться на молоденьких!

«Какое прекрасное и печальное лицо!» – именно это сказал себе Недошивин, когда впервые увидел Наденьку на выпускном вечере в женской гимназии, куда Ивана Платоновича пригласили как члена попечительского совета Московского учебного округа.

Все выпускницы были одеты в вишневые платья, с рукавами в три четверти, из которых так еще по-детски невинно и беззащитно торчали бледные девичьи предплечья. Бальные платья – ах! ах! увы! увы! – были недостаточной длины, чтобы сойти за настоящие бальные. Но руки вчерашних школьниц по локоть обтягивали белые лайковые перчатки, а волосы их были собраны наверх короной, совсем как у настоящих ladies.

Эта прелестная и, конечно, загодя и не раз горячо обсуждавшаяся бальная униформа смотрелась особенно трогательной потому, что была прощальной. Так и казалось, что сейчас девочки бросят своих кавалеров, откомандированных на бал из Александровского пехотного училища и от смущения поминутно убегавших в швейцарскую покурить, соберутся в свой круг и тихой песней проводят последний день детства, которое еще вчера казалось несносно затянувшимся, а вот теперь его почему-то ужасно жаль!

Впрочем, такие глупые фантазии возникали только в головах пожилых гостей, сидевших на стульях в импровизированных зрительских рядах. В центре зала было весело! Вальсирующие пары грациозно скользили в два и три такта по навощенному до блеска паркету. Духовой городской оркестр был в ударе! Даже старички невольно притопывали ножками и покачивали плечиками в ритмах Глинки и Штрауса и вспоминали минувшие дни.

Опекать сенатора поручили пожилой классной даме, немке с перепудренным лицом и ярко подведенными губами. Она взялась за дело обстоятельно и надоела ему смертельно. К тому же его злила мысль, что новый директор гимназии отрядил ухаживать за ним именно ее, видимо, решив, что она наиболее соответствует его возрасту и характеру. Это не только тяготило его как мужчину, но и возмущало его демократизм.

«Ну почему? – спрашивал себя Недошивин. – Почему мы не можем быть свободными даже в мелочах? Ведь я вижу, что этой старой калоше нехорошо, тягостно со мной. Да она просто боится меня, такого важного чиновника, перед которым трепещет ее начальник. Она ждет не дождется конца, терзаясь от страха, что делает что-то не так, и действительно делает всё не так! Как ужасно она шла под руку, точно я мебель передвигал! Ну зачем это ей и мне? Это бесчеловечно, в конце концов!»

Иван Платонович почему-то верил, что молодые люди в центре зала понимают его и сочувствуют. Сенатор не шутя подумывал: а не выкинуть ли фортель? Взять и отправиться под лестницу покурить с юнкерами на глазах изумленного швейцара. Потом вызвать официанта из столовой: «Принеси-ка нам, братец, по рюмашке и чего-нибудь закусить». И – хлопнуть водки с молодежью тайком от старшего офицера. Ах, как это сладко, именно тайком! Сколько будет в училище пересудов: водку! с сенатором! под лестницей!

Его взгляд остановился на Наденьке. Она танцевала с высоким статным юнкером и выделялась среди выпускниц не только печальным лицом, но длинным ростом и слишком развитыми для ее возраста женскими формами. Тесное платье делало ее дылдою, гадким утенком, но оно же придавало ее фигуре что-то неприлично обворожительное. Казалось, грусть на ее ангельском личике происходит от разлада души и тела. Тело смеялось над душой. Душа стеснялась тела. Казалось, этой девочке неуютно в самой себе, и она страдает от этого тем больше, что без подсказки опытного человека не может понять причины своего страдания. Но главное – она не знает, какой страшной властью она обладает над этими опытными людьми!

Иван Платонович ощутил в себе незнакомый прилив жалости и нежности. Но вместе с тем он понял, что в нем появилось нечто скверное, декадентское. Как будто внутри кто-то напакостил. И вот ему придется носить в себе это и лгать в глаза людям, по-прежнему изображая из себя приличного человека.

Недошивин так испугался, что побледнел. Классная дама заметила это и, проследив глазами сенаторский взгляд, шепнула:

– Надежда Аренская, наша лучшая выпускница!

– О ком вы? – невинно-лживым голосом спросил Недошивин.

– О той девушке, что вальсирует с офицером. Вы на нее изволили обратить внимание, ваше превосходительство?

– Да, вы правы. У нее такой печальный взгляд. Ее кавалер, похоже, совсем растерялся.

– Вы находите? – всполошилась дама. – После танца я сделаю ей замечание!

«Черт бы тебя побрал!» – подумал Недошивин.

– Не стоит! – сказал он вслух. – В такой-то день! Мадемуазель просто задумалась о чем-то. Или – хе-хе! – о ком-то. Бывает!

– Она всегда такая, ваше превосходительство, – раздался скрипучий мужской голос.

Недошивин с дамой обернулись. Господин пожилых лет с надменным лицом подслушивал их разговор с немкой.

– Позвольте представиться, – без смущения сказал он. – Игнатий Федорович Огарков. Преподаю латынь и греческий в сём заведении. Заинтересовавшую вас особу знаю с младых ногтей-с. Не могу пожаловаться на поведение и прилежание. Да-с! Девица неглупая и даже слишком развитая для своих лет. Что касается ее печального вида, то ut ridentibus, ita flentibus, как писал Гораций. Смех и слезы привлекательны одинаково. Вы не находите, ваше превосходительство?

– Игнатий Федорович! – вспыхнула классная дама. – Я полагаю, Ивану Платоновичу это неинтересно знать.

– Отчего же-с? – возразил Огарков. – Мне как раз показалось…

Иван Платонович чувствовал, что краснеет. Он уже ненавидел этого Огаркова и оценил деликатность немки. Между тем его мучитель продолжал:

– Смею добавить, что грусть мадемуазель Аренской имеет истоком не только ее возвышенные качества. Если бы вы, ваше превосходительство, имели несчастье знать ее отца…

– Игнатий Федорович! – взвизгнула классная дама.

– Да что вы меня все время перебиваете! – обиделся Огарков. – Можно подумать, в попечительском совете не знают, что учитель географии Павел Фомич Аренский безобразно пьет! Тоже мне нашли секреты!

Весьма кстати закончились танцы, и всех торжественно пригласили на ужин. Недошивин предложил немке руку с искренней любезностью, от которой та просияла. Огарков увязался за ними.

Надя Аренская сидела в дальнем конце стола с бокалом лимонада в руке и рассеянно пила из него по глоточку. По-видимому, она совсем не слушала своего юнкера, что-то непрерывно говорившего ей с очень серьезным лицом. Говоря с Надей, он постоянно теребил усики левой рукой, и это не понравилось сенатору. «Будто выщипать их хочет!» – неприязненно подумал он. Но тут же ему стало стыдно. Он понял, что вовсе не этот мальчишка, недавно произведенный в офицеры, а он, пятидесятичетырехлетний чиновник, нелеп и смешон своей ревностью и завистью, с которыми он смотрит на кавалера этой девочки.

Иван Платонович ужасно разозлился на себя! К тому же он вспомнил отца Наденьки…


Невысокий седовласый человек с благородными, болезненно истонченными чертами лица, еще не оправившийся после запоя, стоял перед попечительским советом и страдальчески смотрел вниз. На него орал – да, орал, а не кричал! – господин попечитель, человек прямой и грубый. Потом учителя попросили выйти и ждать решения своей судьбы. Тогда-то Иван Платонович и произнес одну из своих лучших речей о бедственном положении гимназических учителей и о том, что высокие идеалы, которые выносятся из университетских стен, разбиваются вдребезги о вопиющие недостатки толстовской реформы образования. К концу его выступления господин попечитель засмеялся:

– Вас послушаешь, так мы должны терпеть пьяниц потому, что реформа не удалась!

Недошивин напомнил о смерти жены Аренского.

– Бог с вами! – вздохнул попечитель. – По совести, мне жаль Аренского. Человек он недурной и учитель хороший, хотя для своего положения слишком своенравен. Я знал его жену, она одна держала его в руках. Жалко девчонку! У нее такое печальное лицо!

Когда члены совета расходились, Аренский подошел к Недошивину и пожал ему руку. Ладонь его была потной, рука дрожала, но глаза смотрели на сенатора прямо и насмешливо.

– Не пейте! – попросил его Недошивин. – Ваше горе не искупит поломанной жизни вашей дочери.

– Не обещаю, ваше превосходительство, – отвечал Павел Фомич, и в глазах его вспыхнул голодный огонек. – Не обещаю даже, что сию минуту не пойду в ближайший трактир и не напьюсь в дым-с.

Недошивин покачал головой. Расстались они холодно. И сейчас, найдя глазами Аренского за столом, Иван Платонович натолкнулся на тот же холодный взгляд. Павел Фомич был трезв, чисто выбрит и недавно постригся. Костюм старого фасона сидел на нем не без изящества, а манжеты и воротничок были накрахмалены и выглажены заботливой рукой. На всем облике Павла Фомича была печать женской заботы.

– Амалия Людвиговна, – обратился Недошивин к немке, – этот господин… как, бишь, его, Огарков… Тот, который цитировал Горация. Он что-то сказал о пьянстве отца той девушки. Он и в самом деле пьет?

– Павел Фомич – добрый и благородный человек, – поджав губы, отвечала немка. – Очень странно, что вы не вспомнили его. Ведь вы помогли ему однажды… И он этого не забыл, ценит и чувствует себя вам обязанным. Но никогда не признается в этом. Такой гордец и упрямец!

После ужина Недошивин долго курил на крыльце с новым директором гимназии. Аренский появился в сопровождении Наденьки и швейцара, державшего его под руки. Павел Фомич был чудовищно пьян! При его появлении директор посерел от злости. Павел Фомич раскланялся с ним учтиво, но слишком подчеркнуто, не без пародийности. На Недошивина он взглянул надменно… И вдруг, подпрыгнув и опершись на сильные руки швейцара, сделал в воздухе антраша. Поступок был так нехорош, что учитель сам немедленно его устыдился. Швейцар взгромоздил его в подъехавшую коляску. Недошивин мрачно слушал извинения директора, не понимая ни слова и зная только, что оказался участником безобразнейшей сцены, которая является началом его новой жизни.


Этой ночью он долго не мог уснуть. Прежде он почти не знал мук бессонницы, считал ее уделом людей праздных. На столе в кабинете, куда после смерти жены Недошивин окончательно переселился, лежала его рукопись «Об экономических основах отношений крестьян к землевладельцам и недостатках земской судебной реформы». Книга была заказана издательством Вольфа, и о ней уже ходили слухи в правительственных кругах. Недошивин знал, что после ее выхода о ней напишут все московские и петербургские газеты и его репутация красного сенатора упрочится.

Несколько раз он подходил к столу, но взяться за рукопись себе не позволил. Не в его принципах было писать по ночам. Иван Платонович очень любил повторять мысль Льва Толстого, что пишущий по ночам освобождает себя от моральной ответственности.

Под утро он провалился в кошмарный сон…

Новый храм, еще не освященный. Внутри прибрано, но службы не ведутся. И вот Недошивин сердится на такую непрактичность и решает служить сам. Он стоит на клиросе за амвоном. Перед ним многотысячная толпа, которая напоминает паюсную икру. Нараспев, по-церковному, сенатор читает заглавие своей рукописи:

– Об экономи-и-и-чески-их осно-о-вах отноше-е-ний…

«Что я делаю?» – пугается он. Но пугает его не то, что чтение научной рукописи в церкви – это кощунство, а что рукопись только начата и он не знает ее продолжения. Нужно сочинять на ходу, а вдруг он собьется? И тогда все поймут, что он самозванец.

– Недоста-а-тки суде-е-бной… рефо-о-рмы…

Пугает еще и то, что среди прихожан нет знакомых лиц. Только в задних рядах кто-то кажется смутно знакомым. Присмотревшись, он узнает Аренского. Учитель одет необычно – в черный плащ с белым подбоем. Он похож на Монте-Кристо. Лицо белое, точно мелом обсыпанное. Глаза впились в Недошивина неотрывно, с жуткой ненавистью. «Он что-то знает о нас с Наденькой!» – понимает Иван Платонович. Но что именно? Ведь ничего не было?

Рукопись закончилась. Он начинает читать проповедь.

– Дорогие братья и сестры! – говорит он и чувствует, что страшно фальшивит. – Возлюбите друг друга! Не сотворите зла!

Ему становится стыдно, как подростку, обмочившемуся на глазах детворы. Но останавливаться нельзя, ибо тогда случится самое страшное.

– Молчи, бес! – обрывает его громоподобный голос Аренского. – И вы, братья и сестры, не слушайте его! Он не знает, что такое любовь! Только похоть влечет его! Он погубил свою жену, дочь священника, который скончался от горя!

«Зачем он врет?» – сердится Недошивин. Его тесть жив! Он хочет возразить, но вспоминает, что ни разу не видел тестя после похорон жены.

– Этот развратник, – продолжает его обличитель, – совратил и погубил мою дочь! Мое единственное чадо и радость всей моей жизни!

– Это ложь! – кричит Недошивин. – Пусть сюда придет Надя и скажет вам, что он лжет!

– Она здесь, сатана!

С остановившимся сердцем Иван Платонович видит, как Аренский поднимает над толпой на вытянутой руке, как на блюде, окровавленную голову Нади. Он сразу узнает ее, потому что волосы на голове собраны короной. Вдруг сенатор замечает, что голова жива. Она обольстительно улыбается ему красными, как у классной дамы, губами. Но за ними нет зубов. Только черный, дымящийся рот.

– Держи, ирод! – кричит учитель и хохочет. Он швыряет голову в Недошивина. Она не долетает до цели, падает в толпу. Люди смеются, подбрасывают ее. Голова летает по храму, как мяч.

Недошивин проснулся.

Было солнечное утро.

Во дворе мальчишки с глухим стуком гоняли мяч.

Раздался звонок. Облачаясь в халат, Недошивин вспомнил, что нынче воскресенье и он, по своему обыкновению, отпустил прислугу на весь день. Придется самому открывать дверь. В мягких тапочках он выбежал в прихожую. На пороге стояла Наденька.