ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава 9

За день до Пасхи я подхожу к лешему – так мы называем бригадира.

– Товариш, свитер ест! – так я предлагаю нашему начальнику свой пуловер. Все равно в ближайшие дни они отберут у нас наши свитера.

– Да, да, да! – кивает леший.

Когда мы подходим к лесопилке, он берет меня с собой внутрь.

Я снимаю пуловер.

Он показывает его русским рабочим, стоящим вокруг нас, которые внимательно осматривают его.

– Брюки есть? – спрашивает он в надежде, что я предложу ему и свои суконные брюки.

Эти брюки я получил перед своим последним отпуском в Восточной Пруссии в городке Вирбаллен. Скоро ведь наступит весна. Правда, у меня еще есть брюки из маскировочной ткани.

Я стягиваю свои теплые суконные брюки и стою, голый и жалкий, перед ними, пока они оценивают мои вещи.

– Ну, хорошо! – Леший согласен. За все шестьсот граммов хлеба. Конечно, не сразу.

Каждый день по двести граммов.

Не обманет ли меня леший? Недавно один из наших за хорошую немецкую портупею получил удар прикладом вместо обещанных двухсот граммов хлеба. «Нет, с лешим можно иметь дело, он порядочный человек!» – думаю я.

Итак, надеясь на его порядочность, я отдаю ему свой свитер, который столько дней согревал меня. Отдаю ему суконные брюки и уже собираюсь снова натянуть рваные валенки на распухшие ноги, но тут леший замечает, что у меня нет портянок.

– Носков нету? – с сочувствием спрашивает он.

– Носков нету! – отвечаю я.

Он опускается на четвереньки, лезет под лавку и вытаскивает что-то мягкое, большую тряпку, в которой, возможно, когда-то окотилась кошка, а механик, наверное, не один раз вытирал ею смазочное масло. Но зато теперь у меня будут портянки! По крайней мере, теперь я смогу подложить что-то теплое под подошву и обернуть стертые пальцы. Леший – хороший человек!

«Но это еще не все, – говорю я себе, – он мне должен еще кое-что более существенное». После того как леший тайком передал мне первые двести граммов хлеба, я лежу поздно вечером на своих нарах. Рядом с приятелем, которому я по какой-то причине отдал половину полученного хлеба.

– Ешь и не болтай! – тихо говорю я.

– Дружище, да как же я могу? – возражает тот и не хочет брать хлеб.

Я великодушно возвращаю ему кусок, точно так же, как раньше, по преданию, мои предки в запале проигрывали в кости свои усадьбы.

– Ешь и все!


Стоит ли мне бежать? Железнодорожная станция находится всего лишь в десяти минутах ходьбы. У нашего лагеря нет забора! Никакой колючей проволоки! Ночью всего лишь один часовой у входа в барак!

А поезда идут. Один за другим. Днем и ночью на запад. Вероятно, началось какое-то крупное наступление. Иван уже в Польше. В больших пульмановских вагонах везут танки и пушки. Американские «Студебеккеры» и сибирские полки. Разве нельзя уехать вместе с ними?

Разве мы раньше постоянно не слышали рассказы о том, как убегали военнопленные!

Однажды у нас исчезли двое. Смещенный со своей должности староста барака, который украл мои фетровые ботинки, и юный берлинец, который прибыл в лагерь вместе со мной из Великих Лук.

Они бросили свою бочку с водой посреди дороги к бане. Когда они не явились на обед, остальные водоносы сообщили:

– Да, мы нашли их бочку!

Смогут ли они пробиться к нашим?

На второй день их приволакивают в лагерь. Их сцапали, когда они просили хлеба в одной из крестьянских изб. Всего лишь в нескольких километрах от лагеря. Крестьянка налила им по миске супа. А пока беглецы ели, она сообщила о них в милицию.

Когда их волокут в изолятор, они скорее мертвы, чем живы. Их допрашивает русский старшина. Их бьют поленом по большим берцовым костям. Наносят удары в пах.

– Забейте же нас до смерти! Забейте же нас до смерти! – доносится из изолятора.

В большом бараке, от которого изолятор для больных отделяется только тонкой дощатой перегородкой, стоит гул, как в растревоженном осином гнезде. Все возмущены:

– Какие идиоты! Смыться средь бела дня во время подноски воды! Если бы они не заходили в крестьянскую избу! То, что в этом участвовал пацан, еще как-то можно понять, но чтобы дылда фельдфебель действовал так неблагоразумно, – это в голове не укладывается! Он же был старостой барака, свинья этакая! Теперь самое лучшее, что нас ожидает, так это то, что из-за них никому больше не разрешат выходить из барака!

Но больше всего мы возмущены тем, что Антон оказался прав, когда заявлял:

– Никто не сможет пробиться к своим!

Под проливным дождем лагерь выходит на построение. Ждем целый час, пока к нам не выходит старшина и не спрашивает:

– Что будем делать с обоими беглецами?

Антон переводит. От побоев и голода у обоих лица стали бледно-зелеными.

– Убить их! – ревет толпа.

Многие наносят удары, когда в наказание беглецы, шатаясь, бредут сквозь ряды военнопленных. Как будто их хотели лишить последней возможности получить наслаждение, пленные бьют беглецов своими худыми ручонками. Пинают распухшими от цинги ногами. Плюют в них сквозь гнилые зубы.

– Теперь ты своими глазами видел, что представляет собой человек! Он самое настоящее дерьмо! – с горечью говорит мой сосед по нарам. Раньше он был высокого мнения о фронтовом братстве, о взаимопомощи и взаимовыручке. – Человек хуже скотины!

Толпа выместила свое бессилие на этих двоих, которые хотя и не были ангелами, но пока еще сохраняли человеческий облик.

Прошло всего лишь несколько недель, а мы уже полностью деморализованы. Возможно, мой ответ соседу звучит тоже аморально:

– Разве можно упрекать человека в том, что он теряет все чувства, присущие человеку, когда его сжигают в доменной печи? Нет, Антонов лагерь и сегодняшний день с этой озверевшей толпой не могут служить доказательством полной деградации человека.

Да, то, что я говорю, аморально. Но такая точка зрения может стать спасением от безумия и отчаяния и от потери веры в человека и в Бога.

Нет никакого смысла в том, чтобы пытаться бежать!


Я сам стою у водонапорной башни. Тупо наполняю водой одну бочку за другой. И никак не могу понять, как поезда мчатся на запад – без меня. Разве не осталось места для меня между вон теми охапками соломы? Но у меня же не будет еды!

В этот момент к нашей группе подходит русский офицер плотного телосложения, некоторое время издали наблюдавший за нами. Начальник госпиталя, легендарный шеф военного госпиталя.

Он неловко поднимает руку в кожаной перчатке.

– Пойдемте со мной! – показывает он на меня.

– Я что, должен один тащить бочку с водой? – кричит мне вслед мой напарник. Все утро мы с ним носили на плече бочку, прикрепленную к шесту, с трудом пробираясь по заснеженной разбитой дороге. Три тысячи лет тому назад в Древнем Египте на камнях вырезали картины о таких же водоносах.

У начальника госпиталя, в кабинете которого мы сейчас находимся, много свободного времени. Он предлагает мне рассказать о положении дел в лагере! Разве это не звучит почти по-отечески, когда он спрашивает:

– Промокли у вас ноги во время переноски воды? Разве нельзя приостановить эту работу?

Он делает какие-то пометки в своей записной книжке!

Но ни в коем случае нельзя рубить сплеча и сразу ошарашивать его просьбами. Нельзя быть слишком назойливым! Начальник госпиталя Господь Бог не только для бесчисленных военнопленных. Он несет ответственность также и за тысячи русских, лежащих в госпитале. Разве он не сказал мне:

– Завтра я снова вызову вас!

Идет дождь. Каждые десять минут мимо окон проплывают фигуры водоносов, бредущих с опущенной головой. В кабинете тепло, почти как у камина.

– Вы знакомы с русской литературой? – так начальник госпиталя заводит разговор на свою любимую тему. Ему, как врачу, все еще мил и дорог Достоевский, вскрывавший язвы общества. Из немецких писателей он называет Гейне и… Келлермана.

Какой же благословленной кажется мне теперь наша добрая, скучная местная газета, из которой моя мать читала мне роман с продолжением «Туннель» Бернхарда Келлермана. И я, будучи маленьким ребенком, читал по складам вместе с ней.

Начальник госпиталя приходит в восторг от того, что, по крайней мере, хоть один немецкий очкарик-военнопленный знает его любимого Келлермана.

– Вы должны прочесть моим врачам цикл лекций по немецкой литературе! – обещает начальник госпиталя.

И я, лежа на своих нарах, мечтаю об этих лекциях, которые освободят меня от носки воды и от работы в лесу. Я уж постараюсь так говорить по-русски, чтобы врачи поняли меня. Без переводчика! Я буду читать лекции до тех пор, пока не наступит настоящая весна! Пока не закончится период распутицы! Пока они там, в лесу, не перестанут проваливаться по пояс в рыхлый снег! Я буду это делать как в сказках «Тысячи и одной ночи»!

Как же сильно человек цепляется за жизнь, когда вода подступает уже к самому горлу!

Но начальник госпиталя не вызывает меня ни на следующий, ни в какой-нибудь другой день. Я абсолютно ничего не мог рассказать ему о состоянии дел в лагере. Эта беседа с начальником принесла мне лишь единственную пользу. Когда Антон узнал о ней, он, видимо, вспомнил мой рассказ о всемогущем майоре Назарове, который собирался забрать меня отсюда. При нашей следующей встрече он спросил меня:

– Ты был у начальника госпиталя?

– Да, я несколько часов разговаривал с ним! – с важным видом ответил я.


Антон приобретал все большее и большее влияние. Он уже не бегал по бараку с поленом. У него в руках теперь было что-то среднее между маршальским жезлом и дубинкой колонизатора, которую он частенько пускал в ход.

В своей каморке он организовал настоящий штаб. Архитектору было приказано разрабатывать для него строительные планы. Санитары должны были предоставлять ему статистические данные о том, как постоянно уменьшается число дней болезни в расчете на одного человека.

Антон вырос до такой степени, что уже давно питался вместе с русскими.

– В офицерской столовой! – гордо заявлял он.

К жидкому супу пленных он прикасался только своей дубинкой. Горе тому пленному, который во время еды не снимал шапку.

– Что же делать с этими неотесанными чурбанами, чтобы привить им хорошие манеры?

– С этого дня все должны ходить в баню. Тяжелобольные тоже!

Остальные пленные помогали переносить по грязной, разбитой дороге лежащих на носилках тяжелобольных в баню, находившуюся в трехстах метрах от барака. Эти бедняги не могли даже стоять на своих тощих, как спички, ногах, по которым стекали зеленоватые фекалии, когда санитары пытались их помыть. Некоторые умирали прямо здесь в бане на скользких решетках, лежавших на кафельном полу. В этом же помещении, где стояла густая пелена пара, мылись и остальные военнопленные, которые стремительно худели с каждым днем.

С каждой очередной баней и мои ребра пугали меня все больше и больше, все четче проступая сквозь синеватую кожу.

В то утро, когда я ночью не успел добежать до уборной и, стуча зубами от холода, выскребал дерьмо из своих трусов, я решил, что с меня довольно. Я сказал Антону:

– Я не пойду больше на работу, на улицу. С каждым днем я вешу все меньше и меньше. Ты думаешь, я хочу здесь погибнуть, незадолго до того, как майор Назаров снова затребует меня к себе?

– Я не могу тебя оставить в бараке. Русские пересчитывают у меня каждого человека. Может быть, ты хочешь лечь в изолятор?

В изолятор? Несколько секунд я раздумывал.

Из тех двенадцати – пятнадцати человек, которые постоянно находятся в изоляторе, каждую ночь несколько умирают. Там стоит нестерпимая вонь от ночных горшков и от неперевязанных ран. Там беспрерывно, днем и ночью, кашляют и плюют. Вот только на работу никому не нужно выходить. Это уж точно!

– Хорошо! – сказал я. – Я настаиваю на том, чтобы меня осмотрел врач. А до тех пор я на всякий случай останусь в изоляторе!

Какое мне дело до того, что Франц из Дортмунда говорит:

– Дружище, в изолятор? Да там ты изойдешь поносом до смерти!

Но я не верю в то, что могу там умереть.

Антон входит в изолятор вместе со мной:

– Одному человеку с верхних нар спуститься вниз, живо! – И, обращаясь ко мне, добавляет: – Если ты будешь лежать внизу, они насрут тебе прямо на голову. Курвы!

Некоторые больные в изоляторе недовольно ворчат из-за того, что мне разрешают лечь вверху.

Но мне все равно, меня это не волнует. Я хочу, чтобы случилось то, что я затеял. Даже если я сам не знаю, пойдет ли мне на пользу то, что я намерен сделать. Я сам, да и никто другой здесь вообще не знает, чего он, собственно говоря, должен хотеть. Но даже такое решение, как это, имеет свое значение. Поэтому я хочу добиться кое-чего!

И я настаиваю на этом: совершенно верно, я хочу в изолятор! Я хочу лежать вверху! Справа в углу у окна!


Там мне снится сон, который будет еще часто сниться мне во время плена. Снова и снова. Но впервые он приснился мне в изоляторе.

Я, совершенно лысый и одетый в лохмотья, вхожу в свой родной дом.

– Садись за стол и ешь! – говорит мой отец. Отец снова живой, удивляюсь я.

Все стоят вокруг меня, а я смущенно держу в руке ложку.

– Ешь же! – говорят они мне.

– А разве я не должен сначала рассказать? – спрашиваю я.

– Ешь же! – Скрестив руки на груди, они стоят вокруг меня.

– Но я должен скоро снова уйти. Разве вы ничего не хотите услышать от меня?

Стоящие на столе торты выглядят так соблазнительно. Можно ли мне одному все это съесть?

Но я еще раз вскакиваю:

– Сначала я должен хотя бы рассказать вам, как попал в плен!

Но они качают головой. Мне становится грустно. Но затем меня охватывает ярость.

– Разве то, что я испытал, не имеет никакого значения?

И в этом месте моего сна я всегда просыпаюсь. Что же такого я хотел им рассказать?

Видимо, я должен рассказать о том, каким счастливым выглядел тот пленный, который накануне ночи своей смерти стоял нагишом в снегу между уборной и изолятором.

Я пробирался в сгущающихся сумерках к уборной, и тут он возник передо мной. Своими перепачканными фекалиями худющими пальцами он тщетно пытался расстегнуть верхнюю пуговицу своей рубашки.

– Помоги мне, камрад! Ради бога, помоги мне, камрад!

Словно вонючее привидение, он, шатаясь, подошел ко мне. Вытянул свою цыплячью шею с застегнутой рубашкой.

– Ну, покажи-ка! – покровительственно-снисходительно сказал я. Вот насколько плох человек.

И я еще заглянул ему в глаза, когда он посмотрел на меня своими сияющими от радости глазами:

– Я благодарю тебя, камрад! Я так тебя благодарю!

В своих слишком больших стоптанных фетровых башмаках он побрел дальше в снег.

Когда я возвращаюсь назад из уборной, то вижу, что он, как голая обезьяна, сидит на корточках и снова благодарно улыбается мне. Он что, сошел с ума? Он пытался почистить снегом обгаженную рубашку? Совсем нет, он делал самое необходимое. Оказывается, это Антон выгнал его со словами:

– Если через пять минут рубашка не будет чистой, я вышибу тебе мозги, грязная свинья!

А последняя пуговица на рубашке была препятствием на пути к спасению.

Когда я расстегнул ему пуговицу, перед этим несчастным, уже отмеченным печатью смерти, вновь открылся путь к спасению.

Это и есть высшее человеческое счастье!


Может быть, я должен рассказать о том, как я был счастлив, когда Зеппи дал мне свой хлеб для подсушивания.

Зеппи лежал рядом со мной в изоляторе. Ему можно было есть только сухой хлеб. И он дал мне семь тоненьких ломтиков недопеченного хлеба, чтобы я их подсушил. Я аккуратно разложил на плите непропеченный мякиш. Конечно, Зеппи ничего не заметил бы, если бы я быстренько сунул себе в рот один ломтик.

Но этого не будет. Не может быть, чтобы я посмотрел хотя бы на один ломтик его хлеба так, как будто бы я мог его съесть.

Разве в нас уже не осталось ничего святого?

Доверие – наилучшее качество человека!

Вы не хотите слышать никаких нравоучений, говорите вы? Вы уже сыты по горло чтением таких тезисов по отношению к доверию: это же наивысшее, это наилучшее качество, это же счастье.

Но к таким размышлениям приводят усталость от лежания на нарах и трудности пережитого. Это было нечто большее, чем просто опасное приключение. Я хотел бы просто жить лучше в будущем. Без страха! До последнего вздоха жить без страха!

Вот об этом размышлял я, когда они умирали рядом со мной и подо мной в изоляторе. Я думал о лучшей жизни, когда, лежа с высокой температурой, слышал, как они до полусмерти избивали Пчелку Маю, хотя никто не крал хлеб.

Страстное желание уехать отсюда овладело мной, когда стало известно, что больных отправляют поездом. Включая и тех, кто находится в изоляторе. Если они еще могут передвигаться!