V

– Худо вам будет здесь! – сказал Иван Алифанов форсистой барыне, когда они по грязной и узкой лестнице поднимались во второй этаж трактира в номера. Номер был грязен, мал, но жарко натоплен. Непривлекательность номера, повидимому, не удивила Олимпиаду Петровну, она быстро разделась, и хотя Иван Алифанов увидел в ней то, что называется «щепкой», но почувствовал, что есть около нее какое-то беззаконное веяние, что-то даже нужное человеку, во всех смыслах расстроенному. И поэтому, когда Олимпиада Петровна, тотчас же после того как разделась, еще не рассчитываясь с Иваном, потребовала себе бутылку пива, он, Иван, понял, что это именно так и быть должно, и почувствовал, что в этом поступке есть что-то и к нему подходящее.

– От груди пью, грудью страдаю! – сказала Олимпиада Петровна, опоражнивая стакан, и, налив другой, подала его Ивану.

– Выпей!.. Ты тоже озяб.

Иван, когда-то сильно запивавший, боялся пива, которое его всегда сваливало с ног, а с некоторого времени он стал побаиваться и своего «декопа», который, очевидно, тянет его к чему-то недоброму; сегодня он выехал на станцию исключительно для того, чтобы привести себя в порядок, но беззаконная атмосфера, чувствовавшаяся около форсистой барыни, заразила и его – и он залпом выпил стакан.

И этот стакан пива опять попал туда же, под сердце, в самое больное место.

– Посиди! – словно давнишнему знакомому, по-приятельски сказала форсистая особа. – Мне спросить надо у тебя… Пусть лошади подождут… Я ведь одна тут, никого не знаю.

И Иван Алифанов присел. С ногами забралась на диван и Олимпиада Петровна, обнаруживая рваные башмаки.

– Скажи коридорному, чтобы дал еще бутылку. Грудью страдаю… Пока из аптеки лекарство не возьму, хоть пивом… Аптека есть?

– Есть аптека, как же.

– Ну, так ты мне потом возьмешь… Налей себе стакан.

И опять Иван налил себе стакан, и опять он почувствовал, что пиво поведет его не к добру, но что противиться этому почему-то уже нельзя.

– Доктора советуют дышать деревенским воздухом, – сказала Олимпиада Петровна.

И стала врать дальше.

– Лечи не лечи, – с горечью говорила она, дымя папиросой, – ничего не будет! Раз надорвали мое сердце… какие тут лекарства?

И опять она выпила пива. И Иван также выпил еще.

– В меня был влюблен (да и сейчас он меня забыть не может) богатый, красивый гусар. Злые люди расстроили, насильно его женили, отняли от меня… Вот я и больна… чего тут лечить? Я забыть его не могу! Каждую почту пишет… Он сюда приедет потихоньку от жены… «Если ты, говорит, не допустишь меня повидаться, так я застрелюсь».

И опять позвали коридорного и выпили пива. Иван Алифанов стал глубоко вздыхать и пьянел от пива так, как не пьянел еще от декопа.

– Нет! – восклицала Олимпиада Петровна, ерзая на диване и сопровождая свои речи выразительными движениями руки с папироской, – нет, раз человек полюбил, он век этого не забудет!.. За меня сколько женихов сваталось, а я не могу! Пускай я умру, а не разлюблю его… Я его люблю и так и умру с этим!

Иван Алифанов не знал, что Олимпиада Петровна объявила уже о своей грудной болезни лакею на Любаньской станции, который поэтому потихоньку принес ей в пустую комнату первого класса рюмку коньяку и бутерброд со свежею икрой; не знал он, что кондуктор поезда, заразившись атмосферой чего-то привлекательно беззаконного, пересадил ее из третьего класса в отдельное купе второго и принес ей туда две бутылки пива и стакан. Не знал этого Иван и не замечал, что язык Олимпиады Петровны как будто бы иногда спотыкается. Он только неотразимо чувствовал, что в его положении ему не найти лучшей компании, что все слова Олимпиады Петровны есть именно те самые, которые как раз подходят к его сумбурному душевному настроению. Он хорошо понимал, что такая это за фигура перед ним: она такая же завалящая, как и он сам, что ему не следовало бы «чувствовать» чего-нибудь насчет Аннушки, но Аннушкин образ был в нем, и речи Олимпиады Петровны воскрешали его, выдвигали его опять на первый план, затемняя им здравую мысль об исцелении себя трудом. Он знал, что мысли его беззаконны и что перед ним сидит также беззаконница, но в то же время знал, что все это беззаконное необходимо ему теперь.

– Сударыня, барышня! – сказал он, видя, что бутылки пусты, и не желая прекратить ни беседы с беззаконницей, ни своих беззаконных мыслей, – дозвольте и мне поставить бутылочки четыре, а?.. от мужика? Мужик тоже душа христианская.

– Чем же мужик хуже других?

– Верно! Ну, вот, благодарим!

Появилось Иваново пиво. Олимпиада Петровна не брезгала и не отказывалась от компании.

– Все мне одной-то скучней. А тут хоть слово с кем сказать.

– Верно, верно это…

– Что же я одна-то? Ну, что я без него?.. Вот и деньги у меня есть, восемьсот двадцать пять рублей в год получаю. Отцовская пенсия. Полковник отец мой был, известный. А что мне в них? Так вот маешься одна, без пристанища… Нет, уж коли раз полюбишь…

Иван Алифанов знал, что таких слов он даже «не смеет» слышать, что это грех и подлость с его стороны, но не мог сопротивляться удовольствию беззаконных размышлений: и ощущений и начинавшим путаться языком говорил:

– Вер-рно! верно это!

– И разве можно жить без любви? Ведь уж ежели человек тебе по сердцу, то только с таким человеком и жить. Из-за чего же больше? Деньги! Да наплевать мне на деньги без того, кого я люблю.

– Ах-х! – вздыхая до глубины самого больного места под сердцем, почти стонал Иван, чувствуя слабость своих беззаконных томлений.

Олимпиада Петровна поняла, что речи ее действуют на мужика, и продолжала их неумолчно в том же самом направлении, покуда весь стол не заставился бутылками и покуда она не заснула тут же на диване, не раздеваясь.

Иван Алифанов, шатаясь, подошел к столу, загасил пальцем сальный огарок свечки, чтобы не было пожара, и, спотыкаясь, стал спускаться с лестницы. Было уже довольно поздно; вся деревня спала. Лошадь Иванова иззябла и топталась с ноги на ногу. Иван ввалился в сани и пустил лошадь: «иди, куда хошь», а сам только и думал: «верно! верно!» – и Аннушка опять одна владела всею его мыслью. Все было скверно, и сам он скверен, и в доме у него тоска, и вся жизнь его один мусор, и жена с своими горшками одно безобразие, – все, что он пережил и чем теперь жил, все одна сплошная подлость, а вот Аннушка – вот это настоящее! Это вот действительно душа; она только одна и есть во всей его жизни сокровище, солнце, сияние. «Если бы с нею-то, все бы было не так, все бы было, бог знает, как хорошо!»

И с этого беззаконного вечера Иван Алифанов ознакомился с совершенно неожиданным для него душевным настроением: самым нежнейшим мечтанием об Аннушке. Он вовсе не пытался ее разыскать, увидать, поговорить – нет, он чувствовал, что ему довольно нежных мечтаний, что Олимпиада Петровна хорошо надоумила его заняться этими нежными мыслями, но знал, что без пива, без постоянного опьянения все это разлетится вдребезги и он окажется по малой мере в дураках. И он непрерывно пил, постоянно торчал у Олимпиады Петровны, постоянно вздыхал, слушая ее рассуждения о чувстве. С сотворения мира не было сказано в нашей деревне такого количества слов о «чувствах», какое наболтала в самое короткое время Олимпиада Петровна в компании с разнежничавшимся мужиком. Для разнежившегося мужика эта болтовня была как бы музыкою, совершенно не напоминавшею ему ни о чем пережитом, и под аккомпанемент этой музыки он пил и пил, и скоро впал в состояние бессознательного запоя.

СкороКнижный режим