Зинаида Гиппиус - Небесные слова

Небесные слова

Зинаида Гиппиус

Жанр: Повести

0

Моя оценка

ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

V. Моя жена

Облака – мысли неба. Так и по человеческому лицу часто проходят тени мыслей, и лицо меняется. Мне кажется, что я иногда умею читать мысли людей – и почти всегда умею читать мысли неба. И как изменяются черты человека, – изменяются и черты небесного лица: солнце сегодня другое, чем было вчера, и уже никогда не будет сегодняшним. И луны я не видал одинаковой. О звездах и говорить нечего. На солнце редко кто смотрит – да ведь и прямо в глаза человеку мы очень редко смотрим.

Кончая мою жизнь, я не знаю, поймут ли меня, но в молодости я был наивен и думал, что всем людям свойственно столько же смотреть вверх, сколько вниз.

Но, однако, прежде, чем небо меня покорило безвозвратно, случилось вот что: когда я в первый раз открыл, что люди живут помимо неба, не обращая на него внимания, и живут просто и даже недурно – я глубоко усомнился в себе. А если я не прав? Если все это я только себе выдумал, а небо – обыкновенный потолок, которому до нас нет дела? Отчего бы и мне не жить попросту, как все, глядя себе под ноги? Признаться, в ту пору жизни вечное вмешательство неба в мои дела стало мне просто стеснительно, утомило и рассердило меня. И вот я решил быть один, делать без свидетелей все, что мне хотелось, сам, без указок, без морали, а жить попросту, совершенно как все. Я решил забыть о небе навсегда, потому что ведь иначе от этого свидетеля и учителя нельзя было уйти.

В ту пору я только что кончил университет, служить не начинал и даже не знал, буду ли служить. Деньги у меня имелись, немного, но довольно для меня: отец, умирая (мать скончалась давно), оставил мне ту небольшую деревушку в Малороссии, где я вырос. Я писал стихи, мнил себя поэтом и мечтал посвятить жизнь литературе. Университет я, впрочем, кончил математиком.

Не надо забывать, что мне шел тогда лишь двадцать второй год.

Несмотря на такую крайнюю молодость, я решил жениться. И не то, чтобы у меня кто-нибудь был на примете; я просто решил жениться как можно ранее, прожить жизнь, как можно нормальнее, по Толстому. Такие намерения не очень вязались с моими стихами и мыслями о «борьбе на поприще поэта» – но в двадцать один год чего не свяжешь!

В Петербурге барышни были все какие-то неподходящие. Я поехал путешествовать по России, посмотреть, как люди живут, да, кстати, поискать и невесту.

В Киеве (к себе в деревню я так и не заехал) мне пришлось познакомиться с целым сонмом барышень, которые были совершенно не похожи на петербургских, а потому все до одной мне нравились, то есть казались подходящими женами.

Впрочем, скоро я остановил мое внимание на Верочке Бец и Анне Ловиной. Они были очень различны, и каждая хороша в своем роде. Верочка – живая, бойкая, если и не умная, то находчивая девушка, блондинка без золота – волосы точно пыльные, но красивые; Анна – смуглая, тихая, робкая, может быть, глупая, но милая, с длинной черной косой. Взгляд у нее был медленный, скользящий. Между этими двумя я никак не мог выбрать.

И вот я решился рассказать той и другой, отдельно, конечно, то, что я думал во дни «молодости» о небе, как оно со мной жило, как мне мешало и надоедало, пока, наконец, я не вздумал бросить все эти бредни и жить, как все. Впрочем, о том, к чему я пришел, я не хотел говорить, а только рассказать факты и узнать, не расположена ли которая-нибудь из них к небесной болезни. Этого именно я и боялся и не хотел. Я смутно чувствовал, сквозь юношескую удаль, что и сам не вполне вылечился – если только это болезнь.

В первый же вечер, когда мы целой компанией гуляли в парке над Днепром, я постарался остаться наедине с которой-нибудь, с Анной или Верочкой. Вышло с Анной.

Мы сидели на скамейке у реки, над нами было черно-синее, летнее небо и различные узоры из довольно больших звезд. Сам я отводил глаза, боясь, чтобы небо не заговорило со мною против воли, и я не стал бы его слушать, а ей сказал:

– Посмотрите. Видите – небо?

– Да, – ответила она робко.

Мой первый вопрос прозвучал довольно глупо; меня даже укололо, что она не рассмеялась. Тогда я решил продолжать с поэзией:

– Что говорят вам эти звезды?

Это была и условная поэзия – и вместе с тем вопрос шел к делу.

Она ответила не сразу. И тихо.

– Я не умею рассказать…

– Но говорят? Говорят? – приставал я.

Она опять долго молчала. Я уж начал терять терпение.

– Да, много… – сказала она.

– Вот как! Даже много! Послушайте-ка, что я вам расскажу…

Я ей вкратце рассказал все, что думал о небе еще год тому назад. Я увлекся и уже хотел было прибавить, что теперь мысли мои изменились, – как вдруг с удивлением заметил, что Анна плачет.

– О чем вы? – сказал я неприветливо и подумал про себя, что дело плохо.

– Я… так понимаю вас… – сказала Анна взволнованно. – Вот это именно… я не умею выразить… но я все это понимаю.

У меня сердце упало. Если б я ее любил – я бы, конечно, тут же понял, как я дерзко глуп со своим мальчишеством насчет небес, и слепота прошла бы – ведь она сама собою прошла через несколько месяцев; но я не любил Анну.

Я внутренно поздравил себя, что придумал такой отличный опыт, и встал со скамьи.

– Успокойтесь, Анна Васильевна… Мы еще поговорим… А теперь, я боюсь, нас ищут…

Это было ужасно грубо, но я, увлеченный своими опытами, решил продолжать их немедленно. Я на глазах у Анны стал искать уединения с Верочкой и без особой ловкости увлек ее на ту же скамью.

– Ну, что вы хотели мне сказать? – торопила она. – Скорее, ведь все видели, как мы сюда шли.

– Пускай видят.

– Хорошо, но что такое?

– Этого не скажешь в двух словах, – неожиданно обиделся я.

Она улыбнулась, села рядом и проговорила чинно:

– Все равно, хоть в десяти.

Звездные узоры переливались перед моими глазами, хотя я их и отводил. И к моему удивлению, я не знал, как начать разговор. Потом решил, без дальних исканий, начать его совершенно так же, как с Анной, и спросил:

– Что говорят вам эти звезды? Верочка расхохоталась.

– Так это-то было ваше важное дело? О, поэты, поэты!

– Не смейтесь, Вера Сергеевна. Подождите. Послушайте, что я вам расскажу.

И рассказал ей то же, что Анне, только еще короче. Верочка опять усмехнулась.

– Ну, что же вы скажете? – спросил я.

– Что скажу? Ничего. Я не люблю притворяться, Иван Иванович. Мне лень. Пожалуй, можно бы выдумать какие-нибудь поэтические слова для этой вашей поэтической… или астрономической истории, но, ей-Богу, мне лень. Мне все равно. Ну звезды и звезды. Интересно, конечно… Но мне все равно.

Если бы я ее любил – то я бы опять догадался о своей слепоте, о том, что она – из породы существ, которые не смотрят вверх, и потому для меня не подходит, как и я для нее; если б я ее любил – я бы встал и ушел от нее; но я ее не любил. Несмотря на это, мне все-таки не хотелось делать предложения; однако стыд перед собой – разве я не решил? что за пустяки? – заставил меня торопливо, давясь, проговорить:

– Вера Сергеевна, угодно вам быть моей женой? Она, кажется, удивилась:

– Это не поэтическая вольность? – спросила она. Но я не расположен был к веселью и легким шуткам.

– Угодно вам быть моей женой? – повторил я. Она промолчала.

– Если вы серьезно, то… то я подумаю. Или нет, впрочем, все равно: я согласна. Все равно.

Я почтительно поцеловал ее руку, и мы возвратились к обществу.

Верочка, действительно, не любила лгать. Она очень искренно сказала это свое: «Все равно». Родителей у нее не было, какой-то опекун заведовал ее состоянием. Замуж ей выйти, чтобы приобрести самостоятельность, было нужно, а за другого или за меня – все равно. Я ей меньше нравился, чем Козицкий, например (она сама мне это все объясняла с детским простодушием), но Козицкий, пожалуй, запер бы ее, заставлял бы ее быть верной, – он сам ее любил. А я… Верочка отлично видела, что я ее не люблю, и удивленно говорила после свадьбы: «Знаешь, я не понимаю, зачем ты на мне женился?» Я конфузился и угрюмо молчал: я и сам этого уже не понимал больше.

Никакой семьи у нас, конечно, не вышло, даже медового месяца почти не вышло. Мы отправились проводить его в мою деревушку. Сначала был холод, у Верочки сделался насморк, отовсюду дуло, и ужасно мы друг другу не нравились, и это выяснилось именно в одиночестве. Потом, слава Богу, настали теплые дни, а с ними налетели к нам гости, все больше мужчины, студенты из Киева, офицеры – Верочка зажила весело.

Она, я думаю, начала мне изменять со второго-третьего месяца. Почти у всех людей, и у женщин тоже, есть призвания: один чувствует себя рожденным медиком, другой – путешественником, третий – чиновником… Ошибки бывают, но к добру не ведут, и сила человека – найти свое собственное место. Верочка была рождена куртизанкой. Настоящей, искренней, наивной, пылкой – жрицей любви. Всякое дело или хорошо, или дурно, смотря по тому, действительно ли оно принадлежит человеку, который им занимается, или нет. Если бы Верочка пошла в сельские учительницы или монахини – это было бы дурно. Но она была куртизанкой, бескорыстной, беззлобной, потому что родилась для этого – и так было хорошо.

Она, конечно, чувствовала, что это хорошо, но бессознательно: сознанию ее все-таки было натолковано, что это – всегда дурно. И потому она, хотя и без ощущения вины, старалась скрывать первое время от меня и от других свои невольные измены. Скрывала плохо – лгать она не умела – и только озлоблялась и опошлялась, ибо чувствовала свое оправдание и не знала его.

Я ее понял быстро, быстрее, чем понял бы, если б любил ее, был в нее влюблен. А тут мне ничто не мешало. Я видел, что она озлобляется, мучается мною, начинает ненавидеть меня, не вольная в себе, а я не знал, как развязать этот узел, чтобы не оскорбить ее. У нее был крошечный-крошечный ум, а такие существа легко обижаются, всем обижаются и тогда бесцельно страдают.

Я понял все это в тот день, когда опять принял небо как моего учителя, как что-то живое около меня, покорился ему снова – и уже навсегда. Приняв небо, я принял и землю; ведь и ее, не зная того, я отверг, отвергая небо. Принял и понял… Для меня они были – и вновь стали – неразрывны.

Это случилось в жаркий июльский день, когда я лежал в поле, на опушке леса. Серая земля лиловела у горизонта и переходила в такое же лиловое небо, которое незаметно менялось к зениту, синее насквозь – и потом опять, склоняясь к другому горизонту, мутнело, лиловело и переходило в землю. Где они делились – я не знал, да и делились ли? Я лежал навзничь и чувствовал только это земле-небо да жизнь. Кроме земле-неба и жизни, то есть движений моего сердца – и других движений других сердец, конечно, – ничего не было. Это я почувствовал со знанием – и стало мне почти легко, хотя и ответственность свою, своей отдельной жизни, среди других жизней, я понял. Я думаю тогда, в этот момент, я в первый раз выступил из младенчества.

К осени в Верочку влюбился один приезжий из Петербурга офицер и, кажется, серьезно. Этого я только и ждал. Она была им увлечена, и я видел, что ей неприятна будет разлука, она мучается и не знает, что придумать.

Раньше, чем офицер уехал, я сказал ей:

– Вера, здесь скучно. Хочешь, поедем в Петербург?

Она вспыхнула и взглянула на меня странно: точно боялась, что я ее ловлю, замышляю зло. Я поспешно прибавил:

– Мне необходимо, Вера. Дела…

Другая, более «добродетельная» женщина, радовалась бы такому удобному мужу, держалась бы за него; но ее прямому характеру это претило, да и не понимала она ни меня, ни себя и мучилась, – я это видел.

Мы приехали в Петербург в октябре, остановились в гостинице. О квартире я говорил, – но глухо, я знал, что надо скорее все кончить.

Вера пропадала по целым дням. Вечером мы сходились, и я все хотел начать и все не знал как, боясь ее обидеть. С того дня, в поле, – она мне стала дорога, как всякая жизнь, всякое дыханье. Все право, что живо.

Пока я собирался, Вера, которая была прямее, решительнее меня, сама не выдержала.

– Где ты была? – спросил я ее как-то, без всякой мысли, просто, чтобы сказать что-нибудь.

Она вспыхнула.

– Что это за вопрос?

Я не ответил, да она и не ждала ответа. Вдруг озлобившись, видимо измученная, она стала нападать на меня, неумно, дико – и естественно.

– Я знаю, знаю, что ты думаешь! Ты думаешь, что я виделась с Анатолием Ильичей! (Так звали офицера.) Не могу я выносить твоих взоров! Что это за подлая мука! Нам надо, наконец, объясниться, Иван Иванович!

– Ну да, Вера, конечно надо, – сказал я кротко. Она было притихла, но потом опять вскрикнула:

– Я давно вам хотела сказать, что я вас не выношу! Мне ложь ненавистна. Я никого не боюсь. Да, я виделась с Анатолием Ильичем! Да, я его люблю! Он – не вы! Разве я не вижу, что и вы меня нисколько не любите? Вы – странный человек! Вам не надо было жениться! Вы заняты вашей астрономией или поэзией, или уж не знаю чем, а не женой! – Я буду верной женою Анатолию Ильичу, если вы дадите мне свободу! Вы должны мне ее дать.

Бедная, она искренно цеплялась за любовь, как за оправданье, искренно думала, может быть, что будет верной женой. Как сказать ей, что я хочу ей ее блага и только о том мечтаю, чтобы дать ей свободу?

– Вера, не сердись. Я и сам хотел предложить тебе развод, хотя я и не думаю…

– Вы не верите, что я искренно люблю другого, навсегда, вы не верите? – закричала она со слезами, с отчаянием – и я понял, что я ее обидел. Надо и тут лгать?

Я подошел к окну. За черным окном было небо, похожее на ничто, на пустоту. Я знал, что оно там, но его не видел, не слышал, оно – молчало.

Что же, лгать?

Небесная пустота, не слышная, не видная, сказала мне: молчи.

И я смотрел и молчал, пока Вера не проговорила всего, что хотела, и за себя, и за меня, и, успокоенная, пришла к тому, к чему хотела прийти, то есть решила, что я с нею во всем согласен и на все согласен.

Мы разъехались почти ласково. Вскоре я дал ей развод. Но замуж она не вышла ни за этого офицера, ни за кого другого. Она в Париже безвыездно, кажется, счастлива; даже наверное счастлива: она нашла свое призвание. Ей все простится – если и есть у нее грехи.