Часть II

I

Владимир Александрович Калинин собирался ложиться спать. Большой номер гостиницы едва освещала тусклая свечка. Это была лучшая гостиница небольшого горного местечка, куда заехал Калинин. Некрашеные деревянные стены, большая дверь на балкон, закрытая кисейной занавеской, пустота – делали комнату неуютной. Слышался шум шагов в коридоре и пронзительный скрип проезжавшей мимо арбы.

Калинину было грустно. Зачем он приехал сюда? Он сам не знал. Зимой он жил в Петербурге, занимал какое-то место в банке, где было очень мало дела. Но это место давало ему нужные средства. Все свое время Калинин посвящал литературе, которую любил искренно. Он много читал, бывал в литературных кружках и сам писал даже, но почти никогда не печатал. Не потому, что считал свои произведения недостойными печати, но просто боялся и не любил журналов, возню с редакторами… В интимных же кружках охотно читал свои поэмы и стихи и даже пользовался популярностью. Каждой похвале он радовался как дитя; но сейчас же и забывал ее. Он весь был во власти минутного настроения.

Теперь ему было грустно. Каждое лето он путешествовал – случайно попал и на Кавказ. В этом горном местечке его увлекла природа, он решил пожить, отдохнуть – взял этот номер помесячно. Но целые дни лил дождь. Калинин простудился, и к нему опять вернулась тоска, чувство одиночества, грусть. Вечный шум гостиницы раздражал его. Ему хотелось уехать, но совестно было перед лакеями, перед хозяином гостиницы: они станут удивляться, пожалуй, спросят, отчего, да еще начнут требовать деньги; нет. Бог с ними.

Калинину было двадцать два года, он недавно кончил университет. Небольшого роста, худенький, некрасивый – он казался мальчиком, несмотря на белокурую курчавую бородку. Мягкие волосы его слегка завивались, а в глазах было что-то совсем детское, доверчивое и наивное. Он любил спорить, говорил много и скоро. Парадоксы его были замечательно смелы – но в гостиницах он боялся, чувствовал себя неловко с лакеями, стеснялся носильщиков; ему казалось, что кто-нибудь из них непременно его обидит. И внезапный отъезд поэтому был для него вещью совершенно немыслимой. Надо заказывать лошадей на станции – а он еще вчера говорил начальнику почты и телеграфа, Бартоломею Ивановичу, что поживет тут с месяц. Бартоломей Иванович такой милый человек, сам к нему пришел, познакомился, обещал показать лучшие места – и вдруг он скажет, что уезжает… Нет, пусть уж так. И потом – надо же наблюдать людей… А здесь простые, свежие люди… Что ж что не очень умны? Это даже лучше. И он вспомнил Бартоломея Ивановича, добродушного, упрямого финна с желтыми бакенбардами в виде котлет и смешанным акцентом. Или поэт Ренке, например, какой интересный тип.

Нет, пусть лучше так, все равно. И куда ехать? А тут хоть природа есть, дышится легче…

Мысли бежали, бежали… Но поздно, пора спать. Калинин закрыл окно, лег и потушил свечу. Но шум с улицы не прекращался. Двое пьяных внизу, у духана, запели какую-то заунывную восточную песню. Калинин слушал, слушал, она была без конца и без начала. Одна арба проскрипела и остановилась у духана внизу, за ней другая, третья… Слышен был громкий голос, стук, восклицания на неизвестном языке. Калинин вспомнил, что ему говорили утром о каком-то местном празднике. Напрасно он старался заснуть, положил подушку на голову; внизу слишком шумели. Наконец как будто затихло. Калинин стал засыпать. Вдруг он вскочил сразу: в коридоре, почти у самой его двери, кто-то взвизгнул не своим голосом и потом заплакал, причитая; другой голос кричал и, очевидно, бранился; Калинин, сидя на постели, старался прислушаться; но он слышал опять тот же шипящий восточный язык, он не понимал ни слова; и это еще больше его мучило.

«Что это? – думалось ему. – К чему я здесь в этой мерзкой гостинице, один среди этих совсем чужих людей, которым и дела до меня нет? Никому до меня нет дела, я совсем один…»

В коридоре все успокоилось, а он еще не спал. Уж окна светлели, заря занялась. Из духана вышел пьяный имеретин и опять затянул длинную-длинную, уже знакомую Калинину, тихую песню, которая никогда не кончалась, потому что вся была из трех нот. Певший, вероятно, сел где-нибудь под окном, потому голос его не становился ни тише, ни громче. Калинин заснул под эту песню.

II

Утром он встал радостный и здоровый. Пришел Бартоломей Иванович и привел с собой Ренке. Бартоломей Иванович отличался необыкновенной добросовестностью и пунктуальностью в исполнении своих обязанностей и неограниченной властью над собственной особой: докажет себе логически, что следует ему радоваться – и радуется, да так искренно, что завидно становится; притом он был очень либерален. В свободное от занятий время он писал стихи и повести на русском языке и не огорчался, когда их бранили, потому что нисколько не верил этому. Калинин ему был рад, поэту Ренке – тоже.

– Идем гулять? – сказал Бартоломей Иванович, крепко пожимая Калинину руку.

Ренке был облачен в широчайшую и длиннейшую парусинную блузу; Бартоломей Иванович говорил, что он носит нарочно такой костюм, чтобы немного привыкать к подряснику: Ренке собирался в монахи и читал в гимназической церкви «Апостола» с большим чувством, что не мешало ему постоянно быть влюбленным и обожать кахетинское вино. Весь он был какой-то потный и мягкий; Бартоломей Иванович его любил, но немного презирал: твердость характера он считал за высшее достоинство человека. Они пошли далеко, на гору. Подниматься казалось жарко, но наверху, между высоких темных сосен с зеленою корою, было сыро и прохладно. Лучи растопили смолу, и она тихо текла вниз густыми и пахучими струйками. Калинин дотронулся рукой до одной капли, ясной и прозрачной, как слеза, она померкла и застыла. Тропинки были усыпаны желтыми иглами, а у корней лежал мягкий, ярко-зеленый мох. Калинин дышал смолистым воздухом с радостью; он снял шляпу, смотрел наверх, на темное, синее небо, кое-где видное между верхушками сосен; ему было так весело и он без устали говорил, восхищался, почти забыв о своих спутниках.

– Говорят, тут буфет устроят, – сказал вдруг Ренке. – Вот хорошо будет…

Он не договорил, потому что Калинин пришел в неописуемое негодование.

– Как?.. Здесь буфет?.. Здесь, среди этих сосен, где такая тишина, где только одна чистая природа – и буфет. Какой-нибудь армяшка станет продавать сельтерскую воду! Этого еще недоставало! Все испортить! Проклятая цивилизация! Из-за нее мы сидим в каких-то курятниках, вместо того чтобы жить на открытом воздухе, с природой, и чуть начинаешь любоваться, бескорыстно наслаждаться этой природой – культура на самом чудном месте воздвигает подлую будку с сельтерской водой…

– Но возможна ли жизнь в лесу одного развитого человека? – спросил Бартоломей Иванович.

Он, очевидно, долго приготовлял в уме эту фразу.

– Да вы знаете ли, что я только тогда и был бы совершенно счастлив, если б мог жить под открытым небом, где-нибудь у моря!..

– А если дождик? – несмело спросил Ренке.

– Ну, был бы шалаш, чтобы укрыться от непогоды. Только к черту всю эту гнилую цивилизацию…

Он говорил еще долго – потом вдруг сразу замолчал. Даже Бартоломей Иванович и Ренке взглянули на него удивленно. Но он о них точно и позабыл; лицо у него было задумчивое, нежное, почти грустное. Он не пошел обедать к Бартоломею Ивановичу вместе с Ренке, а остался еще в лесу, один. Впрочем, вечером он обещал быть у Бартоломея Ивановича. Особенно Ренке его об этом просил.

III

Вечером, подходя к дому Бартоломея Ивановича, Калинин заметил какое-то особенное освещение. «Уж не гости ли?» – подумал он и смутился. Он боялся новых людей.

У Бартоломея Ивановича точно были гости. В маленькой столовой с выбеленными стенами стоял высокий медный самовар, булки, масло и сливки; за столом, покрытым праздничной скатертью, сидела Лёля Аюнина, веселая и живая, рядом с ней Ренке, который смотрел на нее вдохновенными глазами, полными самого преданного обожания; довольный и красный Бартоломей Иванович прилежно угощал Марью Васильевну, мать Лёли. Марья Васильевна разливала чай. Она казалась похудевшей и побледневшей.

– А, вот и он! – радостно сказал Бартоломей Иванович и представил его гостям.

Калинин сначала смутился, но Марья Васильевна глядела на него ласково, а Лёля показалась ему изящной и миленькой, и он понемногу вошел в разговор и совсем развеселился. Калинин никогда не бывал в женском обществе. Летом он нигде подолгу не жил, а зимой, в Петербурге, не приходилось. В Петербурге есть дамы, есть курсистки, но нет девушек обыкновенных, привлекательных. А Лёля была именно такая девушка. Она не завела сразу разговора о Бокле, потому что не читала его; говорила весело, шутливо и немного кокетливо. Калинин пробовал поспорить с ней – она его не победила, но и сама увернулась; Калинин хотел запугать ее парадоксами – но и это ему не удалось; наконец она сказала, что по ее мнению весь Гёте – дрянь, кроме «Фауста», да и то вторая часть порядочная чепуха; Калинин возмутился, стал горячо спорить, доказывать, кричать – Лёля смеялась и тоже приводила доказательства, и он никак не мог ее убедить. А Ренке так и не спускал глаз с Лёли все время. Она была очень хорошенькая в этот вечер. Вообще же многие ее находили дурной, и она действительно не была красива. Неправильное лицо, довольно большой рот с короткой верхней губой, коротко обрезанные белокурые волосы, немного волнистые, и светло-зеленые глаза, умные и веселые. Ей было весело в этот вечер.

Калинин даже с места встал, так горячо защищал Гёте.

– Постойте, вы говорите: сантиментальность; что ж из этого? Знаете ли вы, в какое время он жил? Тогда нельзя было писать не сантиментально. А разве вы не видите, как он сам относится к этой сантиментальности? Он – олимпиец, у него такая объективность…

– Отчего же «Фауст» не сантиментален?

– Вы вторую часть не признаете… Может быть, она тоже сантиментальна по-вашему? Господи, что это за чудная вещь! Я помню, как я наслаждался…

– Я бы тоже рада наслаждаться, да я ее не понимаю… Калинин опять разгорячился, бегал по комнате, спорил…

И вдруг он сразу остановился, как тогда, утром, в лесу. Он сел тихонько на свой стул, молчал и смотрел печально; Лёлина веселость тоже прошла; она взглянула на Калинина, и ей самой стало грустно; ей не хотелось, чтобы он был такой, пусть бы лучше веселый, как прежде; и ей казалось, что он сделался ребенком, которого обидели… Она неловко старалась развеселить его, ну хоть рассмешить. Все было напрасно. Вечер кончился невесело.

IV

Калинин пришел домой, зажег свечку; он не хотел «обдумывать» свое положение и не мог. Он хотел проследить, как это случилось. Он говорил, спорил; она ему возражала, он хотел дальше еще спорить, еще доказать – и вдруг увидал, что она ему ужасно мила, эта чужая девушка со светлыми кудрями, что она ему стала как родная, что он ее любит… Да, любит! Сначала он испугался, хотел как-нибудь изменить это, не поверил сам себе… а потом подумал: «Пусть, все равно…» – и не противился любви. Ему казалось так отрадно и удивительно любить…

В этот вечер он еще все-таки сомневался, но на другое утро проснулся с такой радостью в душе, с такой верой в свою любовь, что стал только желать одного – сказать ей поскорее, как он ее любит. Он не думал о том, что она ответит; ему в детской простоте казалось, что если уж он так любит, то и она не может не любить.

V

На балкон, где сидела Лёля и пила кофе, едва доносились звуки музыки. Лёля очень торопилась. Было уже половина одиннадцатого, и она боялась, что опоздает в парк. Она сама не знала, зачем она каждый день ходит на музыку. Там не было ничего интересного и ничего веселого. По главной аллее парка, широкой и длинной, мерно прохаживались дачники, разряженные барыни с длинными местными палками, точно горная палка была нужна для гладкой аллеи, посыпанной песком. Чаще всего мелькали платья ярко-красные или желтые, как песок; грузинки и армянки с черными, унылыми носами любят эти цвета. Пройдет какая-нибудь провинциальная франтиха в светлой шляпке и очень узких туфельках; ее провожает компания гимназистов на возрасте; за неимением лучших кавалеров, гимназисты играют здесь большую роль. По боковой дорожке мерным шагом прохаживается отец семейства: он только что выпил пять стаканов железной воды и теперь гуляет. Музыканты неутомимо играют одно попурри за другим; их слушают мало. Со стороны кажется, что всем ужасно скучно.

В конце аллеи лежит громадный камень и дальше этого камня не ходят, хотя за ним-то и начинается настоящий парк, тенистый, прохладный и тихий. За парком, на горах, где растут высокие, прямые сосны, где вместо музыки слышится только шум этих сосен, похожий на шум моря – было еще лучше; но туда не ходили дачники; это не принято, да и некогда; утром надо на музыку, кончится музыка – слишком жарко, а там обед, а там опять на вечернюю музыку надо…

Лёля любила гулять и гуляла далеко и много. Каждый раз, воротившись домой, она была в восхищении, говорила, что больше ни за что не пойдет на глупую музыку, когда кругом так хорошо, но мимо ее балкона проходили музыканты с светлыми трубами, блестевшими на солнце; спешил Ренке, улыбаясь и раскланиваясь, мерно шагал Бартоломей Иванович с громадной дубиной, больше похожей на оглоблю, чем на трость, – все спешили в парк, и Лёля никак не могла утерпеть и остаться дома.

Теперь она допила кофе и отправилась одеваться. Ей было очень весело; только немного мешала мысль: надо что-то сделать, непременно надо, а она и не начинала. Вчера Вася («ее муж!» – Лёле страшно было повторять это слово) написал ей письмо; она положила его под подушку на ночь, а утром не успела прочитать его еще раз, проспала. Теперь она сознавала, что ей надо бы подумать о Васе, о «любимом человеке», и никак не могла начать, все развлекалась другим. «Ну вот одеваться буду, так подумаю, – успокаивала она себя, но и тут не пришлось; заторопилась, было уж поздно. – Вот пойду, так тогда уж на свободе и подумаю об нем, моем дорогом, о письме его».

Лёля быстро шла по тенистой дороге к парку и «думала», только у ней ничего не выходило. Она чувствовала, что думает насильно, это ее сердило и печалило, и она не знала, как ей быть, и очень обрадовалась, когда встретила Ренке. С восхищенным и покорным выражением лица он подошел к ней.

– Отчего вы так поздно, Ольга Алексеевна?

Владимир Александрович был в парке; теперь уж он и Бартоломей Иванович оба ушли.

– Да? Ну и Бог с ними… Как я рада, что встретила вас, Ренке. Что это вы строите такую жалкую физиономию? Правда, правда, в самом деле рада… Музыка кончилась? Так пойдемте в парк, хотите?

Она смеялась, а Ренке смотрел на нее радостно и глупо.

– Вы знаете, Ольга Алексеевна, что я буду так счастлив…

Лёля и Ренке шли в парк по берегу быстрой речки. Лёля была весела, хотя все-таки не думала о Васе; но перестала себя упрекать в этом, любовалась зеленой, светлой водой, пеной у камней. Высокими липами и небом. Она мало слушала Ренке, который, впрочем, времени не терял. Он, оставаясь с Лёлей наедине, начинал все один и тот же бесконечный монолог; произносил он каждое слово тихо, моляще и нараспев:

– Я ведь ничего… Я ведь ничего не прошу, Ольга Алексеевна… Я только прошу одной капли, одной капли сочувствия, сожаления к бедняку, который…

А Лёля в это время думала о Калинине. Вчера он ей понравился, и она думала, что как бы было хорошо, если бы он в нее влюбился.

«Или нет, лучше не надо… Зачем над ним смеяться? Жалко его. У него такие милые глаза…»

С Ренке давно катился пот, когда они через два часа подходили к дому; но он шел такой же тихой и волнующей походкой и кончал свой монолог тем же молящим и покорным голосом:

– …И что ж? Даже в простом человеческом участии, в милостыне, в куске хлеба, который бросают собаке, и в этом, я вижу, вы мне готовы отказать… Я сегодня всю ночь не был дома, блуждал по скалам и ночевал на заброшенном кирпичном заводе; вы мне не хотите сказать слово сочувствия; Бог с вами. Пойду я теперь в горы, предамся своему отчаянию. Пусть, если смерть мне суждена, пусть…

Последние слова он говорил, уже войдя на балкон. Лёля была занята своими мыслями и так привыкла к однообразному звуку его голоса, что совсем ничего не слышала и, оставив Ренке на балконе, прошла ненадолго к себе. Но жалобы Ренке услыхала Марья Васильевна и пришла в ужас.

– Куда вы, куда, Ренке? Опять пропадете? Вчера как о вас Бартоломей Иванович беспокоился… Что за глупость. Оставайтесь…

– Нет, Марья Васильевна, нет… Не надо… Если суждено мне, то уж не избегну я, все равно… Я, как бедняк, просящий подаяния, молил только о слове сочувствия, только об одном слове… Не держите меня, все равно…

Марья Васильевна рассердилась. В это время Лёля вошла на балкон.

– Лёля, – сказала Марья Васильевна, – ведь это же просто несносно. Скажи ты ему слово сочувствия, и пусть он лезет опять на те страшные скалы, где мы вчера его видели. Ведь разобьет голову. Скажи сию минуту, слышишь?

Все обошлось благополучно. Лёля слово сказала. Ренкет успокоился и даже обещал зайти за ней и Марьей Васильевной, чтоб отправиться вместе на детский танцевальный вечер в ротонду.

VI

– Не кокетничай ты, пожалуйста, с этим Калининым, Лёля, оставь ты его в покое, – говорила Марья Васильевна, пока Лёля одевалась на вечер.

– Я и не думаю, мама, право, ну что мне?

– Будь с ним поскромнее; он, кажется, умный человек, ну что он о тебе подумает?

– Он, мама, ничего не подумает, он такой простой; только я не буду, ты увидишь. Да, может, он и не подойдет ко мне…

А Калинин в это время уже шел в парк и не знал только, какими словами он скажет ей, что любит. Он сегодня не говорил с нею, только видел издали, когда она шла в парке, задумчивая и печальная; и он почувствовал такое умиление, такую радость, что видит ее и любит, что едва удержался и не пошел за ней сказать сейчас же о своей любви. Но тут, на вечере, он скажет непременно, он решил; надо скорее, скорее… Он шел радостный и счастливый.

На галерее, около ротонды, еще было мало народу. Несколько разряженных девочек чинно ходили обнявшись; музыканты настраивали инструменты; солдат в парусиновой рубашке зажег лампы и понес в парк целую кучу плошек, потому что предполагалась иллюминация.

Темнело. Стали собираться. Детей было очень много, приносили даже таких, которые и ходить не умели. Маленькие кавалеры, тоненькие гимназисты и кадеты, бегали с озабоченным видом, отыскивая визави. Заиграли первый вальс. В зале сделалось тесно, пахло помадой и дешевыми духами. Несколько взрослых барышень прогуливалось по саду по главной аллее, ожидая девяти часов, когда детский бал кончится и им тоже можно будет потанцевать. Около источника, убранного цветами, на галерее одиноко сидел статный восточный князь, немолодой, но очень стройный, одетый в необыкновенно красивый гурийский костюм. Он проводил здесь каждое лето, все знали его и привыкли к нему. Он был истый сын Востока, прямой и не хитрый; любил танцевать и ухаживал за барышнями, причем говорил мало, потому что не владел русским языком, а действовал больше безмолвными улыбками и цветами. У него и теперь был в руках громадный букет. Увидав Лёлю, он подошел к ней, бесшумно и грациозно ступая в мягких «чувяках», преподнес ей букет и попросил на кадриль. Лёля с удовольствием согласилась. Она любила танцевать с князем, потому что он был красив и строен. Когда князь отошел, Лёля увидала радостное и смущенное лицо Калинина; она крепко пожала ему руку и улыбнулась. Ей опять подумалось, что у него ужасно милые глаза. Они стали гулять все вместе, но Марья Васильевна скоро села на лавочку, Ренке с нею, а Лёля с Калининым очутились в парке, на большой аллее около камня, где была иллюминация. Липы недавно распустились, но плошки заглушали их запах, потому что от ветра чадили и коптили; одну, потухавшую, кто-то разбил и масло текло по дорожке. Из залы доносился все один и тот же веселый мотив шестой фигуры и крики дирижера.

– Пойдемте за камень! – сказала Лёля. – Здесь как-то гадко.

Она сказала это без всякого намерения, она не хотела с ним кокетничать, нет, ни за что; он был такой хороший, она не будет делать ему дурное; и не надо, чтоб он в нее влюбился, не надо; ведь все равно, она уж любит другого, она жена другого… В этот вечер Лёля была особенно мирно и ласково настроена; она была сегодня совсем простая и добрая.

Наступила темная ночь, такая, каких на севере не бывает; они шли под руку, наугад, потому что среди деревьев, в ущелье, был совершенный мрак; они шутили и смеялись; ей казалось, что дорога шла налево, и они приходили прямо к уступу скалы; только по шуму горной речки они угадывали путь. Калинин много говорил, рассказывал, где он ездил, как здесь хорошо; он уж и не думал о признании, как вдруг, неожиданно для себя, сказал:

– А ведь я вас ужасно полюбил…

– Ну вот и отлично, что полюбили, – сказала Лёля весело, – и я вас тоже, вы славный… Вот и будем друзьями…

– Да нет, я вас не так, я вас, кажется, по-настоящему полюбил…

Лёля похолодела от неожиданности и испуга. «Ну, вот, – подумала она, – я и не виновата». И она молчала. Ей ни на минуту не пришло в голову усомниться в правде его сознания, как ни невероятна была такая неожиданность.

– Я вас как увидел, так и полюбил, – говорил Калинин. – Я вас мало знаю, но чувствую, что вы, как я, такая же, потому что мне с вами хорошо, как еще ни с кем не было… И я знаю, мы будем, мы непременно будем счастливы вместе.

Он говорил еще много и горячо, она молчала. Он не спрашивал у нее ничего, не добивался, любит ли она его, потому что ему и в голову не приходило, что она может его не любить. И это было не от самонадеянности, а оттого, что он слишком любил. Лёля хотела остановить его, сказать, что она не любит, не может выйти за него замуж, даже хотела сказать ему про все, про свою свадьбу… И почувствовала, что не скажет. «Если я скажу, он уйдет, – думала она, – и я никогда его не увижу больше, не пойду вот так, не буду говорить с ним… А я не хочу, чтоб он ушел… Господи, да ведь это же нельзя, он ведь думает… надо…» Они уже шли назад, уже видны были плошки, издали и освещенная ротонда. Калинин говорил, сам увлекаясь своей речью, говорил о любви, об одиночестве, о своем счастии… а Лёля все молчала и даже больше не огорчалась и не возмущалась своим молчанием, а чувствовала только радость, что вот он, настоящий человек, такой умный и симпатичный, полюбил ее. «И как это я не хотела раньше, чтоб он в меня влюбился? Нет, я всегда хотела, только заставляла себя не хотеть…»

– Вот мы сейчас придем, – говорил Калинин, – и все будут думать, что мы, как прежде, не увидят, как мы счастливы…

Лёля вдруг вспомнила, что танцует с князем, и ей стало жалко кадрили…

Она подумала с минуту…

– Нет, – сказала она, – знаете что? Лучше вы теперь пойдете домой, да? А завтра утром вы будете в парке? Я тоже приду, а пока…

В это время она услышала, как заиграли кадриль. «Ну вот, князь ищет меня, – подумала она, – а если Калинин увидит, что я танцую, то сейчас же огорчится, удивится, как я могу, пожалуй, уйдет. Нет, завтра ему скажу про все, прямо, а теперь нельзя…»

И она торопила его уйти.

– Вы гоните меня? – и он смотрел на нее удивленно. – Ну хорошо, может, и лучше нам пока расстаться. Так до завтра? Прощайте, милая…

VII

На другое утро Калинин проснулся менее счастливым. Он стал вспоминать, думать о вчерашнем, и все ему казалось, что было что-то не то, не совсем так. «Зачем она так застенчива со мною? – думал он. – Даже не сказала, что любит… Пусть бы сказала, мне было бы еще лучше. Нет, мы еще не совсем сошлись, еще есть что-то чуждое между нами…» И чем больше он думал, тем скорее ему хотелось увидать ее и услышать ее голос.

В парке Лёля встретила его весело и, не вспоминая о вчерашнем, говорила о чем-то другом. Но Калинин не испугался. Он просто подумал, что она боится посторонних глаз в парке. Едва выйдя на дальнюю тропинку, он стал ей говорить «ты», спрашивать ее заботливо, как она спала и любит ли она его сегодня, как вчера.

– Не говорите мне «ты», – сказала Лёля тихо.

– Отчего? – и он взглянул на нее простодушно. – Ну все равно, как хочешь… Я думал, что уж мы теперь такие близкие, родные, и можно «ты» говорить…

И он покраснел и смутился, как мальчик.

– Да это неважно… Скажите мне только, что любите сегодня… Ну скажите, а то мне так грустно, вы видите…

– А если я не люблю сегодня?

– Если не любите… Тогда я подожду. Может, любовь вернется… А если не вернется – я уйду… Скорей уйду, дальше, и постараюсь тоже разлюбить вас… Опять вернусь к одиночеству… Я ведь всегда был одинок.

Лёля опять хотела сказать ему, что любит Васю, что уж с ней все кончено – и не могла. Она не могла огорчить его, бедного, не хотела, чтобы он ушел. Но и солгать, что любит – ей казалось трудно. У него были такие правдивые глаза. Она тихонько взяла его за руку и вдруг заплакала. А Калинин, увидав ее слезы, стал опять совсем счастлив, он свято, крепко поверил, что Лёля любит.

VIII

Неожиданно приехал Николай Николаевич. Перед отъездом на дачу Лёля сказала ему, расстроенная и взволнованная, что лучше не надо, что все это пусть забудется, что она еще никогда не думала о свадьбе… и была уверена, что отказала. Но Николай Николаевич никогда не сомневался в согласии и потому не мог понять отказа. Он думал, что это так что-нибудь, минутный каприз, расстроенные нервы; он успокоил ее общими словами, целовал руки. Теперь он приехал смело, держал себя развязно, как жених; а Лёля ничего не понимала, боялась его, не начинала разговора. Марья Васильевна тоже удивлялась и была с ним холодна, но Николай Николаевич не смущался.

Он затеял поездку за сто верст, в горы, где было красивое дачное место. Туда ездили лечиться сосновым воздухом и минеральными водами.

Впрочем, говорят, что источники потеряли все свою целебную силу с тех пор, как выстроили целый дворец с ванными и провели воду через множество труб самого разнообразного и новейшего устройства.

Лёля никогда не была там, и ей очень хотелось поехать. Каждое утро в парке она гуляла с Калининым, они читали вместе, спорили; о любви это время они почти не говорили; ей было очень хорошо с ним. Иногда они гуляли все вместе, с Ренке и Николаем Николаевичем, но Калинин не любил таких прогулок; ему хотелось быть одному с Лёлей и разговаривать о том, что его интересовало, видеть, как она его понимает; а Ренке говорил, что Зизи Строева влюблена в Адгришвили, а Адгришвили в Курианц; Николай Николаевич жаловался на скверный номер в гостинице – и Калинин становился грустен. А когда он видел, что Лёля весело болтает с ним, интересуется m-me Курианц и плохим номером, то ему делалось еще грустнее, точно она от него удалялась.

Когда мама сказала, что надо бы и Калинина позвать на пикник, потому что место есть в коляске, Лёля ужасно обрадовалась. А когда наконец они сели и поехали, то ей показалось, что все очень хорошо и больше ничего не нужно; потом, вспомнив, что ведь Васи нет с ними, она упрекнула себя за то, что так весела; но думать о нем и грустить ей показалось скучно и некогда; у Ренке на козлах пресмешно раздувалась парусиновая блуза; лошади бежали быстро; слева шумела Кура со своими светло-коричневыми волнами, а направо все поднимались выше и выше уступы скал; на них росли сосны, похожие на пальмы, потому что красноватый, прямой ствол был гладок и только наверху темная шапка зелени. Дальше, за Курой, виднелись тоже горы; но они были далеко и густые леса на их склонах казались мягкой травой. Калинин сидел напротив Лёли, рядом с Николаем Николаевичем. Он говорил мало, но видно было, что ему очень хорошо; он радостно смотрел кругом, а когда взглядывал на Лёлю, то она не могла не ответить ему ласковой улыбкой. Лёля очень радовалась, сама не зная почему, когда он бывал доволен.

После заката солнца они приехали на станцию. Пока перепрягали лошадей, Ренке достал молока, чуреков (пресных тонких хлебов), и все с удовольствием поужинали на узеньком балкончике станционного дома; только Николай Николаевич, который к вечеру стал надутым и сумрачным, пошел к лошадям и отказался от молока.

Совсем стемнело. Горы раздвинулись, не теснились справа, а ушли дальше, за поле; река разливалась по долине и далеко, за желтыми камнями светлели такие же желтые горы. По берегу тростник шевелился и гнулся от быстрого течения. Небо потемнело, и вместо одной звезды, первой, которая уже давно блестела на светлом западе, их стало видно много-много. Лёля сняла шляпу, откинулась вглубь коляски и смотрела в небо. Ей казалось, что ночь была не такая, как все ночи, а особенная; точно наверху, в небе, был мрак, и оттого звезды выступали такие яркие и крупные, а ниже, к земле, становилось светлее; и она могла различать голову лошади впереди, Николая Николаевича на козлах, лицо Калинина и высокий тростник на берегу.

Все молчали, коляска мягко катилась по дороге. С реки потянуло холодом. Заметно свежело. До следующей станции было еще далеко. Вдруг вдали, за рекой, вспыхнул яркий и дрожащий огонь. Он то исчезал, то снова появлялся. Мерцая, как потухшая свеча, опять исчезал – и вдруг, зажегшись, горел ровно и неподвижно несколько минут. «Ну, опять горят», – проворчал ямщик. Его спросили, что это такое.

– Да разве вы не знаете? Это Ацхурские огни. В старой церкви горят огни по ночам. И никого там нет, сами зажигаются. Как подойдешь ближе – пропадают, а теперь вон, близко мы, да на том берегу, так они и горят. Вон, вон… – и ямщик указывал кнутом на свет. – А под праздник если, так они светлее горят, – продолжал он. – Их ничего, не боятся… Они зла не делают.

Коляска уже отъехала далеко, а огонь все вспыхивал вдали каким-то странным, бледным светом. Лёля молча следила за ним; никто не заговаривал. Наконец Николай Николаевич начал:

– Какие, однако, странные понятия еще сохраняются здесь. По всей вероятности, это явление происходит от большого количества воспламеняющихся газов или от другой, столь же простой причины… А между тем…

– Ну вот в церкви-то газы, – с неудовольствием сказала Лёля.

Ей хотелось верить, что это огонь таинственный и необъяснимый, как вся эта ночь была для нее полна чудес.

Лёля задремала. Калинину не хотелось спать, он с любовью смотрел на ее темный силуэт и думал о том, как он ее любит. Лёле было так хорошо засыпать, она не видела, но чувствовала на себе его взгляд; улыбнувшись, она опять засыпала, едва успев подумать: какой он хороший…

IX

Они прожили три дня в довольно скверной гостинице. Свободным был только один номер, и Калинин, Ренке и Николай Николаевич ночевали где-то на сеновале у добродушного грузина, который даже давал им теплые бурки, чтобы утром не было холодно.

Николай Николаевич и Ренке оба приревновали Лёлю к Калинину; но Ренке был безутешен, а к Николаю Николаевичу скоро возвратилась прежняя самоуверенность. На свой сеновал они шли всегда втроем. Калинин больше молчал, а Ренке замогильным голосом уверял, не обращаясь ни к кому в частности, что он непременно убьет себя, и что ему самое лучшее убить себя, и что это будет не далее, как на днях. Николай Николаевич считал своим долгом спасать его, убеждал снисходительно и веско, что самоубийство – глупость, и вдавался в длиннейшие философские рассуждения о жизни и смерти. И долго еще Калинин, зарывшись в сено, слышал сквозь сон голос Николая Николаевича:

– Кроме того, подумайте, Ренке, чего вы этим достигнете? Ведь согласитесь, ровно ничего. Тогда как, если вы употребите всю свою волю, выдержите, быть может, вы станете современным полезным деятелем, человеком, который…

Покорный, но упрямый голос Ренке перебивал:

– Нет уж, Николай Николаевич, видно, такая моя судьба. Чувствую, я слишком слаб, но что ж делать. Страдания меня сломили – нет силы терпеть…

Здесь все было хорошо, но как-то скучно. В парке встречались бледные, исхудалые лица; на танцевальных вечерах под жалобные звуки скрипок вяло ходили те же больные, которым мало хотелось танцевать. В белых мраморных купальнях вода была прозрачная, как стекло, и совершенно лазурная; но она очень сильно пахла серой и купаться было неприятно. Нет, там – дома – гораздо лучше. Марье Васильевне тоже хотелось скорее уехать.

Калинин ни разу не оставался наедине с Лёлей, но как-то мало грустил об этом. Они все жили точно вместе, и Лёле начинало казаться, что их одна семья. Даже к Николаю Николаевичу она привыкла, и так как он ничего не говорил, то она решила, то он больше и не думает на ней жениться. К четырем часам дня заказали экипаж, но он опоздал; Калинин все беспокоился, ходил смотреть, не подают ли лошадей.

Марья Васильевна захотела пошутить.

– Знаете печальную новость, Владимир Александрович? Сейчас вот, пока вас не было, приходили сказать, что лошадей нам не дадут; испанский посол едет, и недели две не будет лошадей. Придется пешком идти.

Калинину и в голову не пришло усомниться во всем этом. Он ужасно обеспокоился.

– Что вы? Вот так штука. Как же быть-то? Ведь сто верст. Мы-то ничего, а вы с Ольгой Алексеевной ведь не дойдете. Что бы сделать?

И он казался совсем растерянным и огорченным.

– А вот разве волов не поискать ли? Все-таки лучше на волах. Как вы думаете? Нет, вам нельзя идти пешком, это нечего думать. Пойду-ка я хоть поищу тут…

И он встал озабоченный и серьезный.

Когда все рассмеялись, он долго не мог понять, что это шутка, а когда понял, то ужасно сконфузился, покраснел и улыбнулся. Лёля сначала тоже смеялась, но потом вдруг сразу остановилась, ей стало не смешно, а до слез жалко его, обидно за него; он такой доверчивый; всему верит как ребенок, зачем его обманывать? Зачем мама это сделала? Вон он сидит в уголку и улыбается, а они смеются. Гадкие, гадкие. Ей хотелось пойти к нему, утешить, приласкать, сказать, что она его жалеет и не смеется. Она даже встала. Но это было только одно мгновение, и ей самой показалось удивительным ее чувство.

Возвращение не походило на первое путешествие. Ночь была душная, темная, собирался дождик, по небу ходили низкие белые тучки. Никто не разговаривал. На душе у Лёли было тяжело, – точно ожидание чего-то дурного. Она развеселилась только ненадолго: в третьем часу, приехав домой, они захотели поужинать, нашли молока и хлеба и закусили все вместе. Зато когда Николай Николаевич, Калинин и Ренке встали, чтобы проститься и идти домой, Лёля, прощаясь с Калининым, почувствовала, что ей хочется плакать: кончилась их жизнь вместе, теперь он опять – знакомый, и, может быть, завтра они даже не встретятся в парке…

Лёля долго не могла уснуть. Она села на свою постель и смотрела в темноту. Она хотела понять, отчего ей так больно, так страшно и непривычно. Ей пришла страшная мысль: она любит Калинина, любит как-то по-новому, особенно, так, как прежде любить не умела… Она вспомнила Васю; он и его любовь показались ей странно чуждыми и далекими; а между тем ведь он ее муж, ведь она с ним венчалась, ведь она должна с ним жить всегда… Лёля вся холодела, сердце сжималось и ей хотелось умереть. Но где-то далеко, в самой глубине души, была радость, счастье любить, как она любит; и горе не могло уничтожить эту радость. Сердце было полно нежности к нему; она чувствовала, что это – настоящее; и ей было так непривычно, так хорошо и больно. Она не спала всю ночь, и когда солнце взошло и дождевые капли заблестели на траве – она встала, спокойная и без слез. В эту ночь она сразу выросла и перестала быть ребенком. Ей ясно теперь, что надо делать.

X

– Не мучьте меня, уж я знаю, гадкое что-нибудь случилось? Уж скажите сразу, а так хуже.

Лёля молчала. Она и Калинин шли по влажной дорожке парка, далеко за камнем.

– Скорее скажите, скорее, я не могу так ждать… Вы, может быть, не любите? – прибавил он робко. – Да, – разлюбила?

И он с тоской заглядывал ей в глаза.

Лёля спустилась к берегу шумной речки и села на большой камень у самой воды; лучи солнца едва пробивались сквозь густые листья деревьев и дрожали светлыми пятнами на камнях, покрытых зеленым мхом; вода пенилась и шумела.

– Не разлюбила… – сказала Лёля и улыбнулась так печально, что Калинину стало совсем страшно.

– Вы больны… Ну да, знаю, вы больны… Господи, Господи, и надо же… Что это такое!

– Нет, постойте, Владимир Александрович, я теперь все скажу. Только вы молчите. Я вас все время обманывала… Молчите, молчите… Я думала, что не люблю вас, и обманывала… И только вчера я узнала сама, что люблю, Господи, как люблю… Вот, посмотрите мне в глаза, видите, я не лгу. Видите, что правда, верите?..

– Милая, я верю, я вижу… Но что же?

– Я не сказала вам раньше… Надо было сказать. Я прежде еще любила… то есть не любила, а мне казалось, что любила… и я с ним, с тем, обвенчалась тихонько… сама не знаю, как я решилась… он уехал учиться… а через два года приедет… а я не могу, чтоб он был мой муж, я вас только одного люблю, с вами хочу всегда, а этого нельзя… Понимаете теперь? понимаете?

Она закрыла лицо обеими руками и, наклонившись, заплакала, тихонько всхлипывая, как ребенок.

Увидев слезы, Калинин испугался, побледнел и молчал. Он почти не заметил ее слов «я вас обманывала», он видел только, что она несчастна – и сам готов был заплакать.

Он еще не понимал хорошенько случившегося, только смутно чувствовал, что все это очень важно и что надо ему быть твердым и рассудительным. Ее он любил и не мог думать о разлуке; к тому же, видя ее такой любящей и несчастной, он был убежден, что она умрет с горя, если он ее оставит.

– Что ж… Надо нам проститься… – сказала Лёля тихо, едва перестав плакать.

– Зачем? Когда я вас люблю и вы меня тоже? Мы как-нибудь это устроим… Хочешь… хотите ехать со мной в Петербург? Ну, ты повенчалась нечаянно и напишешь ему, что не любишь его, а будешь моей женой… Все будет хорошо… Ведь ты же поехала бы, если б мы обвенчались?

– Для меня это нет никакой разницы… А там можно развестись, кажется, это бывает. Только раньше рассудим хорошенько, и если ты любишь достаточно…

Лёля больше не плакала. Она думала.

– Ведь это очень важно… Это нельзя так. Ведь это вся жизнь решается, – сказала она тихо. – Я не знаю, могу ли я, должна ли…

До сих пор она думала только о нем. Будет ли ему хорошо; но вдруг мысль о матери явилась сразу; и она как-то не разумом, а сердцем поняла на один миг ее любовь и ее горе, если она уйдет. «Нет, не могу и не должна, – сказала она. – Ведь мама останется… А если б она поняла… Если б пустила… Что за счастье…»

Калинин в тревоге смотрел на нее. Он видел, что она колеблется, и мысль о возможности разлуки стала мучить его все больше. Но он молчал. Потому что хотел, чтоб она сама решила.

– Я не должна, – повторяла Лёля… – Мама…

Она увидела его испуг, горе и глаза, полные слез; она не могла, чтоб он был несчастен и не думала больше ни о чем, она крепко прижалась к нему и повторяла: – Ну хорошо… ну хорошо… пусть будет, как ты хочешь – только перестань…

XI

Лёля не замечала, как бежали дни.

Религиозная прежде, она и теперь хотела молиться. Но той хорошей, детской веры больше не было: как-то пусто стало на душе; все равно, Бог не поможет; не надо молиться. Она понимала порою так ясно, что ей надо остаться; так для всех будет лучше, и для нее, и для него, и для…

Она не могла думать о матери. Так лучше, так следует, иначе нельзя… А между тем она любила, она была слишком слаба. «Ведь он ребенок, – думала она и сама удивлялась, как она ясно и хорошо все видит, – он ребенок, не знает ничего, и себя не знает: он даже и понять не может, как я его люблю; оттого ему легко. Для него лучше, чтоб я не поехала: а я не могу… Зачем я такая слабая! – Господи, как трудно, как тяжело жить на свете…»

Раз, когда она воротилась из парка расстроенная, измученная, но все-таки счастливая свиданием – ей подали письмо от Васи. Он говорил ей «ты», называл своей, писал, что любит-она не дочитала до конца и разорвала письмо. И не то чтобы ей было гадко или оскорбительно; а просто ей казалось, что письмо не к ней, ненужно и неинтересно: слишком далеко она была от того времени.

С каждым свиданием в парке у ней оставалось все меньше силы, и теперь она видела ясно, что уж все решено.

Калинин говорил ей, что погибнет без нее; она хотела не верить и верила. «И как он в самом деле один? – думала она с нежностью. – Ну что он умеет, что может? А я все-таки как-нибудь помогу ему, поддержу когда-нибудь! Ему нельзя одинокому». И тогда она хотела, чтобы ей было еще тяжелее, если от этого ему станет лучше.

Чтобы уехать, надо было почтовых лошадей; все могло расстроиться без содействия Бартоломея Ивановича, начальника почты. Ему нужно было рассказать дело и просить помощи. Лёля взяла это на себя.

Калинин уже все приготовил. Лёлины бумаги – она их достала легко – спрятал со своими, деньги из Петербурга были получены. Его тревожила Лёлина тоска, он иногда задумывался и пугался; его смущало, что они не будут венчаться; но потом к нему снова возвращалась его радость, любовь и беззаботность; в будущее он верил и смотрел светло; он станет писать, работать, не одинокий, как прежде, а с товарищем; ведь они так искренно любят друг друга, как же не быть счастью?

XII

Лёля держала себя очень ласково с Бартоломеем Ивановичем, кокетничала с ним, как со всеми, и Бартоломей Иванович уже три года, со времени первого знакомства с Лёлей, питал надежду на ней жениться. Если даже она и не любит его, то, думал он, сила воли, упорное желание его и настойчивость могли всегда возбудить любовь. Поэтому он, не торопясь, стал пристраивать комнату к своему помещению и был очень весел.

Когда он, припрыгивая и помахивая дубиной, проходил по обыкновению утром мимо Аюнинской дачи, Лёля сделала ему знак подождать; наскоро схватив зонтик, она сбежала к нему, и они пошли вместе.

Лёля, как ей ни было тяжело и страшно, улыбалась, глядя на Бартоломея Ивановича.

– Как вы веселы, поете точно жаворонок в поле, – сказала она.

– Да, о да, я весел. Веселым быть очень хорошо. Я счастлив.

– Ну что ж, я очень рада. Мне надо с вами поговорить, Бартоломей Иванович… Зайдемте в библиотеку… там, кажется, никого нет…

В ротонде, прохладной и тихой, за круглым столом, где лежали газеты и книги, действительно никого не было. Перелистывая какой-то журнал, Лёля начала торопливо и тихо:

– Мне надо знать, как вы ко мне относитесь, непременно надо… Я бы не стала спрашивать… Но это важно. Ведь вы мне друг?

– Верю вам, что важно, Ольга Алексеевна. Спасибо, что первая начали… – И он пожал ей руку. – Я вам скажу так же откровенно, что я вас люблю крепко, очень крепко… Я уж давно намеревался сказать вам это и спросить вас, можете ли вы идти со мной рука об руку по жизненному пути?

Лёля ушам своим не верила. Ей никогда не приходило в голову, что Бартоломей Иванович в нее влюблен и что комната, которую она хвалила, пристраивается для нее.

– Бартоломей Иванович, погодите… Вы не поняли меня… Мне так жаль, но я не могу, потому что я вас не люблю…

– Не любите? Я понимаю… Я вполне понимаю, что если вы и любите меня, то поэзия вашей души мешает вам сказать это… Но мне не надо признанья…

– Нет, нет, ей-Богу, я вас не люблю, по правде говорю… Вот вы сейчас увидите…

– Если даже и не любите теперь, то потом полюбите… Что вам мешает меня потом полюбить? О, как я счастлив. А не сойтись нам нельзя… Вы сила – и я сила… Вместе – мы горы сдвинем.

– Уж какая я сила, – сказала Лёля, улыбнувшись печально. – Но не в том дело. Голубчик, выслушайте меня, дайте договорить…

И она, путаясь и запинаясь, рассказала ему все, про свадьбу с Васей, про Калинина и просила помочь. Ей было очень стыдно и больно говорить ему теперь, но делать было нечего.

Бартоломей Иванович долго молчал и раздумывал, что ему предпринять. Наконец, поняв, что это уж непоправимо, решил, по крайней мере, себя выказать с самой благородной стороны, поразить этим благородством. Он сказал, что поможет им устроить все, что уж он ручается за благополучный исход.

– И вот вам моя рука на этом, мое дружеское пожатие. Я рад за вас. Конечно, я обманулся в своих надеждах, но это для меня ничего, я твердь. Я привык еще не к таким ударам судьбы – меня сломить трудно, чтобы не сказать невозможно.

Лёля смотрела на него, и ей вдруг захотелось смеяться, долго, бесконечно смеяться, но она спохватилась и с серьезным видом подала руку Бартоломею Ивановичу. Они расстались.

В день отъезда Лёля писала Марье Васильевне письмо. Сначала она хотела написать много, все, что у ней было на душе, но потом передумала. Ей опять вспомнилось, что мама не любит ее, что это безнадежно.

«Мама, я не вернусь к тебе. Я люблю Калинина и еду с ним тихонько, потому что он без меня не может, а я не могу выйти за него замуж. Я думала, что люблю Васю и обвенчалась с ним раньше. Я не могла тебе сказать. Мама, если можешь – прости меня, не будет мне счастья. Бог видит, я говорю правду. Но тебе все равно, я знаю, что ты меня не любишь. Я давно это знаю.

Все равно. У меня нет слов. Прощай».

XIII

Высоко, в горах, где бывает холодно в самые жаркие дни, где вьется извилистая дорога все выше и выше, где река шумит, как море, потому что ее гул повторяет много раз горное эхо – стоит серый каменный дом – это станция. Там в первый раз остановились на ночлег Лёля и Калинин. Калинин заснул сейчас же, но Лёля, измученная дорогой и своими мыслями, напрасно старалась хоть задремать. Наконец она встала и тихо откинула занавеску. Утро занималось. Облака, лежавшие, как пух, на вершинах, розовели и поднимались в небо; листья какого-то странного дерева слегка стучали по стеклу. Не было тут голосов птиц, и гул реки не нарушал тишины, а как бы увеличивал ее; Лёля приотворила окно, стараясь, чтобы струя холодного воздуха не попала на Калинина. Он спал мирно и спокойно, точно уставший ребенок. Лёля подошла и осторожно поцеловала его. «Господи, – думала она, смотря на небо, крепко сжимая руки и, как в детстве, всей душой веря, что Бог там, что он слушает ее и любит ее, – Господи, помоги мне. Прости мне, если я виновата, и за то, что я виновата, не давай мне счастья; но пусть я сумею сделать, чтобы он был счастлив, пусть это все не напрасно. Господи, помоги мне. И сделай, чтобы мама могла понять и простить меня, потому что ты видишь, как я ее люблю и как мне горько. И если ей тяжело, если она хоты немножко меня любит, – пусть ей будет легче…»

СкороКнижный режим