VIII. В первый раз
Катя очень сердилась, что Андрей опоздал. Опять заговорила об отъезде.
– Бог знает, что с тобой ни поделалось здесь! Пропадаешь, я беспокоюсь, сижу одна… Чего ни передумаю! С горы упал или что… И вялый какой-то. Ну тебя совсем! Поедем-ка. Вот в субботу, легкий день. Билеты возьмем в этой конторе ихней. Без хлопот. Завтра же и возьмем. Они и за багажом придут, и всё. Вместе, что ли, пойдем брать? Или ты один?
– Ну, хоть вместе.
– Да чего ты? Голова болит? Напекся за эти дни на солнце-то и стал разварным. А тебе вот письмо. От Ивана Алексеевича, должно быть.
Андрей немного оживился и стал читать письмо. Он как-то отупел, на все соглашался, не выходил по утрам один, ничего не читал, вечером сидел молча на черном балконе и глядел вдаль, на то потухающий, то вспыхивающий многоцветный огонь маяка.
Иван Алексеевич, их земский врач, молодой и работящий человек, считался приятелем Андрея. Андрею он нравился, но и возбуждал зависть. Андрей заранее знал, что напишет ему Иван Алексеевич. Ну, конечно, станет упрекать его в бездельи, и что он не имел права бросать то, что начал, что нужны руки и энергия, что Андрей опомнится – да будет поздно…
Так оно все и было.
«…Я надеюсь и даже убежден, дорогой мой Андрей Николаевич, – заканчивалось письмо, – что чудеса Европы и вся заграничная жизнь встряхнут вас. И полноты у вас поубавится, оживете, а то на домашней перинке (прошу прощения у великолепной Екатерины Ивановны, целую ручки!) как-то обленились. По вашему темпераменту вам такие встряски необходимы. А то окончательным меланхоликом станете, а это в наше горячее время – дело неподходящее. У нас, подумайте, какая ныне пошла история…»
Следовало длинное описание не одной, а многих историй, и рассказывал их доктор живо, с живым, молодым и справедливым негодованием.
– Ну, что ж он пишет? – поинтересовалась Катя…
– Прочти. И он упрекает, что с жиру бешусь, – прибавил Андрей тише, точно про себя, и слабо улыбнулся.
Кате очень понравилось письмо.
– Вот видишь! Видишь! Отличный человек этот Иван Алексеевич! Что до жены его – не похвалю. Дастся же такое несчастие хорошему человеку! Вертунья, да и дрянь!
И прибавила:
– Что ж, Андрюша, ты думаешь опять взяться за дело? Ведь ты нужен, пойми – нужен! Это ясно.
– Да не могу я… – начал он, но оборвал и сказал просто: – Не знаю еще. Посмотрю. Там видно будет.
Утром шел дождь, но потом прояснилось, стало жарко, и только влажно и душно, как в оранжерее. Не сыро, а именно влажно, бархатно. Желтое солнце золотило море и блестящие деревья. Утром никто не выходил, после обеда решено было пойти или поехать куда-нибудь всем вместе. Соскучившийся в комнатах Митя радовался, прыгал и приставал ко всем. Длинные волосы его от влажности закрутились в кольца, и он еще больше стал похож на девочку.
За обедом Кате вдруг стало нехорошо, и когда поднялись наверх – она поспешно сняла корсет и прилегла на кушетку.
– Нет, Андрюша, я сегодня не могу. Как хочешь, опять одеваться и идти – не могу. Надо отдохнуть один день. Ведь потом ехать сколько, нельзя же перед дорогой…
– Да что с тобой? – спросил Андрей. – Что ты чувствуешь? Может быть, хуже так пролежать целый день без воздуха… Отдохни и пойдем. Смотри, Митя совсем приуныл.
– Нет, нет. Я и к ужину не сойду, велю сюда все принести. Уж я знаю, лучше денек отдохнуть. Ты не бойся, – прибавила она, многозначительно улыбаясь, – это не опасно. Просто, кажется, я опять…
– Что – опять?
– Ну, недогадливый Андрей Николаевич! Догадайтесь, не так трудно!
И она снова улыбнулась не без жеманности.
Андрей догадался. В первые годы, когда Катя объявляла ему о своей новой беременности, ему было приятно, любопытно и гордо. Потом он привык, принимал известие с равнодушием. На этот раз – оно его поразило. Хотя поражаться решительно было нечем.
«Ребенок, – думал Андрей. – Новый ребенок, опять, мой. Откуда? Когда же?.. Ведь не от того, что было несколько дней тому назад? Какие глупости я думаю! Но когда же он?.. Дома, перед отъездом? В Вене? Не помню… Совсем не помню. Все время было, все время – и ничего не помню. А он есть… Так странно!»
– Трудно только рассчитать когда, – продолжала Катя. – К весне, пожалуй, в апреле, в мае…
«И она не знает, – думал Андрей. – И она, как я, не помнит и не замечает…»
– Мне хотелось бы девочку, у нас девочек мало… – И Катя не без сентиментальности взглянула на Андрея. – И мало их у нас, да и девочки к матери как-то нежнее. А тебе кого хотелось бы? Девочку?
– Да, – сказал Андрей, несмотря на то, что ему не хотелось никакой девочки, и даже непонятно было, как можно хотеть кого-то, кого совсем нет и могло бы совсем не быть.
Катя продолжала свое:
– Только дай Бог счастливо, а то уж я намучилась. Да – Иван Алексеевич утешает, теперь, говорит, ничего, теперь хоть тройней располагайте, теперь вы молодцом, только, конечно, рационально ведите себя, не утомляйтесь…
Солнце горело на каменном полу. Снизу, из сада и с улицы, доносились голоса, крики детей, стук колес.
Митя совсем соскучился на тесном балконе.
– Мамочка! Ма-мочка! Что ж гулять! Папа! Иди же!
– Ну, иди с Тихоном. У мамочки головка болит, – сказала Катя.
– Не хочу с Ти-оном, нет Ти-она, я с папой хочу…
– Ах, какое наказанье! Гадкий, капризный мальчишка! Да перестань реветь! Андрей, пойдите, пройдитесь недалеко. Я, может, усну. А он тут ни минуты покоя не даст.
Андрей и сам рад был выйти на воздух.
– Ну, куда же мы пойдем? – спросил он своего крошечного мальчика, когда они сошли на набережную. На набережной было так светло, ярко, влажно и весело, что оба, и Андрей и мальчик, улыбнулись.
– Далеко-далеко пойдем, на острова пойдем, хочешь? – говорил Митя, махая рукой.
И вдруг, увидав ряд широких парных экипажей у тротуара, молящим голосом запросил:
– Папа, а папа! Поедем лучше, а? Ну что тебе стоит, папа! Найми вот этого, он согласится! Далеко-далеко, скоро-скоро! Вот этого, видишь, лошади у него какие толстые, они сильные, – правда? Наш Красавчик сильный, а он худее! Правда? Папа! Найми!
Через минуту они катились по влажному тенистому шоссе. Сквозь деревья налево то сверкало, то опять пропадало море, и каждый раз казалось выросшим, потому что шоссе неуловимо подымалось. Толстые Митины лошади действительно оказались сильными, бежали быстро, весело и упруго, помахивая короткими хвостами.
Мвтя был вне себя от восторга, болтал и захлебывался. Вдруг на одном шз поворотов он взвизгнул:
– Папа, папа! Та тетя! Папа, скорей! Я тебе не рассказал, я забыл! Папа!
Андрей уже сделал знак кучеру, и лошади остановилясь. У каменной ограды по тенистому и пустынному шоссе шла сестра Мария.
На оборвавшийся стук экипажа она подняла голову. Андрей спрыгнул на землю, Мария шла ему навстречу.
– Здравствуйте, – сказала она, наклонилась я поцеловала мальчика. – Куда вы едете?
Митя не мог стоять на месте.
– Я тебя сейчас узнал, тетя, тетя! Так хорошо ехать, тетя! А я забыл совсем папе рассказать, что ты не наша, здешняя, а все понимаешь, как наша! Ти-он говорит, что это потому, что ты монахиня, а все монахиня святые. Правда? Тетя, ты посмотри, какие лошади! Хочешь, поедем с нами? Поедем! Коляска большая-большая! А они бегут быстро-быстро…
– Куда же вы едете? – спросила Мария, легко улыбаясь и взглянув на Андрея.
– Я, право, не знаю, – сказал тот нерешительно. – Кучер называл мне местечко, я согласился…
Кучер повторил название, Мария кивнула головой.
– О, я знаю. Я была. Там очень хорошо. Немного далеко…
– Мы далеко, тетя, далеко! Поедем же!
– В самом деле… – сказал Андрей. – Может быть, вы могли бы…
– Да, я могу. Я сейчас свободна. А там очень хорошо.
Она вошла в коляску, и они двинулись вперед еще быстрее, хотя дорога и подымалась.
Митя сидел между ними, и восторг его не то что стих, а перешел в какое-то умиленное упоение. Мелькали дома, селения, кабачки с верандами, увитыми виноградом, покрасневшим и отяжелевшим; и опять пустынное шоссе, и море налево, светлое-светлое, высокое-высокое – почти как небо. Влажной душистрстью тяяуло из виноградников.
– Здесь так похоже на Италию, – сказала Мария. – Ты не видал Италию, Андрей? Вот увидишь…
Он в первый раз сегодня поднял на нее глаза. Тонкое, светящееся на солнце лицо ее показалось ему сегодня иным – и все тем же, ее лицом, таким нестерпимо милым и близким – и таким далеким, точно она не сидела с ним рядом, и не говорила с ним, и никогда не могла говорить.
Веселье, страх и радость вместе обняли его. И веселье было такое непривычное, такое простое, точно Митино. Ему тоже захотелось говорить, рассказывать что-нибудь о себе, о том, что он видел, с кем встречался, о том, что с ним или вообще случалось. Стал ей объяснять, почему в Вишняках, на хуторе, старый дом пришлось сломать, и какая была возня с новым, а свой кабинет он устроил совсем так же, и балкон такой же. Перешел к тем недавним годам, когда он служил в земстве, рассказывал, с чем и, кем ему приходилось бороться и как случалось побеждать.
– Ты этого всего не знаешь, – говорил он, глядя прямо в светлые глаза Май. – Да и никто, даже у нас, ничего не знает, кто чуть подальше стоит. Сколько нареканий на наше дело! У нас борьба и внешняя, и внутренняя. И борьба пока неравная. Враги наши могут кричать против нас всенародно, – а мы не смей и рта разинуть. Мы под сурдиночку, в закоулочке, в переулочке… Хлопотали мы о своем, земском, органе… Куда тебе! Я в Петербург даже ездил… Нельзя. Кричат с другой стороны: земство – это новая бюрократия! Земство отделено от народа! Что ж это такое? Ведь уж если это говорить… А если б ты знала, Мария, какие люди есть! Простые, энергичные, деятельные… Сколько ни имеют, – мало ли, много ли, другой вопрос, – все отдают. Сил тратится уйма – да пользы-то на вершок. Я не говорю, и в вершок польза – все-таки нечто. Вот был у нас один человек – вместе мы с ним служили…
Странно! Все прошлое, вся работа, вся жизнь Андрея в этот час были к нему обернуты своими светящимися сторонами. И он говорил о них искренно, как о чем-то легком и нужном. Даже то, что не давало ему ничего, кроме муки, тяготы, что он в конце бросал как бессмысленное, – и оно теперь казалось ему не без цели вкрапленным в жизнь и достойным разговора и рассказа. О Кате, он не говорил, – но естественно; он привык не думать совсем об этой стороне жизни или думать о ней после всех других.
Мария слушала его с глубоким интересом и очень внимательно. Может быть, боялась чего-нибудь не понять по-русски. Лошади бежали все так же бодро, и уже белелось вдали, на крутом горном уступе, остро вдающемся в море, крошечное далматское селение, куда они ехали.
– Отчего же ты оставил это дело, Андрей? – спросила Мария тихо. – Ведь ты его оставил?
Он на мгновенье затуманился.
– Да… Так. Оставил. Много как будто и хороших дел, а присмотришься… И слабняк я. Характер какой ничтожный. Теоретик, может быть… Не знаю.
Маленькая девочка, подпрыгивая, бежала за коляской и просила по-итальянски копеечку. Довольный Митя, которому дали три медных монеты, щедро кинул ей две. Девочка засмеялась и бросила в коляску измятые красные гвоздики.
– А какие цветы во Флоренции! – сказала Мария. – Таких нигде нет. Розовые лилии. Я их очень люблю.
– А я люблю персики, – заявил Митя. – Есть персики во Флоренции, тетя?
– Ну уж, наверно, не лучше, чем в нашей вишняковской оранжерее, – сказал Андрей. – Нет, ты не узнала бы Вишняков, Май!
– А липы целы? Помнишь, они расцветали?
– Целы, целы! Разве я позволю их тронуть?
– У нас гимнастика есть! – говорил Митя. – Когда я буду большой, как Боря и Миша, – я тоже буду на гимнастике. Ты к нам приезжай. Ты будешь моя, заграничная! Хорошо?
Май улыбалась. Ей тоже, вероятно, было весело. Черный покров слегка отлетал под встречным ветром, и лицо, все на солнце, странно розовело, точно тонкий фарфор сквозил на огне.
– А еще вот что я скажу, – решительным голосом заявил вдруг Митя. – Когда я вырасту совсем-совсем большой, вот как папа и Иван Алексеевич, я пойду в монахи, и буду святой, и женюсь.
Андрей невольно засмеялся.
– Ну уж если пойдешь в монахи – так не женишься. Монахам нельзя жениться. Да еще святым.
Митя взглянул на него со снисходительным изумлением.
– Папа, какой ты смешной. Ведь я женюсь на монашенке, вот как тетя. И куплю лошадей, таких сильных-сильных, и чтобы хвосты были стриженые, правда? И мы будем кататься и по загранице, и везде, и все будем видеть и знать, – далеко, далеко поедем…
– А нас уж не возьмете? – спрашивал Андрей.
– А вы уж тогда будете, старенькие-старенькие.
– Он правду говорит, – сказала Май, смеясь. – Но это когда еще будет! А теперь мы еще не старенькие… Не правда ли, Андрей?
Наконец приехали. Кучер подвез их к крошечному домику, заявляя, что это «кафе». В «кафе» не было ничего, кроме серых сухариков и местного вина, вкусного, играющего яркой розовой пеной, – но зато оказалась громадная каменная терраса на самом выступе, белая, точно висящая над морем.
Митя бегал взад и вперед, заглядывал за ограду и что-то кричал и болтал. Май облокотилась на широкие каменные перила и глядела в море. Оно было везде – и справа, и слева, и вверху, высокое, как небо, но внизу. Светлое-светлое, легкое-легкое, веселое.
Андрей стал рядом с него, хотел заговорить, сказать ей… и не посмел. Она была такая близкая – и такая непостижимо далекая. Всякий раз, поднимая на нее глаза, он это чувствовал, и всякий раз ему казалось, что видит ее – впервые.
Когда допито было сверкающее, сладкое, алое вино с розовой пеной – они вышли из домика на дорогу и пошли к роще, – которая темнела влево.
Каменистая тропинка вела в глубину.
– Пойдем, тут можно дойти до уступа, – сказала Май.
Она вела за руку ребенка, но скоро он побежал вперед. Андрея и Мария опять разговаривали. Мария рассказывала ему, как жила долго одна, в Оксфорде, и училась…
– А потом я была актрисой… Недолго, всего два года.
– Ты? Актрисой? Не может быть!
– Отчего не может быть? Я пробовала… Всем нравилось. Но мне не понравилось. Я оставила.
– Тогда и ушла в монастырь?
– О, нет, о, нет. Не тогда.
Андрей помолчал.
– А ты любила кого-нибудь? – вдруг спросил он. Она тотчас же ответила с простотой:
– Да, любила. Тебя любила всегда, – прибавила она через мгновение.
И Андрею стало опять страшно – я стыдно за свой вопрос, за тайный, грубый смысл, который был в нем.
Они дошли до самого уступа, до обрыва в море, и сели на камни около низких, крепких, уже темнеющих осенних дубов. Митя копошился вблизи, собирая в пук какие-то длинные травинки.
– Май, – сказал Андрей тихо и точно не сам, точно за него кто-то должен был это сказать. – Май, я, вероятно, люблю тебя. Не оставляй меня. Ты сама говорила… Но как же? Что ты хочешь? Я ничего не знаю. Что мне делать? Как жить? Если ты знаешь – отчего не скажешь?
Была тишина – тишина и солнце. Даже Мити не было слышно. И море с высоты казалось тихим и немым.
Лицо Май, окруженное черным ореолом покрывала, наклонилось к Андрею. Он обнял ее голову и поцеловал розовые, живые губы. Поцеловал в первый раз, потому что ему казалось, что не только ее, тогда, давно, – но и вообще никогда и никого он не целовал, до этого мгновенья.
И когда оборвался этот, весь светлый, весь под взорами солнца и небесного моря, поцелуй (а он именно оборвался, ибо во вторую половину его мига Андрею почудилось, едва-едва, призрачно, что она первая сделала движение назад), когда он оборвался – Андрею стало казаться, что его не могло быть, хотя он и был.
Она шли назад к своей коляске, чтобы возвращаться домой, и Мария говорила:
– Андрей, ты уедешь, ты будешь опять в России, в деревне. Поезжай, делай, что хочешь, что можешь любить, что тебе кажется справедливым, только делай, делай… И ко всему подходи, помня, что есть… есть слово, в котором, если раскрыть его, – все говорит: и жизнь, и любовь, и смерть. Подходи с этим. А потом, скоро… ты приедешь во Флоренцию, где буду я и будут люди, которые станут тебе нужны, а ты им.
– Скоро? Когда?
– Я скажу тебе, когда.
– Ты мне напишешь?
– Нет, писем не надо. Не напишу. Я еще здесь скажу тебе. Не сегодня.
Стало быстро темнеть. Вниз они поехали еще скорее. Было не холодно, но свежо. Митя, утомленный и довольный, примолк, дремал. Андрей и Мария молчали.
Уже заблестели огни отелей, когда Мария остановила кучера.
– Здесь мой спуск. Мне близко. Я выйду. Прощайте, милые.
Она поцеловала Митю, который обнял ее за шею, потом, сейчас же, поцеловала Андрея. И ему опять показалось, что это первый поцелуй: такой он был новый… свежий, как губы ребенка.