ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Люди здесь приятные

Эмигранты из России, числом два миллиона, разбрелись по Европе, Турции, Персии и Китаю. На тот момент это было самое крупное переселение в истории человечества. Русские эмигранты в подавляющем большинстве принадлежали если не к аристократическим кругам, то к интеллигенции – образованные, культурные, граждане мира, привыкшие к определенным привилегиям. В послевоенной Европе они лишились и статуса, и прав гражданства, остались бездомными, нищими, отчаявшимися. Бывшие князья служили в Париже официантами или попрошайничали на улицах Шанхая, дамы, недавно красовавшиеся на балах в шелковых вечерних платьях и маскарадных нарядах, превратились в горничных и проституток.


Их терзала ностальгия, они цеплялись за каждую частицу своей разрушенной прежней жизни. Собирались на еженедельные литературные, поэтические вечера, перенесли в Париж и Берлин русский балет, и все это на сущие гроши. Аристократы, вельможи, не знавшие ограничений в роскоши, терзались унизительной нищетой. Говоря словами Набокова, «отстраненный наблюдатель немало потешился бы, разглядывая этих почти бесплотных людей, имитировавших посреди чужих городов погибшую цивилизацию, – далекие, почти легендарные, почти шумерские миражи Москвы и Петербурга». (Пер. С. Ильина.)

В глазах изгнанников большевистская революция все еще оставалась гигантской, космических масштабов ошибкой («пресловутый dem ex machina», как писал Набоков), которая вскоре будет исправлена. В пору Гражданской войны пропагандистские газеты, издаваемые в Европе монархистами, дружно печатали оптимистичные прогнозы о скором разгроме красных. Даже когда окончательная победа красных доказала, что монархисты заблуждались, даже после создания СССР эмигрантское сообщество по большей части давало новому режиму от силы несколько лет. Они продолжали с жадным любопытством читать известия о неурожае и голоде, и, в уверенности, что изгнание продлится месяцы, максимум год, многие даже не спешили обзаводиться мебелью. Мало кто потрудился выучить новый язык. И хотя ничто в тот момент не препятствовало переселению в Америку – Северную и Южную, стоит отметить, что этой возможностью мало кто воспользовался: подавляющее большинство оставалось в странах, граничивших с Россией или расположенных поблизости от нее.

Эта пламенная вера в неизбежное и скорое возвращение ощутима во многих эмигрантах. Например, Чехия помогла открыть в Праге школу права для русских, предназначенную для эмигрантов, с конкретной целью подготовить их к государственной службе в посткоммунистической России. До 1927 года, когда школа закрылось, через нее прошло более 500 студентов.

Любой контакт с родиной превращался для изгнанников чуть ли не в сакральный опыт. Получив в 1922 году письмо из Москвы, Трубецкой чувствовал себя так, словно письмо пришло «с Луны», как писал он в ответ своему другу Федору Петровскому, разыскавшему его в Софии. Петровский учился вместе с Трубецким и специализировался на латыни; он остался в Москве. Трубецкого изумлял сам факт почтового сообщения между Москвой и Софией: «Чего мы только не пробовали, а нужно было всего лишь наклеить марку на конверт».

Жизнь Трубецкого в Софии была, как он признавался, не слишком яркой. Болгарская столица сложилась, по его мнению, в борьбе между Веной и Тулой, причем победила русская провинция: интеллектуальная, художественная и духовная жизнь практически отсутствовала. В этом, иронизировал он, основное отличие от Тулы. Но люди здесь приятные.

Презрение к тем местам, где они вынужденно оказались, было типично для российских изгнанников, по силе с ним могла сравняться лишь любовь – издалека, до одури, до задыхания – к родной стране, к тому, что осталось жить в воспоминаниях, но куда невозможно было возвратиться, пока у власти большевики. Трубецкой признавался Петровскому:

Вы себе представить не можете, какое счастье для нас, живущих на чужбине, каждый штрих пера с родины. В целом все мои знакомые за границей более-менее устроились и были бы довольны, если бы не давил на каждого из нас тяжкий груз разлуки с отечеством и близкими и ужасная тревога за судьбы любимых людей.

Ни в чем напрасный оптимизм изгнанников не проявлялся с такой отчетливостью, как в политике. Русские эмигранты жили в ожидании скорого краха большевиков и собственного триумфального возвращения. Различные политические партии – монархические, социалистические, фашистские, либеральные – наперебой вербовали приверженцев, издавали газеты и журналы, проводили съезды, формировали правительство в изгнании, собирали средства и сражались за право короноваться в посткоммунистической России. Имелись две главные монархические партии: одну создал в 1923 году великий князь Кирилл, провозгласивший самого себя «императором всероссийским», вторую возглавил его кузен, великий князь Николай Николаевич. Немонархические партии всех оттенков росли как грибы после дождя, среди прочих – конституционные демократы (кадеты), либеральная партия, действовавшая еще в царской России, а также партия правых социалистов-революционеров, эсеров, состоявшая из умеренных социалистов. Обе эти партии находились у власти при Временном правительстве, после крушения монархии и до Октябрьского переворота. Обе считали себя единственной альтернативой для России в XX веке.

Трубецкой, отпрыск одной из знатнейших семей России, сын ректора Московского университета, и сам, несмотря на сравнительно молодой возраст, известный ученый и лицо публичное, не мог оставаться в стороне от споров о будущем России. Примерно в это время и завязалась их переписка с Якобсоном. Трубецкой уже нашел единомышленников в интеллектуальной среде эмиграции и начал публиковать первые политические сочинения. В следующие десятилетия он будет делить время между академическими исследованиями в области лингвистики и политической деятельностью.

Политическая деятельность Трубецкого отчасти определялась его дружескими связями, но его политические взгляды непосредственно вытекали из научной теории, создаваемой в соавторстве с Якобсоном. Многие понятия, которые они применят для революционного преображения лингвистики, Трубецкой прежде опробовал в политических работах. Как многие русские интеллектуалы прежних поколений, он доводил свои мысли до крайности, превращая лингвистическую теорию значения в концепцию мировой истории и общеполитическую доктрину. В политических трудах Трубецкого, как и в ученых исследованиях, утверждался примат культуры. Он рассматривал культуру сквозь призму своих лингвистических интересов как нечто насущное, живое, реальное, а не эфемерное и декоративное, как понималась культура в XIX веке. В довоенной науке было принято рассматривать культуру как ту или иную ступень на лестнице человеческого прогресса, то есть одни культуры считались более передовыми, другие отсталыми. Трубецкой уравнял все культуры в том смысле, что первичная цель любой культуры – коммуникация.

Кроме того, Трубецкой противопоставлял культуру истории. XIX век искал начала всех вещей, от геологии до музыки и языка. Трубецкой и Якобсон полагали, что культура возникает и развивается лишь в силу специфических культурных факторов, подчиняясь собственной внутренней логике, а не случайным причинно-следственным цепочкам войн, миграций и тому подобного. Иными словами, найти истоки не столь важно, как нащупать правила, соответствия, системы, благодаря которым происходят изменения в культуре. Трубецкой пытался отыскать третий путь между двумя противоборствующими идеологиями – западного либерального капитализма и советского коммунизма, поскольку обе эти идеологии, осознанно или неосознанно, опирались на неумолимую догму универсальной истории.

Vladimir Nabokov, Speak, Memory, Vintage, 1989, p. 282.
Toman, p. 16.
Ibid., p. 17.
Ibid.