ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

«Мы оказались великолепными диагностами»

Заявив весной 1928 года Сувчинскому, что евразийство его «сломало», разочаровавшийся в политике Трубецкой вернулся к лингвистике и фонологии, возобновил сотрудничество с Якобсоном и Пражским кружком. Потерпевшие поражение и рассеявшиеся евразийцы пошли каждый своим путем.


В 1929 году Трубецкой и Якобсон опубликовали ряд статей, принесших им научные лавры. Для их направления в лингвистике Якобсон придумал термин «лингвистический структурализм». Попытка Трубецкого сквитаться с покойным Шахматовым – которая так и не осуществилась публично – привела его и Якобсона к одному из величайших открытий в теории лингвистики XX века. Их исследования послужат прологом к великому столкновению между «историей» и «структурой». «Структура» станет главной модой второй половины XX века, процветающей в европейских университетах; одним из главных популяризаторов структурализма был Клод Леви-Стросс. Эта теория искала объяснения всему, от истории и антропологии до психоанализа, в универсальных, вне времени, законах подсознательных структур, которые прежде всего открылись лингвистам. То, что Трубецкой и Якобсон пытались сделать в области фонологии – вывести законы, управляющие отношениями между акустическими знаками, – Леви-Стросс и множество других специалистов искали в мифах, сказках, литературе, свадебных обрядах и психологии. Зачастую удавалось вывести правила и заложить основы системы там, где, казалось, царил хаос разрозненных фактов. Фонологические теории Трубецкого, по словам Леви-Стросса, сказанным примерно через двадцать лет после смерти князя, стали огромным прорывом: «Впервые гуманитарная наука сумела сформулировать необходимые отношения». Он предсказывал, что открытия Трубецкого и Якобсона «сыграют в гуманитарных науках такую же революционную роль, как атомная физика в области наук о природе».

Постепенно эйфория от великого открытия улеглась и стало ясно, что структурализм хорошо работает применительно к фонемам (не всем), но перестает действовать в более широких областях литературы, психологии и фольклора. «Чем больше элементов, тем труднее работать структуралисту», – заметил Анатолий Либерман, специалист по фонологии Трубецкого. Тем не менее утопический энтузиазм русского Серебряного века, искавшего универсальные формулы человеческой природы, – тот энтузиазм, который Трубецкой и Якобсон направили в лингвистику, – еще присутствует на этом поприще: лингвистика стала предтечей других проектов, почти столь же утопических, – например, «порождающих грамматик» Ноама Хомского и когнитивной революции в психологии. Хотя многие открытия Трубецкого со временем были забыты, его фундаментальный проект – выявить необходимые связи между элементами языка – до сих пор занимает лингвистов.

Радость от такого прорыва все же не вывела Трубецкого из глубокой депрессии, которая настигла его после распада евразийского движения (для многих членов движение было не столько политической организацией, сколько психологической отдушиной). Для Трубецкого конец евразийства и укрепление власти большевиков означали вечное изгнание.

Всматриваясь в сталинскую Россию, Трубецкой с ужасом понимал, что национальный ресентимент и есть тот национальный синтез, который евразийцы пытались нащупать теоретически:

Мы оказались великолепными диагностами, недурными предсказателями, но очень плохими идеологами, в том смысле, что наши предсказания, сбываясь, оказываются для нас кошмарами. Мы предсказали возникновение новой евразийской культуры. Теперь эта культура фактически существует, но оказывается совершеннейшим кошмаром, и мы от нее в ужасе.

И частная жизнь Трубецкого, и его научный путь завершились трагически. Разорвав с евразийским движением, он больше почти не упоминал о нем. После аншлюса Австрии в марте 1938 года он попал под прицел: все российские эмигранты, особенно с выраженными политическими убеждениями, считались подозрительными. В мае того же года гестаповцы обыскали его квартиру и конфисковали переписку с Якобсоном, а также записи к труду всей жизни – «Праистории славянских языков». Этого князь не перенес: восемь месяцев спустя он умер от инфаркта, вызванного, по мнению друзей, стрессом.

Но Якобсон сохранил черновик «Основ фонологии» – главное наследие Трубецкого. Прежде чем бежать от нацистов сначала в Скандинавию, а потом в США, Якобсон сумел спрятать свою переписку с Трубецким в надежном месте в Праге. Потом он забрал эти драгоценные письма и в 1976 году опубликовал их. Он дожил до 1982 года, преподавал в Гарварде и Массачусетсом технологическом институте, считался одним из самых выдающихся лингвистов своего времени. Дружба с Трубецким всегда бросала отсвет на его жизнь. Незадолго до смерти Якобсон вернулся в мыслях к прощанию с Трубецким:

Долгий период нашего сотрудничества завершился. С той минуты мне предстояло продолжать работу одному и самостоятельно проверять новые находки и последующие гипотезы. Стало очевидно, что скоро закончится и сотрудничество с Пражским кружком, а потом и деятельность самого кружка. Меня ждали годы странствий из края в край.

На исходе 1930-х годов Савицкий остался единственным хранителем евразийского огня. После разрыва с Сувчинским и левым крылом постепенно таяли и ряды верных. Некоторые, в особенности последователи Сувчинского, вернулись в СССР, где почти всех ждала трагическая судьба. Трубецкой время от времени публиковал статьи в евразийских журналах, издаваемых Савицким, но после ухода из движения он никогда больше не ощущал прежнего энтузиазма и прервал отношения со многими былыми сподвижниками. Из пражской части движения к концу 1930-х мало кто уцелел и сохранил энтузиазм. Савицкий продолжал публиковать статьи о СССР в пражском Slavische Rundschau и парижском Le Monde slave, но из Пражского лингвистического кружка он вышел. Якобсон и Трубецкой сосредоточились на своей собственной работе и к середине 1930-х практически не общались с кружком. Якобсон, живший в Праге, часто виделся с Савицким, но Трубецкой наезжал все реже. В конце 1930-х, после смерти Трубецкого, отъезда Якобсона и вторжения немцев в Чехословакию, Савицкий остался в полном одиночестве. Эти годы оказались для него особенно непродуктивными.

Война расколола эмигрантское сообщество на две группы: одни в неумолимой ненависти к большевикам закрывали глаза на подлинную природу германской агрессии (они соблюдали нейтралитет или даже поддерживали Гитлера), других преданность отечеству подняла на защиту «Святой Руси», и даже те, кто осуждал сталинский режим, на время примирились с советской властью. Савицкий безусловно принадлежал к этой группе и потому все далее отходил от политических кругов эмиграции, которые приняли сторону Германии. Когда нацисты в 1939 году заняли Прагу, Савицкий остался в городе, но вскоре его уволили из Немецкого университета Праги, где он преподавал русский и украинский языки, именно за антигерманскую позицию. Он получил место завуча в русской гимназии, но в 1944 году был уволен и оттуда за отказ вербовать старшеклассников в русские подразделения немецкой армии.

За исключением этой двукратной потери работы, семья Савицких почти не пострадала в войну. Дети были слишком малы, а сам Савицкий слишком стар для действительной службы. Чехословакии повезло – она не превратилась в поле боя и оба раза переходила из рук в руки почти бескровно. Советские войска вошли в страну в 1944 году, а в мае 1945-го Савицкий с семьей присутствовал на параде, когда первые советские подразделения проходили через город. Но его любовь к родине, к отечеству подвергнется в ближайшие дни суровому испытанию. Вместе с Красной армией в Прагу явятся подразделения советской контрразведки СМЕРШ (сокращение от «Смерть шпионам») и начнут охоту на белых эмигрантов, на монархистов. Было арестовано 215 человек, среди них и Савицкий.

Первое знакомство Савицких со спецслужбами произошло в середине мая, через несколько дней после того, как советские войска вошли в Прагу. Явившийся к ним молодой офицер изъявил желание побеседовать с Савицким. Солдат, вооруженный автоматом, караулил на пороге дома, а другой солдат прокатил сыновей Савицкого на военной машине. После долгого разговора офицер ушел, вполне удовлетворенный, по воспоминаниям сына Савицкого Ивана, встречей с таким искренним русским патриотом. Через несколько дней другие военные увезли Савицкого на допрос, но неделю спустя он возвратился весьма ободренный, со справкой, что в отношении него было проведено расследование и за ним не найдено никаких провинностей. Но прошла неделя – и явилась третья группа военных; на этот раз с ними впервые были люди в гражданской одежде.

Вид у них был гораздо более серьезный, вспоминает Иван. На все протесты Савицкого, мол, его уже допрашивали, эти люди отвечали, что это не имеет никакого значения. Постепенно семья осознала, что происходит что-то страшное, что эти «гости» совсем не похожи на первые две группы военных, которые, вероятно, наведались ко всем русским эмигрантам в Праге и провели довольно поверхностную проверку. Эта команда имела приказ сверху на арест. Жена Савицкого, видя, какой оборот принимает дело, спросила, понадобится ли мужу зимняя одежда (хотя был месяц май). Савицкий, не утративший еще уверенности, возразил: «Конечно, нет, это всего лишь разговор». Разговор затянулся на десять лет.


Савицкого доставили в Москву и на некоторое время поместили в камеру на Лубянке, в устрашающей штаб-квартире НКВД. Тут-то он и узнал, до какой степени евразийское движение было инфильтрировано советскими агентами: на допросах ему предъявили показания людей, несомненно причастных к движению, – людей, которых он знал, кому доверял. «Имена были скрыты, но он узнал почерк», – рассказывал его сын Иван. Савицкий никогда не уточнял, чей именно почерк он узнал, но одним из информаторов с большой вероятностью был Арапов.

После нескольких месяцев заключения на Лубянке Савицкого отправили в лагерь в Мордовии, в Центральной России. Мало что известно о выпавших ему на долю испытаниях, сам он по возвращении ничего не рассказывал. Но почти наверняка на допросах применялись пытки, затем его обвинили в вымышленных преступлениях и отвезли в неотапливаемом товарном вагоне в ГУЛАГ, где ближайшие десять лет ему предстояло валить деревья.

Как ни странно, он не затаил обиды на свою родину. Савицкий страшно тосковал по России и радовался даже такому с ней соединению, даже в лагере:

Страшно было мое возвращенье,
Вид развалин родных городов.
И тоска первых дней заключенья,
И тщета всех попыток и слов.
Я прилег на родимую землю.
Летней ночью дышала земля,
И луна, мир подлунный объемля,
Заливала сияньем поля.
И почуял я тайные силы
В этом мерном дыханье земли.
Тело ожило в новом усилье,
И стихи, как река, потекли.

Некоторое время семья регулярно получала известия от сестры Савицкого, которая жила в Москве и имела возможность приезжать к нему в лагерь, но с 1948 года такие визиты сделались невозможны: сестра Савицкого работала в Академии наук, а всем сотрудникам академии были запрещены контакты с заграницей и иностранными гражданами, каковым в данном случае оказался ее брат.

С 1948 года по июнь 1955-го семья не получала от Савицкого ни единой весточки, не знала даже, умер он или еще жив. Наконец в июне 1955 года некий генерал Чернавин наведался в Прагу и дрожащими руками передал родным письмо от узника, только что выпущенного из лагеря: Никита Хрущев развенчал культ личности и освободил к 1955 году большинство заключенных. Савицкий находился в пересыльном лагере в Потьме, дожидаясь отправки в Прагу. Письмо было написано в канун Пасхи 1955 года:

Христос воскресе, дорогие мои Вера, Ника и Ваня, пишу вам это письмишко, чтобы поздравить вас с приближающимся Великим Праздником и дать вам весточку о себе, а также получить весточку от вас.

Он писал, что вышел из лагеря j апреля. В следующих письмах Савицкий сообщил, что в 1953 году перенес операцию и не мог оставаться на тяжелых работах, его перевели в лагерную библиотеку. Он подумывал (не крайнее ли это проявление стокгольмского синдрома?) отказаться от чешского гражданства и принять советское. Наконец в январе 1956 года ему позволили вернуться в Прагу, к жене и двум сыновьям, уже юношам двадцати с лишним лет. Перед ними предстал чисто выбритый, худой и слегка сутулый старичок.

Савицкий нашел работу переводчика в журнале «Советская Чехословакия». Прага, где в межвоенные годы собрались блистательные интеллектуалы, теперь превратилась в коммунистическую столицу, свободный обмен мнениями прекратился. Все те ученые люди, чьим обществом прежде наслаждался Савицкий, либо умерли, либо эмигрировали. Одно утешение: в 1956 году приехал Якобсон, чтобы принять участие в лингвистической конференции. К тому времени он уже преподавал в Гарварде и прославился теориями «маркированности» и «лингвистических универсалий», однако и в Америке политическая ситуация оставалась для него неблагополучной: Комитет сената по расследованию антиамериканской деятельности, созданный «охотником на ведьм» сенатором Маккарти, подозревал Якобсона в симпатиях к коммунизму и завел на него дело. Зайдя к Савицкому, Якобсон первым делом накрыл телефон подушкой.

От скуки и отчаяния Савицкого спасло письмо Матвея Гуковского, ученого, с которым он познакомился в Мордовии. Гуковский хотел связать Савицкого со своим товарищем по лагерю. Этот сравнительно молодой человек с жадным интересом изучал степные народы, он разделял евразийские убеждения Савицкого, он носил знаменитое имя, с ним Савицкий мог разделить и накопленные за долгую жизнь знания – и трагедию своей жизни. Этого друга Гуковского звали Лев Гумилев.

Во время Второй мировой войны Якобсон познакомился с Леви-Строссом, оба они преподавали в Свободном университете (Ecole Libre des Hautes Etudes), организованном в Нью-Йорке. По словам Леви-Стросса, это знакомство оказало ключевое влияние на дальнейшее развитие его теории.
Levi-Strauss, Structural Anthropology, p. 33.
http://sm-sergeev.livejournal.com/120006.html.
Roman Jakobson and Krystyna Pomorska, Dialogues, Cambridge University Press, 1983, p. 34.
Catherine Andreyev and Ivan Savicky, Russia Abroad, Yale University Press, 2004, p. 197.
Воспоминания Ивана Савицкого, старшего сына П. Н. Савицкого.
Савицкий П. Неожиданные стихи. Прага: Русская традиция, 2005. С. 106.