ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

До н/э

Старея, все отчетливее ощущаю свое отличие от тех, кто родился у Грауэрмана, а читать учился по Пастернаку.

В доме моих обожаемых родителей книжек не было, кроме численника – помнит ли кто-нибудь смысл этого слова? Первой книгой, которую мне, первокласснику, выдали в школьной библиотеке, были «Детские годы Володи Ульянова», а первой книгой, которую я купил, получив пять рублей в подарок на день рождения, стал сборник повестей и рассказов кабардинского писателя Хачима Теунова. Что до поэзии, то она началась для меня с книги стихов Евгения Евтушенко «Нежность», которую мне оставили (ровесники знают, что это такое) в поселковом универмаге, а критика – со «знаниевской» брошюры Геннадия Красухина, ставшего много лет спустя моим товарищем, о жанре поэмы в русской поэзии 1950-1960-х годов.

Не беспокойтесь, я не буду дальше тянуть жалостливый сериал «Детство – В людях – Мои университеты», а подойду сразу к университету. Вернее, к дням подготовки к вступительным экзаменам, когда я, приехав в Ростов, отправился в районную библиотеку за учебными пособиями и взял там составленную Н. А. Трифоновым хрестоматию «Русская литература XX века: Дооктябрьский период».

Вернувшись туда, где мне случилось жить в предэкзаменационные дни, я открыл эту книгу. И мне открылась МОЯ литература. Ахматова. Хлебников. Мандельштам. Ходасевич. Бунин.

И Гумилев. Вполне понятно, что в конце первого курса я уже делал доклад о творчестве Гумилева на студенческой научной конференции. Он был, конечно, постыдно щенячьим, но в перерыве меня поманил к себе латинист Сергей Федорович Ширяев. «Не делом занялись, молодой человек, – сказал он мне брюзгливо. – Уж лучше бы Фурмановым». – «Фурмановым? – опешил я. – Никогда!» – «Ну, раз никогда, – так же брюзгливо молвил Сергей Федорович, – то вот вам номер телефона. Позвоните».

И я позвонил. И я пришел в дом по улице Горького, бок о бок с пожарной частью; ростовчане помнят, кто там жил. Поднялся на третий этаж. Постучал – звонка рядом с дверью так и не появилось до самой смерти хозяина. Мне открыли.

Я вошел – и мне открылся МОЙ мир. Портрет Пастернака на стене. Портрет Солженицына за стеклом книжной полки. И книги, книги, книги, каких я до того не видел даже в университетском спецхране.

Так началась МОЯ жизнь. И она пока продолжается.

* * *

До шестого класса я доучился в деревне Усть-Шоноша, что в пятидесяти километрах от Коноши и в пятидесяти же от Вельска. Там у меня и первая любовь была. Галя Шухтина, за которой я ухаживал также, как все, наверное, в этом трепетном возрасте. Ну, то есть гонялся за нею за переменах, норовя огреть учебником по макушке, а в классе, моя парта была сзади, окунал кончик ее косы, украшенной бантами, в чернильницу-непроливашку. И Галя, оказывается, отвечала мне взаимностью, так что, когда родители увезли меня на свою родину, мы с моей зазнобой года два даже попереписывались, слали друг другу фотокарточки, и одна у меня до сего дня сохранилась: те же косы, такое же форменное платье, но вздымаемое уже завидной грудью.

Тем дело и кончилось. На десятилетия. Как вдруг получаю официальное приглашение на празднование 870-летия Вельска. В этом городе, что означен в метрике как место моего рождения, меня, по правде говоря, только крестили, вот и вся связь, но молодцы-вельчане, разыскивая, надо думать, земляков по Википедии, не сплошали и… Скажите сами, мог ли я не поехать?

О том, как домчались мы с женой до Вельска поездом «Полярная стрела» (Москва – Лабытнанги), в другой раз. О том, что увидел я на родине, – тоже. Это ведь рассказ о первой любви, согласны? Поэтому час езды на такси по унылому хвойному подлеску, и мы в Усть-Шоноше. «Тормози», – схватил я за плечо водителя, мгновенно опознав барак, в котором детство прошло. И, выскочив из машины, у первой же прохожей спрашиваю, живет ли здесь по-прежнему Галя Шухтина. «А как же», – отвечает. И дорогу мне показала.

Добежал, постучал в дверь. Она открылась. «Сережа, ты приехал», – сказали мне безо всякого изумления.

Вот и всё свиданье. По навесному мостику над Шоношей, загубленной диким лесосплавом, мы все-таки прошлись. И у старой школы постояли. Но – таксист ждет, жена улыбается, и говорить нам с Галей вроде бы не о чем; шутка ли, сорок семь лет прошло с тех пор, как расстались… «Получается, – говорю жене уже на обратной дороге, – не так уж сильно я изменился, если Галя меня сразу узнала». – «Да не узнала она, а знала, что вы здесь», – пробурчал водитель. И протянул мне местную газету, где про всех, кто на юбилей приедет, написано, и с фотографиями.

На минуту я даже расстроился. И тут же себя утешил: значит, ждала и, значит, не была уверена, что к ней заеду, и волновалась. И сейчас еще, наверное, волнуется, как и я волнуюсь.

* * *

Меня спрашивают: «А стоило ли вообще становиться москвичом?»

Отвечу. Я учился в Ростовском университете и, по общему мнению, должен был получить рекомендацию в его же аспирантуру. Наверняка поступил бы, наверняка защитил бы кандидатскую, потом докторскую (почему нет?) и к нынешнему дню, скорее всего, заведовал бы в Ростове кафедрой, печатался в соответствующих изданиях, выпускал монографии и т. п.

Не вышло. Так как мы с приятелями затеяли машинописный журнальчик «Одуванчик» тиражом сначала в четыре, потом в десять экземпляров, не что чтобы крамольный, но все-таки, и это, как решило факультетское начальство, не стоило исключения из университета, но стоило невыдачи рекомендации в аспирантуру. Ну и ладно, я поработал в районной газете, в областной молодежке и, набравши обязательный тогда двухгодичный производственный стаж, поступил-таки в ИМЛИ. Стал то есть москвичом.

И вот стою я года три или четыре назад на сцене Донской научной библиотеки, рассказываю что-то собравшейся там профессуре, а сам думаю: ребята, а ведь я бы мог быть среди вас и одним из вас и так же слушать заезжего литературного критика из Москвы. Случись так, жизнь, наверное, была бы не хуже, чем моя нынешняя, эта, но проживаю я все-таки эту.

* * *

OPUS, говорите вы, MAGNUM?

Мой отец всю свою жизнь проработал железнодорожником – сначала в Ростовской области, потом, уже как ссыльный, в Архангельской и, наконец, снова в Ростовской. Совершенно поэтому понятно, что первой газетой, попавшей мне в руки, был «Гудок». И то ли читал я в детстве этот орган Министерства путей сообщения чересчур уж старательно, то ли повлияло то, что старший брат у меня был журналистом, правда спортивным, но после девятого класса я заявился в редакцию районной газеты: хочу, мол, попробовать. Ну, пробуй, сказали мне и дали задание побеседовать с крановщиком, победителем, как сейчас помню, социалистического соревнования.

Прихожу на стройку, спрашиваю, где такой-то. Да у себя, отвечают и показывают рукою высоко-высоко вверх. Я обомлел, но полез, конечно, а когда до кабины добрался, то выяснилось, что крановщика-то и нет. Обедать ушел.

До сих пор иногда снится, как я с этого крана спускался. Руки дрожали. Но заметку все-таки добил, ее напечатали, и со временем я благоприобрел некоторую даже, знаете ли, самоуверенность. Так что и первую в своей жизни литературно-критическую статью – о стихах моего сокурсника, блистательно тогда начинавшего Леши Приймы, – опубликовал в университетской многотиражке «За советскую науку» без всякой робости. И за первую рецензию в журнале «Дон» за 1968 год – отчего-то о романе «Зори лютые» кубанского писателя Бориса Тумасова – тоже, не мандражируя, взялся.

А вот когда я уже на четвертом курсе заклеивал конверт, чтобы отправить в «Новый мир» малюхонькую, на две всего машинописные странички, рецензию на сборник стихов ленинградской поэтессы Ирины Маляровой, руки у меня опять задрожали. И дрожали ровно до той поры, пока я не взял в университетской читалке наконец-то пришедший журнальный номер – второй за 1970 год и последний, что был подписан к печати Александром Трифоновичем Твардовском.

Две странички всего. Но в «Новом мире»!.. И успел при Твардовском!.. Значит, жизнь удалась. Я же вам говорю – OPUS MAGNUM, как и было сказано.

* * *

Служа в 1971 году заведующим отделом промышленности и транспорта в районной газете, я, разумеется, скучал и, признаюсь уж, резвился. Завел при редакции литературное объединение, а в самой газете «Литературную страницу». Собственные стихи на ней печатать, правда, посовестился, благо самодеятельных поэтов по хуторам и станицам и тогда без меня хватало, а вот два рассказа о любви, до того побывавшие в студенческом журнале «Одуванчик», все-таки тиснул.

Что не принесло мне ни славы, ни неприятностей. Как не принесли мне никакого вреда и журналистские шалости, вроде того, что лирические зарисовки – был в арсенале советской печати и такой жанр – о знатных, допустим, доярках, подписывал именем Игоря Северянина, а проблемные статьи о наболевших нуждах, скажем, стрелочников щедро инкрустировал цитатами из поэтов, которые были строжайше запрещены к упоминанию.

Ну, и кто меня поймает? Отдела проверки в маленькой нашей газете, естественно, не было. Цензора тоже, поскольку эти обязанности возлагались на самого редактора. А большое начальство к стихам было глухо.

Один только всего и помню, раз вызвали меня к секретарю райкома по идеологии. И показывает он мне свежий газетный оттиск с моей же руки отчетом о прошедшем заседании районного партхозактива. Где написано, что в докладе первого, наоборот, секретаря рефреном – вы поняли, рефреном! – проходила мысль о чем-то там таком.

Оказывается, наш районный идеолог, человек невинный, но добросовестный, полез-таки за незнакомым термином в словарь и обнаружил, что рефреном могут называть и припев.

«Это что же, – закричал он на меня. – Наш Василий Назарович на трибуне, выходит, частушки пел?!»

Кричал долго. Но я и не оправдывался. Пытался лишь вспомнить, бывают частушки с припевами или все-таки нет.

* * *

И тут же о разнице между московской литературной жизнью и провинциальной, во всяком случае, тогдашней.

Работаю, еще до всякой аспирантуры, в областной газете «Комсомолец», печатаю первые рецензии в «Новом мире», «Юности», «Дружбе народов». И, естественно, меня приглашают на семинар молодых критиков в Переделкино. А как вернулся, звонок, зовут в местное отделение Союза писателей. Встречает меня их оргсекретарь и по совместительству детский писатель. Очень дружелюбен, расспрашивает, расхваливает. Вот тебе, говорит, Сергей, талон на приобретение машинописной бумаги по писательскому лимиту. А вот, говорит без перерыва, мои книги. Напишешь о них для «Вечернего Ростова», я уже договорился, а потом расширишь и отдашь в «Дон». Там уж ты сам договоришься, ладно?

Зиновий Самойлович Паперный, руководивший переделкинским семинаром и давший мне, кстати, много позже рекомендацию в Союз писателей, будто предвидя все, говорил мне еще в семинарские дни: «Можно, Сережа, быть в провинции прозаиком, можно поэтом. А критиком никак нельзя. Сожрут вас в этой банке с тарантулами». А что, спрашиваю, Москва – это не банка с тарантулами? Тоже, кивает Зиновий Самойлович, банка, но большая-большая, можно в сторонку отползти…

* * *

Наладившись на рубеже 60—70-х в критики, стремился я, разумеется, печататься в центральных, как тогда говорили, журналах. Но Москва от Ростова далеко, об Интернете еще и слуха не было, так что, приезжая в столицу сначала студентом, затем журналистом из провинции, я в надежде получить заказ обошел все, кажется, известные мне редакции. Кроме, понятно, «Молодой гвардии» и «Нашего современника», уже тогда мне чужеродных. Для «Юности», ежусь, написал рецензию на первую книжку Татьяны Глушковой – но кто же тогда знал, как время развернет эту ученицу Ильи Сельвинского? А в «Знамени» в ответ на предложенную статью об Арсении Тарковском Дмитрий Викторович Стариков, ведавший там критикой, посмотрел, помню, на меня с искренним изумлением: «Почему именно о Тарковском? – И он пренебрежительно щелкнул пальцами. – Таких, как Тарковский, у нас на пятачок пучок. Напишите лучше о Сергее Поделкове – в нем есть масштаб».

Ну надо же, думаю, а я его и не читал. Пришлось топать в сотый на Горького, чтобы, стоя у прилавка, листать солидный (масштаб же!) том Поделкова. И уж на то, чтобы этот масштаб не поприветствовать, ума у меня все-таки хватило. А в самоучителе литературного поведения, которым я руководствовался, появилось очередное правило – можно писать только о книгах, которые ты либо уже купил за собственный счет и по собственной воле, либо еще только мечтаешь положить на свою прикроватную тумбочку.

* * *

Живя еще в Ростове, но печатаясь уже в столице, я стал приобретать некоторую даже известность в узком, но шумном (тогда, тогда!) кругу местных литераторов. Местная партийная газета «Молот» даже уделила моей нескромной персоне целый абзац. До сих пор помню. Да и как забудешь, если сказано было – цитирую навскидку: «В славном эскадроне донских писателей появилась еще одна критическая сабля».

Причем слова «еще одна» были, как все понимали, типичной для партийно-советской печати гиперболой. Критиков на Дону как тогда не водилось, так и позже они, кажется, не произросли. Поэтому местные мастера поэзии и прозы начали охотиться именно за мною – не потому, что я стал таким уж хорошим критиком, а потому, что был единственным, других нету.

Они охотились, я прятался, видя даже известную доблесть в том, чтобы ни словом не обмолвиться об окружавшем меня – и не то чтобы очень гадком, но каком-то безнадежно сереньком – региональном ландшафте. Тоже, знаете ли, своего рода эмиграция – из постылой малой родины в вымечтанную и желанную, общероссийскую.

Хотя, признаюсь, случалось и мне оскоромиться. Напечатал я, например, в Ростовской молодежке, где тогда служил, обзор поэтического раздела журнала «Дон» – вполне никакой, поскольку и те немногие цветы моего злоречия, что в нем были, начальство выпололо. Опасаться, следовательно, нечего – и вдруг шум, гам, скандал, вызывают, и не куда-нибудь, а в обком партии, и это, по нормам тех прекрасных лет, означало неприятности не только для меня, автора, но и для ни в чем не повинного редактора газеты.

Являюсь, куда зван, а мне и говорят: «Вот Виктор Александрович заявление на вас подал. Докладывает, что вы его, товарищ критик, грубо оскорбили». И Виктор Александрович тут же сидит, в упор на меня смотрит. Фронтовик, старейшина нашего эскадрона, грудь в орденских колодках, а стихи ни к черту. «Извините, – отвечаю, – но я ведь о подборке Виктора Александровича вообще, кажется, ничего не написал. Ни одного слова, тем более оскорбительного…»

«Вот то-то, вот-то оно и есть – вскричал оскорбленный поэт, – что ты, сопляк, мою подборку даже не заметил». И – старый человек, фронтовик – тут же в кабинете картинно разрыдался.

С тех пор я так и помню: поэты могут критику простить что угодно, кроме равнодушия к их стихам.

Совсем, простите мне эту рискованную параллель, как случайные спутницы нашей безалаберной юности, каждая из которых (именно каждая) в определенной ситуации, когда «все» уже случилось, непременно говорила: «Теперь ты, наверное, будешь обо мне плохо думать». И не понимала бедная, что все гораздо хуже и что теперь о ней не будут думать совсем.

* * *

Теперь еще 60-е, но самый их конец. Я – студент филфака Ростовского университета, а мой друг уже аспирантом, но на философском. Репутация у него в глазах парткома была ни к черту, но диссертация – о французском экзистенциализме – безупречна, так что пришлось допускать к защите. И вот день торжественного акта. Пора начинать, как кто-то из парткомовских философов спохватывается: «А где стенографистка? Нет стенографистки?»

Ее, как вскоре выяснилось, потрудились не приглашать, а между тем без стенограммы протокол защиты будет недействительным. «Ну что, будем отменять?» – обращается председательствующий к членам ученого совета. И тут меня вдруг осенило: «Я, я буду стенографисткой…»

Защита у моего друга, словом, прошла блестяще. Черных шаров накидали умеренно. К стенограмме – до сих пор горжусь – претензий нет. Но искомую степень специалисту по французскому экзистенциализму так и не утвердили – что-то там неподобающее раскопалось в документах, им представленных.

* * *

Выбор Москвы, как ПМЖ, был для честолюбивого ростовчанина отнюдь не предрешен. Почти на равных котировался и Ленинград, культурная, так сказать, столица. Во всяком случае, в видах своих гумилевских штудий я первым делом отправился не в ЦГАЛИ и не в Ленинку, а в Рукописный отдел Пушкинского дома.

Квартировал же я или, как в России говорят, останавливался у Сергея Николаевича Артановского, к которому как к своему старинному другу меня и направил Леонид Григорьевич Григорьян.

Сергей Николаевич профессорствовал в Институте культуры, был тогда еще молод, уже обеспечен и состоял в очередной раз в разводе, так что, разбираясь с его дивной коллекцией рукописных книг начала 20-х годов, я брал еще и уроки холостяцкого образа жизни – впрок, впрочем, так и не пошедшие.

Особенно восхищало меня то, что Сергей Николаевич, джентльмен до мозга гостей, содержал одновременно экономку, ведавшую хозяйством, и кухарку.

«Дорого же», – сострадал я своему старшему другу. А он отвечал мне наставительно: «Жена, поверьте, обходится гораздо дороже».

* * *

Люди, поколением чуть старше, рассказывают, что и пишущие машинки надо было ставить на специальный учет, чтобы в случае чего те, кому положено, могли определить злоумышленника по специфическим особенностям шрифта. Наверное, так, но я о своей «Эрике», что берет, как известно, четыре копии, уже никому не заявлял и, ничего поэтому не опасаясь, перепечатывал на ней, что хотелось. Достаточно, впрочем, невинное – стихи там, «Огненный столп» Гумилева, цветаевский «Белый стан» да мандельштамовские «Воронежские тетради». А криминальный самиздат читал, какой друзья давали – то на недельку, а то и на ночь. И в машинописном, и в ротапринтном виде, реже переснятом и отпечатанном на фотографических карточках.

Прорывным, сейчас бы сказали, стало появление ксероксов. Их было мало, только в солидных учреждениях, так что множительная техника эта точно была под строгим контролем первых отделов.

Но кого ж это у нас контроль останавливает? Так что распространение сведений, порочащих и т. п., чем раньше занимались только бесстрашные энтузиасты, встало и на коммерческую, можно сказать, основу. Ксерокопии можно было уже купить, и стоили они недешево, поэтому и меня однажды познакомили с неким жучком, который на подведомственном ему ксероксе деньгу заколачивал, и немалую. Намекали даже, что он на них дачу построил – в Жуковке, тогда, правда, еще не столь знаменитой.

И как не боялся, вы спросите. Может, и боялся, но дело-то было немногим страшнее фарцовки и уж точно менее опасное, чем операции с валютой, а ведь занимались в 70-е и ими.

* * *

Чего в советские годы по-настоящему боялись, так это слушка, что ты, мол, или твой ближайший друг, или твоя девушка тоже стучите. Старожилы наверняка помнят это характерное похлопывание по плечам – там, где могли бы быть погоны. Кто сказал? Все говорят. Проверить такой слушок было невозможно, опровергнуть, соответственно, тоже. И мне до сих пор стыдно перед некоторыми своими знакомцами, что я в слушок о их причастности, так никем и не доказанной, тоже верил.

* * *

Иногда слушок был и не ложным, так что многие из моих ровесников вспоминают, что и их тоже пытался завербовать человек из ГБ.

Со мною – свят, свят! – никто и никогда таких душегрейных разговоров не вел. Но ожидали их все, и все к ним не то чтобы готовились, но с жадностью слушали, как кому-то удалось-таки ловко отбрыкаться.

* * *

Мне было ужасно жалко бедолагу, парня действительно отличного. Но отношения с ним я все-таки свел до минимума и на заседаниях нашей университетской литстудии, куда он тоже ходил, стал говорить осмотрительнее и тех, кто неосмотрителен, пресекать.

* * *

Лет двадцать назад я придумал фразу, в видах чистоты идейных риз, конечно, рискованную, но, как и сейчас мне кажется, не лишенную смысла.

Вот эта фраза: советская власть, не к ночи будь помянута, существовала так долго, что и в ней успело нарасти кое-что хорошее.

Например, семинары молодых писателей и, в частности, молодых критиков.

Я сам прошел эту школу: Дубулты… Переделкино… Москва… Сначала как семинарист, потом, спустя десятилетие, как руководитель. И не в том, разумеется, дело, что нас чему-то научили или я – позже – кого-то чему-то научил. Но нам кое-что показали вживе, чего на бумаге не увидишь.

Это первое. А вот и второе. Ну, вообразите, вы заведуете отделом промышленности и транспорта районной газеты «Свет Октября», а именно такова первая запись в моей трудовой книжке, – и вдруг получаете приглашение в Дубулты! Покруче, доложу я вам, было потрясение, чем французская виза в паспорте перестроечных уже лет, и стимул идти в профессию очень основательный.

Наконец, третье – люди, ровесники или около того. Покойный ныне иркутянин Женя Раппопорт, что в моем альбомчике «Чуприделки» написал: «Для чупринского музея я согласен быть евреем». Блистательный эрудит, тогда омич, а десятилетиями позже краснодарский профессор (и тоже ныне покойный) Сережа Поварцов, кому я однажды, путаясь в завистливых соплях, сказал: мы очень с тобой похожи, но ты лучше. Синеглазый, как нестеровский отрок, псковитянин Валя Курбатов, на которого так, говоря нынешним словом, запала Мариэтта Сергеевна Шагинян, что вызволить его удавалось только саратовскому жителю Сереже Боровикову. Насмешливый вятич Витя Бердинских, который не писал еще солидных монографий, но силен был мгновенным рецензионным наскоком.

Э, да что говорить! Мы как были, так и остались на ты и по имени – при всех расхождениях, при всем взаимонепонимании, при всех распрях, на которые был так богат рубеж века. И литература как стала тогда, на этих семинарах, делом для нас домашним, где все на ты и всё по имени, так и осталась. Что, разумеется, самое главное.

И кому это, скажите на милость, мешало? И как молодым писателям уже 2000-х не снимать шапку, встречаясь с Сергеем Александровичем Филатовым, который довёз Василия Ширяева с Камчатки в Москву, который открыл Сергея Шаргунова, Дениса Гуцко и Захара Прилепина, вывел Артема Скворцова и Романа Сенчина в руководители семинаров, свел, наконец, вместе чудных «попуганок»?

В лягушатниках, а семинары молодых и есть лягушатники, не живут. И я не сомневаюсь, что птенцы гнезда Филатова еще не раз передерутся. Но как были, так и останутся друг с другом на «ты» и по имени, и литература для них останется делом домашним. Или, если хотите, семейным.

Я ездил на Филатовский форум каждый год, и в этом поеду тоже. Может быть, тоже покажу что-нибудь, что предусмотрено регламентом мастер-класса.

Но так как эта новелла явно подзатянулась и вышла чересчур патетичной, подбавлю-ка я перчику. Скажу о разнице между теми семинарами и нынешними.

Может быть, я и не прав, конечно, пусть меня поправят, но разница, мне кажется, в том, что тогдашние семинаристы едва не наизусть знали книги своих мастеров (тех, конечно, кто того стоил) и завороженно следили за тем, как «свой» мастер рассеянно пролистывал твою машинопись и машинопись твоих товарищей. Нынешние же молодые, хоть с Камчатки, хоть из Литинститута, в большинстве своем книг писателей, отряженных им в мастера, безусловно не читали и вряд ли когда прочтут. Зачем? Если можно волшебный хоровод друг вокруг друга водить ночь за полночь – ту самую ночь за полночь, какую мастера просиживают за чтением рукописей, из которых еще неизвестно, выйдет что-либо путное или нет.

Я поначалу, признаюсь, досадовал. Потом обвыкся – на то, блин, и свобода, чтобы прилежание и почтительность вышли из обращения. Сейчас, как рассказывают мне вузовские приятели, студент, вон, и из аудитории может беспрепятственно выйти, если ему надоест слушать про разницу между юсом большим и юсом малым.

* * *

На одном из семинаров молодых критиков в Переделкине лекцию о перспективах литературы социалистического реализма нам читал ведущий специалист по марксистско-ленинской эстетике. Можно сказать, светило.

И так он ловко читал, что все тенденции обнажил, закономерности обнаружил, но не назвал ни одной книги, ни одного живого – на тот год – писателя. Только «Железный поток», с которым не промахнешься. И только, кажется, Леонид Леонов, да и то со «Скутаревским».

Дочитал, оглядел зал, ждет вопросов. И кто-то из нас: «Разве же можно, говоря о литературе, обойтись вообще без упоминания конкретных произведений?»

«Можно, – был нам ответ, – марксистское представление о Прекрасном так масштабно, что не стоит эмпирикой мельчить тему».

Тогда я только посмеялся. Но теперь, четыре десятилетия прошло, и сам иногда могу так построить лекцию или статью, чтобы и тренды были налицо, и дискурсы чтобы не бездельничали, а ни одной книги – то есть того, что, собственно, и составляет литературу, – названо не будет.

Наловчился, выходит, и я не мельчить тему.

* * *

На встречу с молодыми провинциальными критиками пригласили Катаева. «Вертер» написан еще не был, но «Святой колодец» и «Траву забвения» уже твердили наизусть – по крайней мере, все те, кто, как и я в ту пору, считал литературу, прежде всего, атакой стилем.

Это казалось невозможным, чуть ли не оксюмороном – вы поглядите-ка: лауреат сталинских премий, секретарь, начальник, казалось бы, пробу ставить негде, и гражданская репутация более чем сомнительна, и вдруг такой, ну надо же, такой виртуоз, такой мастер!..

Как тут встречу пропустить, а если повезет, как не спросить о чем-нибудь важном, судьбоносном!

Спросить удавалось, а вот ответы разочаровывали. Валентин Петрович явно отбывал номер и с нами говорил через губу, отнюдь не воспламеняясь. Так что если и мастер-класс это был, то барственной снисходительности. Не больше.

Ровно до тех пор, пока кто-то из нас не начал свой вопрос со слов: «Валентин Петрович, вот вы сегодня лучше всех пишете на русском языке. Скажите, пожалуйста…»

«Скажу, – прервал вопрошателя Катаев. – Скажу, что лучше всех на русском языке сегодня пишет Владимир Набоков. Все услышали, нет? Тогда я повторю – и будто в разрядку – НА-БО-КОВ!»

И, помедлив, обвел глазами зал: «Я – второй».

Семидесятые, знаете ли, годы. Известный своей, знаете ли, самовлюбленностью и своим, знаете ли, конформизмом сталинский лауреат.

* * *

Прочел в комменте к одной из своих давних записей: «Писателей оправдывает то, что они – прекрасные собутыльники. А среди поэтов иногда встречаются еще и симпатичные барышни…» И нечаянно вспомнилось.

В первой половине семидесятых я побывал подряд на нескольких семинарах молодых критиков. Юноши были разные, а вот барышни – все, как на подбор, страшненькие. Нетрудно было задуматься, что вот, мол, наша профессия только «синим чулкам» и впору. И лишь десятилетия спустя от некоей союзовский функционерки услышал, что такой была сознательная установка писательского начальства. Симпатичных на семинары в Дубулты и Переделкино не брать: чтобы семинаристы и их руководители в особенности не изблядовались.

Теперь-то от писательских союзов только тень и осталось. А девушек, что в критики нынче идут, хоть на подиум вызывай. Да посмотрите, скажу я вам, на попуганок – ведь чудо же, как хороши!..

* * *

И снова начало 70-х. Семинар молодых критиков в Переделкине. Уже отужинали. И мы – все как один провинциалы – сидим в закутке под лестницей, вокруг стола, на котором Арсений Александрович Тарковский обычно играл в нарды. А мимо, спускаясь со второго этажа, где и бар был тогда, и бильярдная, проходят писатели.

Да не те, что в Доме творчества взяли на срок или полсрока комнатку с умывальником, но без унитаза. А именитые, статусные, постоянные насельники переделкинских дач.

И один из них, в распахнутой богатой шубе, подле нас присаживается. Мы смущаемся, а он и говорит: «Ей-богу, я даже не знаю, зачем молодые сейчас идут в писатели. Вот я, помню, опубликовал первый роман и тут же получил за него Сталинскую премию. Ну и что что второй степени – все равно у меня через месяц была квартира на улице Горького, автомобиль „ЗИМ“ и жена – балерина Большого театра».

* * *

Начало писательских карьер – тема вообще из увлекательнейших. Поэтому нарушу-ка я хронологию и забегу вперед – в год, кажется, 1975-й или что-то вроде. Всесоюзное совещание молодых писателей. Семинар критики. За учительским (руководящим) столом Виктор Ксенофонтович Панков, Григорий Абрамович Бровман, еще кто-то, а володеет и княжит, конечно, Виталий Михайлович Озеров. Спор ведут в основном Витя Ерофеев, только что прославившийся статьей о маркизе де Саде, и Гога Анджапаридзе, за которым давно уже идет слава, что именно от него в Лондоне убежал Анатолий Кузнецов. Гога, понятно, за устои советской литературы, Витя, само собой, в них сомневается. Но оба блистают эрудицией, сыплют цитатами: Гога – по-английски, Витя – по-французски. Наставники дремлют.

И тут встает Коля Машовец (ныне, увы, покойный) из Саратова. И начинает так: «Я как критик-коммунист…» Что он говорил дальше, никого уже не волновало. Ни нас, семинаристов, ни тем более наставников. Как они, бедолаги, встрепенулись от слов, давно не слышанных, как взорлили! И что же? Уже через два месяца тихий аспирант из Саратова стал инструктором ЦК ВЛКСМ по работе с творческой молодежью, потом зам. редактора «Литературной учебы», главным редактором издательства «Молодая гвардия». Взлет был вертикальным, благодаря всего двум словам, а дальше… Дальше перестройка, не к ночи будь помянута.

* * *

А теперь, по странной ассоциации, расскажу о друге, на поколение меня старше, который сызмладу поставил перед собою одну цель – Родине пригодиться. Годы стояли совсем еще глухие, ни о каком диссидентстве, организованном сопротивлении властям и помину не было, так что и выбора не было – надо в партию вступать.

Он и вступил, стал, еще студентом философского факультета МГУ, кандидатом в члены, как это было предписано партийным уставом. А там – человек же яркий, талантливый, прирожденный оратор – был принят в агитгруппу ЦК ВЛКСМ пропагандировать решения XXII и самого антисталинского, кто помнит, съезда. И так успешно пропагандировал, так страстно боролся за восстановление ленинских норм, что из кандидатов был исключен и на два года отправлен – кажется, бетонщиком – строить Братскую ГЭС. Впрочем, в МГУ вернулся и, получив диплом, стал преподавать марксистско-ленинскую (а какую еще?) философию в Таганрогском радиотехническом институте. Параллельно, энергия же неуемная, организовав летний лагерь для трудных подростков. Этот лагерь в свою пору нашумел, приобрел, как сказали бы сейчас, медийную известность, да и потом давал о себе знать – хотя бы тем, что несколько самых неподдающихся питомцев моего друга стали, годы спустя, офицерами Армии обороны Израиля.

Вузовское начальство способностями Ванги, конечно, не обладало, но от слишком уж борзого преподавателя постаралось избавиться. Отпустив его в аспирантуру Ростовского университета, где мы, собственно говоря, познакомились. И опять он подал заявление в партию, а пока суд да дело придумал для студентов и аспирантов школу молодого пропагандиста. Взяв на себя обязанности нашего идеологического противника, нам же поручив всеми силами защищать ценности советского образа жизни.

Вам уже смешно? И вы уже, конечно, догадались, что заявление о приеме в партию удовлетворено не было, блестящую защиту кандидатской диссертации каким-то хитрым образом не утвердили, и уехал мой друг по распределению в Хабаровск.

«Так далеко же!..» – сострадал я. «Это смотря от чего далеко», – нимало не храбрясь, а просто чувствуя свои силы, отвечал он мне. И действительно – заявление в партию снова подал и, в подтверждение своей политической зрелости, напросился в лекторы, чтобы по селам и стойбищам разъяснять решения очередного, не помню уж какого, съезда.

Надо ли рассказывать, что через малое время моего друга и из Хабаровска турнули? Я и не буду рассказывать, пропущу полтора десятилетия, наполненных неустанной и для Родины всегда полезной деятельностью, чтобы застать героя моего скорбного повествования уже в дни перестройки и в роли директора крупного дорожно-строительного треста.

Который, это важно, не деньги, как тогда говорили, прокручивал, а действительно строил – дороги, коровники, другие объекты хозяйственного назначения в одной из северных областей России.

Кончилось как обычно. Родина – на этот раз в лице отечественного бизнеса и власти, ставшей до невозможности демократической, – и тут отторгла своего верного сына. Так что сидит мой друг в деревне и пишет книги – не о своем личном опыте, к сожалению, а о том, почему от века к веку проваливаются в нашей стране реформы.

* * *

Существует мнение, что в критики выходят неудавшиеся прозаики. Или, еще чаще, поэты.

Мнение небезосновательное. Я ведь тоже писал стихи. Не то чтобы не мог молчать, но в совхозе, куда в сентябре привезли первокурсников на уборку урожая, стихи писали все. Так что и я начал. Правда, стесняясь и никому их не показывая, кроме своего старшего друга, ростовского поэта и переводчика Леонида Григорьевича Григорьяна. Он прочел и сказал: «Культурно». Это был приговор, и веером по редакциям, как советовал Мартин Иден, я подборки уже не рассылал.

Врать, впрочем, не хорошо. На четвертом курсе я приехал в Пушкинский дом, поработать с гумилевским архивом, и пошел-таки с жидкой пачечкой стихов почему-то в редакцию журнала «Звезда». Меня встретил заведовавший там поэзией и показавшийся мне престарелым Николай Леопольдович Браун. Полистал, пожевал губами и вопросительно протянул руку: «Годится. Давайте теперь паровоз, и пойдете у нас в молодежном номере».

Паровоз!.. Пусть кто-нибудь другой расскажет молодым поэтам, что обозначало это слово на тогдашнем литературном жаргоне. Я ведь не толковый словарь отшумевшей цивилизации пишу, а рассказываю о своей жизни – единственной и неповторимой, как любая другая.

В общем, профессионального стихотворца из меня не получилось, но с тех пор я с пониманием и состраданием смотрю на юношей (и особенно девушек) бледных со взором горящим, от которых никто не требует теперь паровозов, но требуют, надо думать, чего-то иного.

В утешение же себе люблю повторять, что большого вреда русской поэзии я все-таки не нанес.

Грауэрман – старейший в Москве родильный дом на Большой Молчановке, возникший в начале 1920-х гг. по инициативе врача-гинеколога Григория Грауэрмана. Все здесь было, по советским временам, шикарно – лучшие врачи и медсестры, новые кровати, всегда чистое белье и даже свои телефоны в палате. Поэтому попасть сюда на роды было непросто для тех, кому не посчастливилось обитать в районе Арбата. Среди «звездных детей Грауэрмана» – актеры Андрей Миронов, Александр Ширвиндт, Вера Глаголева, литераторы Булат Окуджава, Кир Булычев, Александр Архангельский, Сергей Гандлевский, Марина Москвина, Олеся Николаева, Лев Рубинштейн, Мариэтта Чудакова. И неудивительно, что появившиеся на свет у Грауэрмана до сих пор воспринимают себя столь же родовитыми, как и потомки тех, кто прибыл в Америку на «Мэйфлауэре». Удивляться можно только тому, что в начале 1990-х роддом был закрыт как нерентабельный.
Численник – отрывной календарь, который обычно вешали на стену. На титульной странице каждого листка, помимо даты, указывались обычно время восхода и захода солнца, а также праздники или самое знаменательное событие, связанные с этим днем. Оборотная сторона была отдана текстам – например, кулинарным рецептам, полезным советам, предельно краткому очерку жизни и творчества того или иного писателя-классика либо же отрывку из его произведения. «Численник… – в комментах к этой новелле ностальгически вспоминает Ольга Пустовалова. – Моя тетка Клавдия Николаевна, что жила в селе Ерофеевке Тамбовской области, заправив печь, всякий раз подходила к стене, где на гвоздике висел численник, отрывала листок, аккуратно клала его в карман фартука – прочитаю на досуге, а затем поворачивалась к жестяным голубым ходикам и подтягивала гирьки… Жизнь продолжалась».
«Спецхран меня потряс… – вспоминает Алла Латынина. – У меня было ощущение, как будто я попала на короткий срок в пещеру Аладдина, но успела лишь простенькое колечко примерить, – а там россыпи драгоценностей. Надо же за ними вернуться» («Новый мир», 2015, № 1, с. 180).
«Во втором номере, – записывает 3 февраля 1978 года Лев Левицкий, работавший тогда в редакции, – напечатаны военные воспоминания Брежнева „Малая земля“. В редакции по этому поводу невиданный ажиотаж. Во вторник налетело восемь телевизионщиков с аппаратурой, а вечером вторым кадром в программе „Время“ беседа с Козьминым, который держался именинником. Позавчера киношники оккупировали наровчатовский кабинет и сняли доблестного Мстислава. Видимо, для хроники. Раньше она называлась „Новости дня“. Звонят из посольств. Просят экземпляры второго номера. Редколлегиальная компашка на седьмом небе» (Л. Левицкий. Термос времени, с. 6).
А вот Андрей Вознесенский был иного мнения. «Журнал „Знамя“, – по его воспоминаниям, – и тогда был лучшим журналом поэзии. Либеральный „Новый мир“ лидировал в прозе и общественной мысли, но из-за угрюмой настороженности великого Твардовского отдел поэзии там был слабым. О редакторе Вадиме Кожевникове сейчас говорится много дурного. Скажу об ином. (…) Именно он единственный опубликовал стихи Бориса Пастернака из романа „Доктор Живаго“ и предварил появление романа объявлением о нем» («Новое «Знамя», с. 36). Здесь же, в «Знамени», были напечатаны и самые известные стихи самого А. Вознесенского тех лет – от «Гойи» до «30 отступлений из поэмы „Треугольная груша“».
Д. В. Стариков, как напоминает Р. Д. Тименчик, «стал широко известным, когда атаковал стихотворение Евтушенко «Бабий Яр» за оскорбление торжества ленинской национальной политики и отступление от коммунистической идеологии на позиции буржуазного толка. На него, зятя А. Софронова, была сочинена эпиграмма: Ну что с него такого взять?Не сукин сын, а сукин зять»(Р. Тименчик, т. 2, с. 84)
«Конечно, – признает Геннадий Красухин, – книжка стала хуже, в статье было немало уксуса, но ведь книга вышла! И дала возможность другим изданиям потихоньку публиковать стихи уже не опального, а полуопального (таких изредка печатали) поэта» (Г. Красухин. Стежки-дорожки, с. 13).
«Помню, – подтвердил в своих мемуарах Ю. В. Манн, – как много лет назад, во время преподавания в Чикагском университете, меня поразило настойчивое самоограничение многих молодых специалистов. Например, тот, кто занимается Цветаевой, ничего не хочет знать о Пастернаке, и наоборот. Отчасти для этого есть объективные причины: объем знаний стремительно растет, за всем не уследишь, не угонишься. Но есть мотивы и вполне практического, житейского свойства. Скажем, происходит международный симпозиум по творчеству Цветаевой, и если вы его участник, то должны быть конкурентоспособны, т. е. готовы к любому вопросу по вашей теме. Если же спросят о Пастернаке или Мандельштаме, то можно отделаться некоторыми общими соображениями, заключив фразой: а вообще-то это требует изучения, это не моя тема» («Память-счастье, как и память-боль…», с 172).
Да что, впрочем, статьи… Повидавшись с М. Б. Храпченко, в ту пору еще членом-корреспондентом АН СССР, К. И. Чуковский 28 октября 1965 года записал в дневник: «Хр. рассказывал случаи, когда автор, не знающий языков, пишет солидные научные труды руками подчиненных ему специалистов (Щербина). Покойный Александров-академик прибег к такому способу: призвал к себе молодого человека, талантливого, и сказал ему: звонили из ГПУ, справлялись о вас, вообще вам грозит катастрофа; единственное для вас спасение – написать книгу в честь Сталинских статей по лингвистике. Тот в панике пишет, Ал. запугивает его вновь и вновь и получает книгу в 20 листов, на котор. Ал. ставит свое имя». Обычная, что уж тут говорить, обычная в советские годы практика… Вот и гоголевед Ю. В. Манн вспоминает, как он в молодости сначала перерабатывал для нового издания книгу «Патриотические и освободительные идеи русской литературы» члена-корреспондента АН СССР А. М. Еголина, а затем и писал за того же Еголина выступление на Втором съезде советских писателей («Память – счастье, как и память – боль…», с. 93–94).
«Все самые громкие публикации, наделавшие много шума, вызвавшие ярость начальства, появились в газете благодаря Виталию Александровичу, – вспоминает Александр Борин. – В ту пору ходила фраза: смелых журналистов не бывает, бывают только смелые редактора. Это в полной мере относилось к Сырокомскому» (А. Борин, «Знамя», 2014, № 7).
И проносило действительно многих. «ГУЛАГ» на толстой фотобумаге, – вспоминает критик Михаил Трофименков, – я читал в вагоне метро, пусть и последнем, почти пустом: это говорит о том, насколько уютно мы чувствовали себя, в большей степени, чем о моей глупости». – «Коммерсантъ Weekend», 17.04.2015.
«Писатель без власти – не писатель», – в простоте душевной изрекла одна из руководящих писательских жен, и фраза эта стала крылатой», – вспомнил то время Г. Бакланов в книге «Входите узкими вратами».
«…Работники Главлита, – подтвердил Ю. П. Изюмов, – несли и другую службу: вылавливали материалы, абзацы, предложения, а порой даже отдельные слова, которые с их точки зрения могли быть превратно поняты читателями, нести антисоветскую окраску или вызвать недовольство начальства» (Ю. Изюмов, http://izyumov.ru/Vospominaniy_rG/novobranec.htm).
Не удержусь от искушения привести фрагмент из воспоминаний Г. Бакланова «Входите узкими вратами»: «Так вот – Сартаков. Он когда-то пробовал петь, но повредил голосовые связки, и нам уже досталось слышать просто-таки женский сиплый голосок, из-за этого однажды совершил я непростительную ошибку: позвонил ему, а секретарши на месте не было (не помню, как ее звали, допустим, Мария Павловна), и трубку телефона, чего ожидать было невозможно, снял он сам. „Мария Павловна?“ – „Это – Сартаков!..“ Мне бы затихнуть, положить трубку, а я извинился и продолжал разговор. Какое после этого должно быть ко мне отношение, если я спутал его с женщиной, с секретаршей?.. А еще была у него склонность, как у всех не шибко образованных людей, иностранное словцо подпустить в разговоре. Вызвав к себе консультанта иностранной комиссии, на которую нажаловались арабские коммунисты и ее из-за этого увольняли, он так разъяснил причину: „Вы – персона не грата… Понимаете?“ После неудавшейся певческой карьеры стал Сартаков бухгалтером, писал годовые отчеты, а там и романы пристрастился писать. Его и определил Марков контролировать финансы и ведать изданиями, то есть самое главное держать в руках: кого не издавать, чью книгу издать, а кому и собрание сочинений поднести к юбилею. Уж тут-то он себя не обижал». И вот в издательстве „Художественная литература“, в „Роман-газете“ печатается очередной его роман под названием „Козья морда“. „Роман-газета“ в те времена выходила с фотографией автора на обложке. И представил себе зрительно директор издательства Косолапов, как это будет выглядеть: резко сужающееся к подбородку лицо Сартакова, а под фотографией – „Козья морда“… Летели мы с Косолаповым в Болгарию, и он, смеясь, рассказал, как звонил автору: мол, прочел ваш роман, прочел, огромная в нем философская глубина, хорошо бы, чтоб и в названии это как-то отразилось… И вместо „Козьей морды“ назван был роман „Философский камень“, так и подписано было под фотографией».
И нелишне, мне кажется, напомнить, что лауреатами премий Московского уже комсомола были – кто бы мог подумать? – даже Мариэтта и Александр Чудаковы. «Мы с Сашей, – прояснила в письме ко мне эту странную коллизию Мариэтта Омаровна, – получили премии за РУКОПИСИ наших будущих книг – он за „Поэтику Чехова“ (вышла в 1971), я – за „Мастерство Юрия Олеши“ (вышла в 1972). Мы были поражены, что лауреатами стали оба – ЕДИНСТВЕННЫЕ из московских ЛИТЕРАТУРОВЕДОВ (были и др. специальности). Встретились на ковровой дорожке – он шел со сцены, я на сцену; с огромным трудом сдержали смех. Премия была копеечная – 100 р. И получили в какой-то кассе с трудами, полгода спустя…»
Впрочем, была ли эта передача добровольной? Гроссману, заявил Кожевников на расширенном заседании редколлегии «Знамени», «следует как можно дальше спрятать этот роман от посторонних глаз, принять меры к тому, чтобы он не ходил по рукам». А вот сделанная в тот же день запись в дневнике Корнея Чуковского: «Вадим Кожевников хотел тихо-мирно возвратить автору этот роман, объяснив, что печатать его невозможно. Но в дело вмешался Д. А. Поликарпов , прочитал роман и разъярился. На Вадима Кожевникова это так подействовало, что у него без двух минут инфаркт».
«К слову сказать, Верченко – единственный в этой должности, кто не стал членом Союза писателей. Даже его заместитель был уже „принят в писатели“, а он как бы полагавшейся взятки не взял, нарушил обычай», – припомнил характерную деталь Г. Бакланов в книге «Входите узкими вратами».
«Борис Борисович Лобач-Жученко? – вспомнил его в комментах к этой новелле Роман Лейбов. – Интересный персонаж, выпускник Петербургского морского корпуса и прототип героя Колбасьева. Кажется, так и не стал членом Союза. Но дожил почти до ста». А Вадим Зеленков даже процитировал «Записки последнего гардемарина»: «В бытность мою гардемарином я имел свой личный номер 42, считал его счастливым и запомнил на всю жизнь. И если мне на том свете придется предстать перед апостолом Петром, я, наверное, закончу свой рапорт словами: „Докладывал новопреставленный Борис Лобач-Жученко, номер сорок два!“».
«Ниночка, – вспоминает в Фейсбуке Надежда Кондакова, – успела издать книгу, и мы договорились встретиться в метро, чтобы она мне ее подарила. Так навсегда и запечатлелась в глазах – худенькая, хрупкая, с еще не отросшими после химии волосами, с какой-то виноватой полуулыбкой (совершенно не похожая на себя прежнюю), она ждала меня в середине пустого зала, кажется, на Коломенской. И было в ней столько света и столько смирения, что и без слов было понятно, если останется жить – будет писать иначе. И протягивая книгу, она, словно прочитав мои мысли, сказала: жаль, новую книгу уже не увижу… И не было сил возражать, настолько без рисовки она это сказала… А вскоре мы ее отпевали в одном из новых храмов на окраине Москвы, куда она часто ходила все последнее время ее короткой жизни. Талантливых людей всегда как-то особенно, щемяще жалко». А Екатерина Горбовская призналась: «Она на меня обрушилась совсем недавно. Я раньше только имя слышала, а стихи на глаза не попадались. А недавно увидела небольшую подборку – и онемела. Потом прочитала всё, что сумела найти в Сети. И стало нестерпимо больно оттого, что уже никак не получится существовать с ней в одном временном пространстве. И ещё я знаю, что, если бы она сейчас была тут и продолжала писать, у нас тут был бы совсем другой театр, и многое, очень многое было бы совсем по-другому». – «Искренко, – подтвердил Евгений Никитин, – предугадала всю эту нашу „актуальную поэзию“, все их изобретения. Жаль, молодые авторы ее не знают, ведь не понимают, что все воруют, не понимают, у кого воруют. Искренко надо давать каждому молодому литератору учить наизусть, принудительно».
«Сам-то клуб был слишком пестрым сборищем разношерстных и даже несовместимых вкусов, поведений и эстетик, но дело взаимного ознакомления он сделал», – уточнил Сергей Гандлевский (С. Гандлевский. Бездумное былое, с 104–105).
«„Деревенская проза“ – тоска инкубаторской курицы по курятнику, – язвительно заметил 14 декабря 1977 года в своем дневнике Давид Самойлов. – Кажется, что куры были лучше и в супе вариться было приятнее» (Д. Самойлов, Поденные записи, т. 290).
«Табуированного слова „еврей“, – как потом вспоминала Наталья Иванова, – никто не произносит, но градус напряжения (нагнетание фамилий и пр. привычные приемы) зашкаливает. (…) Все это производило впечатление пробы – до чего можно дойти, до какой границы в открытой неприязни, если не вражде» (Н. Иванова, «Знамя», 2015, № 3, с. 48).
Феликсу Чуеву, как напомнил в комментах к этой новелле Эргали Гер, акростихом же ответил Александр Еременко: Столетие любимого вождяТы отмечал с размахом стихотворца,Акростихом итоги подводяЛизания сапог любимых горца!И вот теперь ты можешь не скрывать,Не – шифровать любви своей убогой.В открытую игра, вас тоже много.Жируйте дальше, если Бог простит.Однако все должно быть обоюдным:Прочтя, лизни мой скромный акростих,Если нетрудно. Думаю, нетрудно
Имеется ввиду Леонард Илларионович Лавлинский (1930–2005), в ту пору главный редактор журнала «Литературное обозрение», где была напечатана моя статья о стихах Ю. Мориц.
И вот как дополнил мою новеллу Андрей Чернов: «Как-то в середине 70-х я привел Ваню Жданова к Валентину Берестову. Сидели втроем на кухонке (ул. Волгина, этаж девятый). Ваня читал с листа. Долго читал. Наконец ВД попросил его: „А можно мне глазами?..“ Взял листок. Пробежал. И вдруг объявил: „Да вы же прекрасный французский поэт!..“ И стал с листа переводить на тот язык, плохим переводам с которого Ваня подражал. И воскликнул посреди чтения: „Ну вот и звук появился!..“ Ваня ушел сразу. Больше не появлялся».
Что же касается проштрафившегося журнала «Наш современник», то там по распоряжению главного редактора Сергея Викулова было опубликовано «Письмо грузинских писателей», «из которого, – по словам В. Астафьева, – в процессе прохождения исчезла половина подписей, сами писатели их и сняли, и сократилось оно наполовину (…). Предал редактор журнальчика своего автора и члена редколлегии, отряхнулся и живет себе дальше, следует намеченной столбовой дорогой русского патриота и защитника русского народа».
Один из лидеров «Памяти» К. Смирнов-Осташвили, как вспоминает В. Матусевич, «кричал в рупор: „Жиды, убирайтесь в свой Израиль. Вы не писатели – писатели Распутин, Астафьев, Белов. Мы в своей стране, а вы пришельцы… Сегодня мы пришли с мегафоном, а в следующий раз – с автоматом“. Милиция спокойно наблюдала за тем, как молодчики из общества „Память“ выламывали руки у пожилых женщин, били по лицу мужчин. „А как же, – ухмыльнулся один из милиционеров, – у нас плюрализм и свобода слова“» (В. Матусевич. «Записки советского редактора»).
Надежда, дочь Вадима Кожевникова, которая брала у Чаковского интервью к его 80-летию, вспоминает: «…За время нашей многочасовой беседы ни разу телефон не зазвонил. Все как сгинули. Похоронили заживо, отобрали газету, им созданную, выжали и выбросили на свалку истории. (…) Чаковский в тот раз мне сказал: „Повезло Вадику (В. Кожевников. – Н. К.) – он до этого не дожил“. И я с этим согласилась» (Н. Кожевникова. Пастернак, Мравинский, Ефремов и другие, с 23).
«Наш современник» – литературный журнал, с самого момента своего возникновения в 1956 году занимавший (и продолжающий занимать) более или менее ярко выраженную «почвенническую» позицию. Но и в истории этого журнала был, правда, кратковременный, период плюрализма – это когда после увольнения А. Т. Твардовского из «Нового мира» в 1971 году многие «староново мирские» авторы перешли не только в «Дружбу народов», но и в «Наш современник», и на страницах издания с отчетливым антисемитским душком читатели с изумлением обнаруживали, например, повесть Фазиля Искандера или рассказы (ушедшего, правда, не из «Нового мира», а из «Знамени») Юрия Казакова. Держался, впрочем, этот плюрализм не долго, совсем не долго…
Глушкова Татьяна Михайловна (1939–2001) – поэт, эссеист. Она училась в Литературном институте в семинаре И. Сельвинского и в 1960-1970-е годы была обласкана вниманием П. Антокольского, С. Липкина, А. Межирова, Е. Рейна, других поэтов т. наз. либерального направления, но уже в конце 1970-х годов резко сдвинулась, не избегнув и юдофобии, в лагерь русских националистов, а затем, уже в 1990-е, и в этом лагере вступила в жесткую конфронтацию с И. Шафаревичем, В. Солоухиным, В. Кожиновым, Ст. Куняевым, В. Распутиным, уча их Родину любить и называя даже этих демонстративных патриотов «авторитетами измены». Ясное представление о воззрениях Т. Глушковой и об эволюции этих воззрений дает ее переписка со Станиславом Куняевым (см. С. Куняев Мои печальные победы, с. 407–529).
«Знамя» – литературный журнал, созданный в 1931 году как журнал для военных писателей и военных читателей, и первые 50 лет своей истории имевший (не вполне справедливую) репутацию издания респектабельного, но неимоверно скучного и, уж во всяком случае, официозного. «Нынешнему читателю, – вспоминает Ирина Янская, работавшая в редакции в 1970-е годы, – нипочем не вообразить уровень „Знамени“ тех лет – с его бесконечной и безразмерной «секретарской прозой» (…), с его бездарно-верноподданнической критикой, уныло-холуйской публицистикой. (…) Стихи „Знамя“, как правило, печатало только плохие или очень плохие» ( 5 ) («Новое «Знамя», с. 93).
Стариков Дмитрий Викторович (1931–1979) – критик, чьи эстетические воззрения неизменно отличались, как тогда говорили, не только повышенной «железобетонностью», но и особой демагогичностью. «Неглупый и небесталанный литератор, – говорит о нем Ирина Янская, – Дима Стариков успел написать столько гнусностей, что хватило бы на дюжину его единомышленников» («Новое «Знамя», там же) ( 6 ) .
Поделков Сергей Александрович (1912–2001) – поэт, для стихов которого, как указывает Википедия, «характерны чувство современности, красочность поэтического языка».
Сотый на Горького – книжный магазин «Москва» на нынешней Тверской улице, называвшийся тогда магазином № 100.
«Молот» – газета Ростовского обкома КПСС, фундаментально скучная, как это и было предусмотрено для официальных изданий канонами партийно-советской печати.
Обком партии, обком комсомола – самое большое местное начальство, различавшееся тем, что у партийцев действительно была власть, зато у комсомольских вожаков была инициатива. И показательно, что, когда условия игры в стране переменились, лишь малая часть работников обкомов, горкомов и райкомов КПСС сумела конвертировать власть в деньги, в то время как из функционеров ВЛКСМ вышли самые крутые олигархи всех размеров.
Черные шары – так при защите диссертации называют голоса членов специализированного совета, поданные против присуждения соискателю ученой степени.
ПМЖ (постоянное место жительства) – документально оформленное право и возможность жить в выбранной стране (или городе) без необходимости периодически переоформлять разрешение на пребывание.
ЦГАЛИ – Центральный (ныне Российский) государственный архив литературы и искусства, такое же, как и 3-й зал Ленинской библиотеки, место встречи соискателей ученой кандидатской степени.
Ленинка – Российская государственная библиотека (РГБ). Основанная еще в 1862 году в составе московского публичного Румянцевского музея, она с 1924 года носила имя В. И. Ленина, но в 1991 году это имя утратила. Тогда как станция метро, выводящая к Воздвиженке, по-прежнему зовется «Библиотекой имени Ленина», и этот диссонанс многое объясняет в общественной жизни и общественном сознании современной России.
Пушкинский дом – Институт русской литературы (ИРЛИ РАН), созданный в С.-Петербурге еще в 1905 году.
Артановский Сергей Николаевич (1932) – доктор философских наук, профессор С.-Петербургского гос. университета культуры и искусств.
«Эрика» – малогабаритная, производства ГДР пишущая машинка, которая в Советском Союзе во второй половине 1960-х пришла на смену тяжеловесным (и тоже, разумеется, импортным) «Оптимам» и «Континенталям». В свободной продаже почти не появлялась, была страшным дефицитом, и мне, например, «Эрику» еще в редакцию газеты «Свет Октября» привезли прямиком из Москвы, с распродажи на очередном съезде Союза журналистов СССР. Но, как бы то ни было, «Эриками», которых обессмертил своей песней Александр Галич, в свой срок обзавелись почти все желающие, что резко увеличило оборот самиздата в России.
«Эрика» берет четыре копии…» – строка из песни «Мы не хуже Горация», в 1966 году написанной Александром Аркадьевичем Галичем (Гинзбургом) (1918–1977). Чрезвычайно успешный в молодости драматург и киносценарист, Галич с конца 50-х годов начинает писать песни, исполняя их под собственный аккомпанемент на семиструнной гитаре. Его известность в интеллигентских кругах, безусловно, соперничала со всенародной популярностью Булата Окуджавы и Владимира Высоцкого.
Самиздат – как особое социокультурное явление, он характерен, видимо, не только для Советского Союза, но и для любой страны, где государственная власть присваивает себе монополию на изготовление и распространение словесной продукции. Нарушение этой монополии как частными лицами внутри страны, так и зарубежными организациями, разумеется, государством же пресекается и карается. Даже сейчас, когда и предварительная цензура вроде бы отменена, и Всемирная паутина доступна каждому, можно схлопотать срок, например, за репост сообщения в социальных сетях, если власть усмотрит в этом сообщении признаки преступления, подпадающего под соответствующую статью Уголовного кодекса.
Первый отдел – структурное подразделение, существовавшее в каждой организации, чья деятельность была хотя бы в самой малой степени связана с режимом секретности или зарубежными контактами. В обязанности первого отдела входили контроль за доступом к секретной информации и секретным делопроизводством, обеспечение сохранности документов, содержащих в себе государственные и военные тайны, надзор за использованием пишущих машинок и других копировальных аппаратов. Этот же отдел давал разрешение на поездки за границу, на зарубежные публикации и вообще всякие контакты с иностранцами. Здесь хранилась информация о сотрудниках предприятия или организации, включая сведения о их политических взглядах, моральном облике и допуске к документам с грифом «секретно» или «для служебного пользования». О первых отделах, которые напрямую подчинялись органам государственной безопасности, рассказывают ужасы, но в «Литературной газете», их функции выполнял отдел кадров во главе с милейшей Г. В. Сухаревой, ни разу, кажется, не причинившей вреда ни одному из сотрудников первой тетрадки.
Распространение сведений, порочащих и т. п. – согласно статье 190-1 Уголовного кодекса РСФСР, действовавшей с 1966 по 1989 год, «систематическое распространение в устной форме заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно изготовление или распространение в письменной, печатной или иной форме произведений такого же содержания» наказывалось лишением свободы на срок до трех лет, или исправительными работами на срок до одного года, или штрафом до ста рублей. А если означенные действия приравнивались к антисоветской агитации и пропаганде, проводимым в целях подрыва или ослабления советской власти, то в ход могла пойти и статья 70, угрожавшая лишением свободы на срок от шести месяцев до семи лет или ссылкой на срок от двух до пяти лет.
Фарцовка – колыбелью этого явления, широко распространенного в Москве, Ленинграде, портовых городах и туристических центрах СССР, принято считать VI Всемирный фестиваль молодежи и студентов 1957 года, когда оказалось, что у заезжих иностранцев можно покупать или выменивать вещи и продукты питания, которые у простого гражданина в нашей стране не было никакой возможности приобрести легально. В 1970-1980-е годы, когда железный занавес стал более проницаемым, к фарцовщикам прибавились обычные спекулянты, перекупавшие дефицитные товары иностранного производства у людей, имевших возможность выезжать за границу или пользоваться услугами специализированных магазинов «Березка», где иностранцы за свои покупки расплачивались валютой, а советские граждане сертификатами или позднее чеками Внешторгбанка и Внешпосылторга.
Валютные операции – иметь, как тогда говорили, на руках зарубежную валюту было строжайше запрещено, и людям, выезжавшим за границу, ее обычно выдавали, вместе с зарубежным паспортом, либо поздним вечером перед утренним рейсом, либо непосредственно в аэропорту или на вокзале. Оборотистых людей (см., например, роман М. А. Булгакова «Мастер и Маргарита») между тем хватало, и для их острастки в 1961 году был принят указ «Об усилении уголовной ответственности за нарушение правил валютных операций». Дело валютчиков Я. Рокотова, В. Файбишенко и Д. Яковлева, уже отбывавших к этому времени восьмилетний срок наказания, было по настоянию Н. С. Хрущева спешно пересмотрено, а сами они расстреляны. Чего, действительно, не случалось ни с одним антисоветчиком в послесталинскую эпоху.
Стучать – доносить властям о предосудительном, с советской точки зрения, поведении и образе мысли. Стукачество подразделялось на бытовое (скажем, жена отправляла в партком жалобу на неверного супруга), служебное (ну, это понятно – доносы по начальству) и политическое (когда доброжелатели обращались непосредственно в органы государственной безопасности). Вот последних-то доброжелателей, как правило, и называли стукачами, имея в виду не столько тех, кто был движим бескорыстным энтузиазмом и действовал обычно анонимно, сколько тех, кто в итоге вербовки давал соответствующую подписку о сотрудничестве и доносительствовал, что называется, на постоянной основе. Без обсуждения, хотя, впрочем, небезосновательно предполагалось, что такие сексоты (секретные сотрудники) были в каждой, например, студенческой группе.
«Я в слушок о их причастности (…) тоже верил» – «Сейчас, – говорит Наталья Иванова, – даже и не думают о том, как это подозрение могло сломать жизнь. Сейчас это – тьфу, ничего, вынужденное сотрудничество, а порой и доблесть. А тогда, в несвободные годы, подозрение на контакт с органами – позор и приговор» (Н. Иванова, «Знамя», 2015, № 3, с. 21).
ГБ КГБ – эти аббревиатуры, официально расшифровывавшиеся как Комитет государственной безопасности СССР, проходили в приватных разговорах как комитет глубинного бурения или контора. На манер того, как советская власть в тех же разговорах именовалась Софьей Власьевной.
Дубулты – писательский Дом творчества на Рижском взморье, открытый еще в 1946 году. Став в 1991 году собственностью Литфонда Латвии, он стал переходить из рук в руки и теперь бесповоротно продан. Писателям остался только один двухэтажный коттедж на пятачке огромного некогда парка.
Раппопорт Евгений Григорьевич (1934–1977) – критик, литературовед, автор нескольких книг, изданных в Иркутске. Был рыж, бородат и неизменно ироничен, как это и подобало сибиряку-шестидесятнику.
Поварцов Сергей Николаевич (1944–2015) – доктор филологических наук, профессор Краснодарского университета, ярко дебютировавший статьей о творчестве Д. С. Мережковского в журнале «Вопросы литературы». В его послужном списке выделяются глубокие исследования жизненного и творческого пути И. Э. Бабеля и Л. И. Мартынова.
Курбатов Валентин Яковлевич (1939) – автор сотен литературно-критических и искусствоведческих работ, едва ли не единственный в нашем поколении критик, пытающийся, по его собственному признанию, «примирить в себе родное, коренное, генетически присущее душе – и чужое, тонкое, отвлеченное» («Москва», 1996, № 7), т. е. православную почвенность и рафинированную западную культуру. Надо полагать, что именно это принесло ему не только Пушкинскую, Толстовскую и Горьковскую литературные награды, но и Патриаршую премию (2014).
Шагинян Мариэтта Сергеевна (1888–1982) – может быть, самая титулованная из русских советских писательниц: Герой Социалистического Труда, лауреат Сталинской премии 3-й степени за книгу очерков «Путешествие по Советской Армении» и Ленинской премии за тетралогию «Семья Ульяновых». Прославилась тем, что обнаружила сначала калмыцкие, а затем и еврейские корни в родословии В. И. Ульянова (Ленина). На людях появлялась со слуховым аппаратом, который отключала, когда очередной оратор или собеседник казались ей неинтересными. Теперь ее книги забылись, а имя осталось – вместе с посвященной ей эпиграммой М. А. Дудина: «Железная старуха товарищ Шагинян. Искусственное ухо рабочих и крестьян».
Боровиков Сергей Григорьевич (1947) – критик, чья жизнь тесно связана с журналом «Волга»: он пришел сюда еще корректором, а годы спустя, уже в роли главного редактора, превратил заурядный журнал в безусловно лучшее провинциальное литературное издание России. Что и было отмечено премией Малый Букер за 1994 год.
Бердинских Виктор Аркадьевич (1946) – доктор исторических наук, профессор Вятского гуманитарного университета. Из критики он, впрочем, давно ушел – к фундаментальным занятиям историей крестьянской цивилизации в России и историей Вятского края.
Филатов Сергей Александрович (1936) – в молодости технарь, лауреат, шутка сказать, Государственной премии СССР («за разработку и внедрение ресурсосберегающего совмещенного процесса непрерывного литья и прокатки сталей и сплавов»), в зрелые годы народный депутат, а затем руководитель администрации Президента Российской Федерации. Ныне же – глава Фонда социально-экономических и интеллектуальных программ, инициатор и организатор Форумов молодых писателей России, что уже пятнадцать лет собираются в одном из подмосковных санаториев.
Ширяев Василий Михайлович (1978) – литературный критик, живущий на Камчатке в поселке Вулканный и рассылающий оттуда свои экстравагантные эссе по редакциям московских и екатеринбургских изданий.
Скворцов Артем Эдуардович (1975) – поэт, литературовед, доктор филологических наук, профессор Приволжского федерального университета (Казань), автор книг «Игра в современной русской поэзии» (2005) и «Самосуд неожиданной зрелости: Творчество Сергея Гандлевского в контексте русской поэтической традиции» (2013).
«Попуган» – неформальный творческий союз критиков Елены Погорелой (По), Валерии Пустовой (Пу) и Алисы Ганиевой (Ган), возникший на одном из Форумов молодых писателей России в Липках.
Форум молодых писателей России, Липки – ежегодные семинары-совещания, которые, начиная с 2001 года, ежегодно организует и проводит Фонд социально-экономических и интеллектуальных программ, более известный как Фонд Сергея Филатова, при поддержке ведущих литературных журналов Москвы и С.-Петербурга. Время проведения этих встреч – октябрь. Традиционное место проведения – подмосковный пансионат «Липки», так что, когда в 2014 году форум был проведен в пансионате «Звенигородский», он сразу же получил название Не-Липки.
«Железный поток» – этот роман Александра Серафимовича (Александра Серафимовича Попова) (1863–1949), написанный еще в 1924 году, считался эталонным произведением литературы социалистического реализма. Читают ли его сегодня, сказать не решусь, но то, что по улице Серафимовича в Переделкине до сих пор гуляют писатели и их потенциальные читатели, бесспорно, как бесспорно и то, что в Доме творчества имени Серафимовича «Малеевка» писатели больше не живут.
Леонов Леонид Максимович (1899–1994) – писатель, лауреат Сталинской (1943), Ленинской (1957) и Государственной (1977) премий, Герой Социалистического Труда (1967), академик Академии наук СССР (1972). Рассматривался официальной критикой как неоспоримый классик литературы социалистического реализма, своего рода «советский писатель № 2» (после, разумеется, М. А. Шолохова, которому была отведена все-таки самая высшая ступенька на литературном пьедестале). Попытки вернуть читательское внимание к этой фигуре, предпринимаемые как литераторами коммуно-патриотического лагеря, так и писателями нового поколения (прежде всего Д. Быковым и З. Прилепиным), успехом пока, кажется, не увенчались.
Катаев Валентин Петрович (1897–1986) – писатель, за участие в Первой мировой войне награжденный двумя Георгиевскими крестами и орденом святой Анны IV степени, лауреат Сталинской премии 2-й степени за повесть «Сын полка» (1946), Герой Социалистического Труда (1974). Отношение современников к Катаеву, мягко говоря, не однозначно, но несомненно, что он был и прозаиком замечательного дарования, что особенно наглядно проявили повести «Святой колодец» (1966), «Трава забвения» (1967), «Алмазный мой венец» (1978), «Уже написан Вертер» (1979), и замечательным главным редактором в начальную пору журнала «Юность» (1955–1961). «Я не знал, – вспоминает Евгений Евтушенко, – ни одного другого главного редактора, который был не только сам знаменит, но так обожал делать знаменитыми других. Катаев был крестным отцом всех шестидесятников».
«Boт вы сегодня лучше всех пишете на русском языке» – похоже, что эту мысль раньше всех высказал Юрий Олеша, чья «Книга прощаний» пестрит фразами вроде «Катаев, кажется, пишет сейчас лучше всех», «Катаев пишет лучше меня». И, видимо, поэтому, Валентин Петрович, чуть кокетничая, чуть всерьез, бросил: «Так как в настоящее время все пишут очень хорошо, то нужно писать плохо, как можно хуже…» – и придумал «мовизм» (от франц. «mauvais» – плохой).
Набоков Владимир Владимирович (1899–1977) – писатель, ни одной книги которого при его жизни не было опубликовано в советской России, но известный абсолютно всем, кого достигал поток сам- и тамиздата. Ко мне он сначала пришел «Лолитой», и я помню, что читал с жадным, понятное дело, интересом, но все никак не мог понять, почему именно Набоков считается гением русской прозы. А вот когда мне открылись «Подвиг», «Дар», «Другие берега» – всё срослось. Так что и теперь «русский» Набоков, то есть написанный по-русски и о русском, мне ближе англоязычного.
Сталинские премии – присуждались как наивысшие награды СССР в области науки, техники, литературы и искусства, а также коренного усовершенствования методов производственной работы, в 1941–1952 году. Были предусмотрены три степени, лауреаты которых получали диплом, нагрудный знак и деньги: 100 000 рублей (1-я степень), 50 000 рублей (2-я степень). С 1948 года присуждалась также премия 3-й степени в размере 25 000 рублей. Наряду с бессчетным множеством забытых ныне авторов, премиями среди русских писателей были также отмечены Алексей Толстой (1941, 1943, 1946), Сергей Сергеев-Ценский (1941), Михаил Шолохов (1941), Алексей Новиков-Прибой (1941), Николай Асеев (1941), Василий Лебедев-Кумач (1941), Сергей Михалков (1941, 1942, 1950), Александр Твардовский (1941, 1946, 1947), Константин Тренев (1941), Николай Погодин (1941), Константин Симонов (1942, 1943, 1946, 1947, 1949, 1950), Илья Эренбург (1942), Самуил Маршак (1942, 1946, 1949, 1951), Василий Ян (1942), Вера Панова (1947, 1948, 1950), Николай Тихонов (1942, 1949, 1952), Павел Бажов (1943), Михаил Исаковский (1943, 1949), Маргарита Алигер (1943), Леонид Леонов (1943), Викентий Вересаев (1943), Александр Серафимович (1943), Вячеслав Шишков (1946), Вениамин Каверин (1946), Алексей Сурков (1946, 1951), Михаил Лозинский (1946), Павел Антокольский (1946), Александр Прокофьев (1946), Александр Фадеев (1946), Валентин Катаев (1946), Вера Инбер (1946), Борис Лавренев (1946, 1950), Виктор Некрасов (1947), Борис Полевой (1947, 1949), Эммануил Казакевич (1948, 1950), Константин Федин (1949), Михаил Луконин (1949), Александр Яшин (1950), Агния Барто (1950), Всеволод Вишневский (1950), Сергей Макашин (1950), Анатолий Рыбаков (1951), Лев Кассиль (1951), Юрий Трифонов (1951), Мариэтта Шагинян (1951), Ольга Берггольц (1951), Семен Кирсанов (1951), Дмитрий Благой (1951), Николай Задорнов (1952), Николай Носов (1952). Когда в 1967 году была учреждена Государственная премия СССР, к ее лауреатам были приравнены и лауреаты Сталинской с выдачей соответствующих дипломов и медалей. Да и сама Сталинская премия с тех пор в печати эвфемистически именовалась Государственной.
Панков Виктор Ксенофонтович (1920–1975) – доктор филологических наук, все книги и литературно-критические статьи которого как-то сами собой стерлись из памяти. Отец моего товарища – критика Александра Панкова (1947–1996).
Бровман Григорий Абрамович (1907–1984) – один из наиболее ортодоксальных советских литературных критиков, вошедший в историю как суровый обличитель А. Солженицына, К. Воробьева, А. Яшина, В. Астафьева, В. Лихоносова.
Озеров Виталий Михайлович (1917–2007) – ифлиец, а впоследствии доктор филологических наук, главный редактор журнала «Вопросы литературы» (1959–1979), секретарь правления Союза писателей СССР по, условно говоря, идеологии (1967–1986). Как критик был правоверен и духоподъемен до зевоты – см. такие основополагающие труды, как «Образ коммуниста в литературе», «Тревоги мира и сердце писателя», «Коммунист наших дней в жизни и литературе», по достоинству отмеченные и академической Добролюбовской премией, и Государственной премией СССР. Зато как редактор Виталий Михайлович оставил о себе добрую память – с его благоволения и под его защитой авторы «Воплей» могли (хотя бы порою) позволить себе куда большее свободомыслие, чем в других подцензурных журналах.
Анджапаридзе Георгий Андреевич (1943–2005) – литературный критик, знаток западных детективов и вообще зарубежной массовой культуры. Досадный инцидент, когда он, выполняя обязанности «сопровождающего», действительно в лондонском стрип-клубе упустил вознамерившегося сбежать писателя Анатолия Кузнецова, другому наверняка стоил бы карьеры. Но с Георгия Андреевича или с Гоги, как его все звали, взятки были гладки, так что он, по свидетельству Натальи Трауберг, «быстро пошел по ступеням издательств. Едва перевалив за 30, стал главным редактором «Радуги»; в сорок с небольшим – директором «Художественной литературы». В рынок, впрочем, Анджапаридзе так и не вписался, прославленное издательство спасти не сумел и в последние годы своей жизни был известен лишь как то ли редактор, то ли соавтор, то ли подлинный автор боевиков про Бешеного, выпускавшихся издательством «Вагриус» под брендом «Виктор Доценко».
Кузнецов Анатолий Васильевич (1929–1979) – писатель, памятный мне, прежде всего, тем, что выпускное сочинение «Молодой герой советской литературы» я писал в школе по его «Продолжению легенды», равно как по «Хронике времен Виктора Подгурского» Анатолия Гладилина и «Звездному билету» Василия Аксенова. 24 июля 1969 года Кузнецов выехал в так называемую творческую командировку в Лондон с целью сбора материалов для книги о II съезде РСДРП, однако уже 30 июля обратился к правительству Великобритании с просьбой о предоставлении ему политического убежища. Сенсационным стало признание Кузнецова в том, что он, добиваясь разрешения на поездку в Англию, за полгода до этого стал агентом-провокатором КГБ и доносил на знакомых ему писателей, в частности на Евгения Евтушенко.
Машовец Николай Петрович (1947–2008) – литературный критик, многим памятный лишь тем, что это именно он в «литга-зетовской» статье назвал сказочного Чебурашку «космополитом» («Кто усыновит Чебурашку?», 4.11.1981). Что, по иронии судьбы, видимо, и предопределило его дальнейший, уже перестроечный и постперестроечный путь – к бизнесу, основанному на издании бесчисленных сказочных газет, журналов и сборников.
«Литературная учеба» – журнал, созданный в 1930 году Максимом Горьким, закрытый в связи с началом войны и возобновленный в 1977 году в соответствии с постановлением ЦК КПСС «О работе с творческой молодежью». Входит сейчас, наряду с издательством и книжным магазином, в состав одноименного издательского дома.
«Молодая гвардия» – старейшее из ныне существующих российских издательств. Основанное в 1922 году, оно на протяжении десятилетий действовало как центральное издательство ЦК ВЛКСМ, где, помимо книг всего тематического спектра, выходили газета «Пионерская правда», журналы «Молодой коммунист», «Молодая гвардия», «Вокруг света», «Техника молодежи» и др. Акционировавшись в 1992 году и потеряв при этом значительную часть своего имущества, издательство известно сегодня, прежде всего, книжной серией «Жизнь замечательных людей».
Братская ГЭС – эта гидроэлектростанция, строившаяся на Ангаре с 1954 по 1967 год, в течение нескольких десятилетий воспринималась общественным сознанием и как символ технического могущества Советского Союза, разогревающий патриотические чувства, и как один из знаков не только комсомольской романтики, но и того, что в историю страны вошло под именем «оттепели». Возможно, это произошло в силу удивительно удачного названия, а возможно и благодаря популярной поэме Евгения Евтушенко «Братская ГЭС» (1965) и еще более популярным песням Александры Пахмутовой.
Ванга (Гуштерова Вангелия Пандева) (1911–1996) – болгарская ясновидящая и предсказательница, настолько популярная в нашей стране, что в нынешней русской церковной и околоцерковной среде появилось даже слово «ванговать», т. е. прорицать, не получив на это особого благословения.
Мартин Иден – герой одноименного романа (1909) Джека Лондона, рассказывающего о трагической (и типичной в своем трагизме) судьбе молодого писателя.
«Звезда» – один из старейших литературных журналов России, издающийся с 1921 года.
Браун Николай Леопольдович (1900–1975) – русский поэт, который начал свой творческий путь в литературном кружке, боготворившем Н. Гумилева, а в последующие десятилетия писал достаточно тусклые, нормативно патетические стихи. С версификационной точки зрения вполне, впрочем, доброкачественные.
«Паровоз» – стихотворение, которое подтверждало, что вы стоите на правильной, советской позиции, а не принадлежите к какой-нибудь – избави Бог – пятой колонне. Тут тоже, конечно, была эволюция. В 40-е (см. «Разведчиков грядущего» Евтушенко) было не обойтись без Сталина. В 60-е очень желателен был Ленин, и даже Арсений Александрович Тарковский оскоромился в одной из первых публикаций. В 70-е хватало революции или чего-нибудь про домны и комбайны. А в 80-е, почему режим и считался бархатным, достаточно было какого-нибудь среднерусского пейзажа в стихах или слова «Сибирь» в рифменной позиции.