III

Между радостными мечтаниями о браке с Дашенькой замешивались у Федора Федоровича и грустные минуты.

Прошло уже шесть месяцев со дня поселения Дашеньки в его доме.

Ученый содержатель пансиона давно уж был положительно недоволен им самим и его методой.

Наверное, впрочем, можно сказать, что содержатель долго бы терпел его, если б он был незаменим; но недавно приехал в город молодой немец, кончивший курс в Дерпте, Довольно отчетливо знавший русский язык и говоривший немного даже пофранцузски. Он определился года на полтора к одному из богатейших помещиков губернии в виде полу-гувернера или, скорее, компаньона при единственном сыне, который готовился в гвардию и имел уже лет восемнадцать.

Вильгельм Лилиенфельд был несколько мрачный мечтатель, с глубоким взглядом синих и подчас сверкающих глаз, с откинутыми назад темными волосами, с затаенной потребностью делить мечтания и чувства и с неправильными, но выразительными очертаниями лица… Он одевался со вкусом, любил бессознательно казаться интересным и невыразимо нежным голосом читал горячие стихи Шиллера о том пилигриме, который все рвался вдаль и никак не мог найти того, чего так жадно, так непрестанно искал… Но это не мешало ему усердно желать повышений и денег. Не успел он прожить и полугода в городе, как из списка уроков Федора Федоровича выбыло дома два-три.

А там содержатель пансиона побывал у Крутоярова (так звали богатого помещика), разговорился у него с Вильгельмом и пленился им так, что на другой же день сообщил свои мысли о нем одному из надзирателей.

– Очень, кажется, хороший молодой человек, очень, очень, – сказал он гордым и приятным голосом. Я очень люблю и уважаю Федора Федорыча, но согласитесь, добрейший мой Александр Александрыч, что он самый плохой педагог. Дети не умеют склонять у него; а в высших классах он читает такую галиматью, что я даже ничего не понял.

К несчастью, он был прав: Федор Федорович очень неудобно преподавал синтаксис и все высшее своего предмета; нельзя сказать, чтоб он лишен был знаний и понимания, но стиль его записок был странен и страшно труден для усвоения. Содержатель продолжал:

– Хотя я поклялся очистить заведение от всякого сора, но я ведь очень добр и буду ждать непременно причины, которая бы позволила мне, не шокируя никого, переменить учителя немецкого языка. Лилиенфельд не только ученый, но и прекрасно воспитанный малый.

Надзиратель ушел к себе и, увидав в своей комнате жену, задумчиво плюнул, и, не глядя на нее, как бы в рассеянии вскрикнул:

– Какой дар слова у этого человека! Но жена закричала:

– Что у тебя за скверная привычка плевать везде!.. С тобой никогда опрятности не будет!.. Надел на нос свои очки и харкаешь… Марфа, а Марфа! поди щеткой подотри тут за барином, да и всегда ходи за ним со щеткой…

– Ну уж с тобой жизнь! Будет тут какое-нибудь благородство! – проговорил муж, скрежеща зубами.

Так был казнен надзиратель судьбою за ошибочное воззрение на вещи.

Слова содержателя дошли частью и до Федора Федоровича.

– Что ж делать! – сказал он сам себе. – Если б я уж был женат, а то будет очень скучно без занятий. Надо быть осторожнее! Конечно, рано или поздно… Впрочем, я не понимаю, что имеет против меня этот человек.

Между тем приближался акт, и Федор Федорович, по обыкновению, недели за две о том стал думать, какие бы немецкие стихи дать читать воспитанникам на этом собрании.

– Господа! – весело сказал он ученикам высшего класса, – кто будет нынешний год читать мои стихи, то есть из немецкого языка?

Все молчали.

Федор Федорович тихо обвел глазами всех мальчиков.

– Неужели никто? Опять все молчали.

– Вам не угодно? – спросил он у одного.

– Я читаю свое русское сочинение об Эпаминонде, – холодно отвечал воспитанник.

– А вы?

– Я, право, Федор Федорыч не могу. – Я охрип…

– И вы не можете?

– У меня французские стихи уж давно.

Цветков, никак не ожидавший такого теплого выражения благодарности, быстро обернулся и чмокнул его в плечо.

Посмеявшись часов до десяти, они наконец пошли спать, и на следующий вечер Ваня гордо подал книгу Федору Федоровичу, прося его выслушать стихи, и готовился поразить его нежностью выговора и твердым знанием.

Он начал.

Федор Федорович с удивлением слушал. Чем дальше шел Цветков, тем печальнее становилось лицо доброго учителя. Цветков произносил ужасно, в азарте выговорил все «п» по-французски, в нос. Окончив, он взглянул на немца… и вдруг смутился, увидев, что тот задумался.

– Что же-с?

– Благодарю вас, Цветков, – сказал Федор Федорович, – что вы выучили немецкую поэзию; но вы не можете читать на акте стихи: у вас французское произношение.

Ваня страшно сконфузился.

– Это, верно, от того, – заметил он, притворно смеясь и повертываясь на одной ноге, – что моя маменька очень хорошо говорила по-французски?…

Но не слыша никакого возражения, поспешно прибавил:

– Впрочем, она давно умерла… скончалась от чахотки; у ней была чахотка.

– Ничего, ничего, Цветков, вы не виноваты! Благодарю вас; я никогда этого не забуду.

Акт был на другой день, и немецкие стихи читал какой-то ребенок из маленьких классов.

Содержатель сделал замечания Ангсту насчет этого обстоятельства, дружески попеняв ему за то, что он ленится и не занимается учениками.

Федор Федорович после этих слов решился сам оставить свое место. Он пришел домой, достал все свои тетради грамматики и синтаксиса, связал их в одну пачку, подержал их перед собой в совершенной рассеянности, потом спрятал их далеко, далеко в комод и написал прошение об отставке. Все были поражены… Дети плакали, прощаясь с ним; большие ученики поднесли ему серебряную табакерку, и на всем пансионе лежал отпечаток какой-то грусти в день прощания немца с его обитателями.

Так эффектно кончил Федор Федорович свое педагогическое поприще!

Впрочем, Лилиенфельд отбивал не одни учительские места…

На роду ему было написано причинять все несчастия Ангсту, не зная его, без всякой к нему вражды.

Вильгельм, прожив полгода в городе, приобрел во многих домах прекрасную репутацию и, несмотря на то, что мало танцовал, был приглашаем на все вечеринки, которые давались чиновниками, педагогами и небогатыми лекарями. Там с успехом выставлял он свой стройный стан, германское лицо и жилет из чорно-синего бархата.

Скоро встретил он Дашеньку в одном нецеремонном сборище, куда она решилась пойти в первый раз после смерти отца. Как я уж заметил в конце второй главы, скука начинала одолевать ее у Федора Федоровича, и ничего нет удивительного, что она сдалась на увещания старой знакомки своего отца, Софьи Петровны Н***, которая нарочно приходила звать ее к себе и утверждала, что танцев у них не будет, а будет простой кружок знакомых, и траур ее нисколько не оскорбит никого.

Итак, Вильгельм встретил Дашеньку.

– Кто это молодая девица в глубоком трауре? – спросил он у одного из гостей.

– У столика-то? Неправда ли, интересна? Про нее ходят слухи, что она выходит замуж за своего опекуна – Ангста… Знаете – немецкого учителя… Впрочем, мать ее тоже была немка… У нас в городе много немцев!

– Я сейчас угадал, что в ней должно быть что-нибудь немецкое! – заметил гордый Лилиенфельд, сдерживая улыбку.

Его подвели к ней и разговор завязался… скоро поняли они друг друга и расстались уж приятелями.

Не стоит говорить теперь о Вертере, разбойниках, балладах и рыцарях, лунных ночах и бестелесных идеалах: все это крайне известно… Только читателям не мешает слегка вспомнить обо всем для того, чтоб рельефнее предстала перед их воображением быстрая и таинственная симпатия, возникшая между молодыми людьми. Они начали часто видаться у Софьи Петровны. Вильгельм стал мрачнее; Дашенька больше вздыхала, сидя дома, язвила Цветкова, который, по молодости, не мог иногда не поферлакурить ей с совершенным бескорыстием, и с холодною почтительностью отвечала Ангсту на его красноречивые объяснения.

– Не переменили ль вы намерений ваших, Дарья Николаевна? – спросил ее однажды Федор Федорович.

– Нет, нет, Федор Федорыч! – поспешно сказала Дашенька, вспыхнув и, вспомнив об умиравшем отце, задрожала.

Ангст постоял перед ней несколько минут молча и робко присовокупил:

– Не меняйте их, Дарья Николаевна… Я вас страстно люблю! Ваш отец, Дарья Никол…..

– Ах, да не говорите про отца!..

– Ну, так я желал бы поцаловать вашу руку.

Дашенька протянула ему руку и сама, движимая расстроенными нервами и благодарностью, крепко поцаловала его в лоб.

Ангст быстро вышел из комнаты. В сумерки этого дня он сообщил ей свои мысли.

– Теперь, Дарья Николаевна, после этой ласки… после первого поцалуя любви… после этой ласки, я сказал внутри души, что я не могу жить без этого создания… я скорей сойду с ума или погибну… но это создание будет моим! Я не уступлю никому этой женщины!

Потом он много смеялся и, желая позабавить ее, шутливо сказал, что в день свадьбы наденет жилет, который он видел в рядах: на чорных полосках были изображены жолтым шолком охотники, ружья, собаки и птицы.

Дашенька, рассеянно слушая, вспомнила о бархатном жилете Вильгельма и снова нашла между Лилиенфельдом и Ангстом такую же разницу, какая была между жилетом первого и дурацкою материей, описанною вторым.

– Что я наделала! ах, что я наделала! – мысленно восклицала она.

Что касается до Вильгельма, то он разгорался с каждым часом и, вдобавок, нашелся человек, который, из эгоистического удовольствия, счел нужным подливать в его огонь масло. Этот человек был юноша – Полинька Крутояров, сын богатого помещика, готовившийся на службу.

СкороКнижный режим