Глава


(киномелоповесть)


Сначала, пожалуй, тихо.

Тучи едут над полем и кучкой домов, их тени едут по полю, стенам и крышам, на километры вокруг - ни пугал, ни людей. Или почти.

Птицы на ржавой ванне, в духовке, в ящиках чьей-то мебели слышат звук. Смутный, но равномерный, со стороны домов, до которых час человечьей ходьбы или пара минут полёта. Этот овраг используют как кладовку, гараж, балкон, дачный чердак, антресоли – птицы используют его как дом. Здесь всё похоже на дупла.

Что до звука, один чердак включил музыку. Далеко не на всю, но равнина повышенной звукопроводности, так что Долорес О`Риордан продувает колосья и тучи чаячьей меланхолией, вблизи, у окна, к ней присоединяется Аврил Лавин или Хейли Уильямс – кто-то вроде. И, если пройти в окно, чайка младше окажется встрёпанной, танцующей за невидимым штативом с невидимым микрофоном, на небольшом свободном пространстве в комнате, в самодраных джинсах и майке с надписью маркером, пятнадцати-где-то-летней. Комнату затопляет не то чтоб бардак, но обилье вещей, дом, похоже, использует её и как кладовку, и как жилую, и одно с другим не связано, человек расчистил себе здесь самое необходимое, на остальном пространстве плодятся и размножаются вещи.

Скользим на этаж ниже, сквозь пол-потолок в разрезе, как междосочная пыль, и падаем на деревню – на всю остальную деревню за праздничным столом. Что значит: два-три мужика, три-четыре бабы, хлеб-огурцы-картошка-водка, и всё посыпает тонкая, прерывающаяся струйка песка с потолка в месте, где пятка или носок Аврил или Хейли педалит такт.

Музыка ест электричество и разговор: лица молча свисают щеками и веками, лампочка в потолке моргает.

Женщина, здесь же рубившая салат, плюя воздухом в прядь на лице, спиной к прочим, останавливается. Косится на потолок – на мужика во главе стола – кладёт нож и выдвигает себя к лестнице.

На чердак. Толкнуть дверь в гости к чайкам – чайка младше смолкает, cranberries выплёскиваются в пространство над лестницей. Мать входит в голос старшей чайки, не замечая его. У двери, на тумбочке – магнитофон – выключает.

Тишина с памятью.

Разворачивается, выходит.

Остановившись, Эм глядит вслед. Ждёт, чтоб досада стала хотя бы невидимой, чтобы лёгкие забыли песню, тело – ритм, у неё лицо рыси, так говорит мать, у неё острые черты и, в зависимости от смотрящего, она худая или норм. Потом начинает осматриваться, ища энтузиазм, но им не пахнет ни от одной вещи в комнате.

Значит, на лестницу – темень, скрип, на нижний этаж, здесь теперь говорят, но так тихо и медленно, с густыми паузами, что слышней стук ножа по доске. Осмотрев их чужое застолье, Эм теряет досаду, но не находит и энтузиазм и сворачивает ко входной двери.

Никто не видит, как она уходит.

Волосы подхватывают ритм колосьев, шевелить кроссовкой траву на соседском участке, ища вшей в волосах земли, заглядывать в окна, но в них шторы, жалюзи, пыль, перебирать ладонью палки в заборах, идя мимо (ни на ударные, ни на струнные не похоже), потом она уходит от домов и идёт куда-то на юг.

Бело-грязный фургон выпускает пар и садится всем телом в пыль, он не намерен двигаться больше до конца жизни, он устал от того, что зовут здесь дорогой и заботой о шинах и корпусе. Хозяева спрыгивают в пыль, проходят вдоль его тела и начинают возню в заднице. То, что они привезли сюда, тяжело для них и громоздко, создаёт запор и геморрой, так что время на сон ему обеспечено.

Ноги и память Эм ведут к оврагу: в детстве там отыскивались инопланетные вещи, а между, сквозь и поверх росли пижма, клевер, цикорий и прочий набор, чтобы делать венки и игрушки.

Тем же временем – по дороге из цивилизации, вдоль которой напряжение, скрипит велосипед с тёткой в мокром дождевике и её рюкзаком, полным каких-то жестянок, гремящих в такт скрипу. У женщины красная кожа, сонные монголоидные веки и то ли мрачное настроение, то ли нету эмоций. В воздухе прорастает вечер.

Эм спустилась в овраг и убеждается, что цветы не вымерли, а вещи прибывают сюда, как и раньше, и убывают, сперва в ржавчину, землю или песок, а потом неизвестно куда, будто их вновь забирают. Колонии синих, жёлтых, фиолетовых цветов на завалах издали как грибок, а вблизи как вода: наполняют собой ведро, кружки, ванну и всё, что может быть ёмкостью, затопляют пустоты и тех, кто распадается и идёт под землю, пробивают фонтаном трубу, прошившую весь овраг, вытекают из неё в другом месте… за углом холодильника и платяного шкафа двое втолкали свой, тоже громоздкий, вклад в общую кучу. Теперь отходят оценить, правый утёр пот со лба, и за рукой оказалась Эм.

Что-то стреляет в Эм на тему «Эм, сваливай». Хотя внешне у дядьки бесстрастное лицо и тело без движения. Эм тоже натягивает на лицо безразлично-прогулочное выражение, осматривается, якобы выбирая не столь уж важный маршрут прогулки, сдерживает поспешность и двигает к выходу. Походку тоже надо сдерживать. Второй переглядывается с первым. Когда Эм находит повод, чтоб оглянуться (камень. Сорвался с подъёма и полетел туда, где они) – за ней идут. Тоже с прогулочным видом, руки в карманах, взгляд отведён, ничего не докажешь, девочка, что с неё взять, просто нервы и пей таблетки. У них одинаковые бело-пыльные майки и серо-пыльные штаны, будто это форма, лица, какие не запоминают, как выданные с формой в комплекте, и почти идеальный контроль эмоций. Вообще говоря, зачем? Ведь они здесь одни. Эм таки ускоряется, но на вещах от этого больше скользишь, они стонут, крякают, взвизгивают, скрипят и шатают тебя, выдавая твоё место на карте чуть не воплем, и, когда таки оступаешься, кто-то ловит и сдавливает запястье, а кто-то перекрывает тебе рот и нос ладонью с заусенцами от мебели.

Птицы следят с расстояния, в доме вспыхивает и гаснет лампочка, спалив кого-то летавшего, птицы тикают клювом о хлам, косят глазом на, поворачивают головы, в темноте разливают тост в рюмки, птицы ждут, когда вертикальные звери свалят с их территории.

Овраг стих (гремел и швырялся вещами). Только что-то обыденно переговаривается с ветром, перемещается или вздыхает.

Велосипед доскрипел сюда тоже, остаётся лежать наверху. Распугав собой птиц, тётка встаёт над краем, уперев руки в бёдра, а взгляд в тучи. Серо-зелёный запад перегоняет их на тёмно-синий восток.

Она начинает спускаться. Взгромыхивая при каждом шаге заплечным мешком, стаптывая клевер.

Там, внизу, бело-грязный фургон вдавил газ, вызвав оползень мелкого хлама, и сквозь песочное облако покатил на дорогу.

Эм слышит его, то сжимаясь в единую мышцу, то конвульсивно вздрагивая, то забывая и вспоминая, как дышать.

Женщина выйдет к ней из-за стены батарей и стульев, переплетённых и сцепленных, остановится, будет смотреть, нечитаемо. Эм сидит на песке и в песке, под ногтями песок, в волосах песок, в джинсах песок, Эм в пустыне. Глядят друг на друга.

Женщина отворачивается. Идёт дальше, зажатая, вгрызшаяся ногтями в лямки мешка-рюкзака, сводит челюсть и шею, гремит, Эм продолжает следить за ней, и какая-то часть Эм женщине благодарна. Доходит до произвольного, кажется, места, сбрасывает грохот на землю – бьёт Эм в грудь. Выдыхает толчками, будто воздух застревает и спотыкается в носоглотке и на зубах. Нагнулась, достала жестянку, бывшую чайником, размахнулась и со всей ярости запустила в другой край оврага – гром, бьёт Эм в голову, женщину в голову, женщина выдыхает ещё раз. Нагибается, достаёт бывшую кастрюлю, замахивается, запускает – гром. Выдох, нагнуться, бывшее что-то ещё – гром. И так далее – будто вся её кухня скончалась в один день и ждёт теперь в мешке.

Эм роняет взгляд и выдох, сгребает тело с земли, пошатываясь, встаёт, привыкает стоять, делает шаг, привыкает идти, и осторожно, то шатаясь на мусоре, то начиная дрожать, идёт из оврага.

Женщина провожает её углом глаза (и краем тела, горящим с её стороны). Потом продолжает посудометание. На каждый бросок – выдох вроде «Ки-ия». Гром добивает последних птиц, и никого не остаётся.

Сумерки. Воздух стрекочет, что-то звенит то и дело мимо. Густо-синий растёкся с востока на всё. Дома и заборы начинают казаться не тем, что есть, почти как ночью, но ещё эпизодически. Эм идёт, кутаясь в руки и иногда выныривая из себя, чтоб стрельнуть взглядом во что-нибудь, дойти до дома, руку на дверь, толкнуть и оказаться в песне и ещё одних сумерках. Минорно и тихо, под нос, как если б каждый штопал носки или чинил мелкий механизм, «На поле танки грохотали», «Happy birthday to you» или «Ой, то не вечер, то не вечер».

За три шага до стола лампочка взвизгивает по-насекомовски и возвращает свет. Правда, уже обессиленный, но ещё лепечущий, что Эм в песке, что стол оскудел, хотя был и так скудным, что поющие каждый в своей голове и что Эм не замечают. Мать сидит к ней спиной, не поёт, обессилено, как и свет, свесив или сложив на стол почужевшие руки. Пальцы Эм хотят прикоснуться к её спине, но на них грязь, а вся Эм не знает, имеет ли право теперь прикасаться к другим, наконец – одним пальцем к плечу, как когда оставляешь круги на воде, на секунду. Мамина голова начинает поворачиваться в сторону, где был палец, но стол держит её подбородок и возвращает к себе.

- Мам. – за песней не слышно (если вообще вслух).

Мамина голова поворачивается в профиль. С этой стороны у неё старуха, привлечённая, поворачивается тоже. Но больше:

- Ой, Анечка… а ты почему здесь?..ты в школу не ходишь?

Она не пьяна и не сумасшедшая, просто говорит на автомате: Эм ассоциируется со школой и не ассоциируется с ними.

- Мам.

Мать спрашивает бровями и подбородком, песня сочится дальше, старухин взгляд, не то индифферентный, не то умиляющийся, лежит на ней, Эм.

- Можно тебя… на минуту?

Теперь привлечён сосед с другого берега стола, его пение с полуслога переходит в речь:

- Ой, Аню-ута, - сперва с громкостью песни, но к концу фразы с обычной среднелюдской, - как-жизнь-как-дела? Давай-рассказывай.

Не прекращая петь, его правый и левый соседи поднимают глаза на Эм и оставляют так, её колет в рёбра холодным, мать повернулась к соседу на звук, изучает его какое-то время, возвращается к Эм.

- Не принесёшь нам йоду?

Эм отступает, «танки» или «happy…», взгляды на ней, осторожно, она отворачивается и нерешительно и/или напряжённо идёт к себе на чердак.

Здесь она выдыхает, закрыв дверь в тихое пение. А затем выбирает глазами магнитофон. Подходит, включает, чайка со взрослым голосом отдаётся от потолка, гитары от стёкол, ритм расходится по полу во все стороны комнаты, Эм прибавляет громкость, чайка кричит, как ей и свойственно, гитары врезаются в стёкла, ритм топает по полу и не только, Эм напротив двери и ждёт.

Песня внизу спотыкается, но после вздоха идёт дальше. Мать поджимает губы, косится на потолок, потом поднимает себя со стула.

- Э. – сосед с того берега стола, - Да оставь ты. Не мешает. Её дело молодое, здоровое.

«Танки»/ «Happy…» с ритмом cranberries, мать скептически смотрит на потолок ещё раз, на мужика во главе стола, тот что-то толкает соседу справа, с чувством, поднятым указательным пальцем, актёрскими паузами, сосед склонился к нему, продолжая беззвучно шевелить губами «танки» или «happy», остальные поют, смотрят на свои мысли, еду, свет, лампочка больше не дёргается, но слаба, тело бабочки в чьей-то рюмке, мать опускается в стул и позволяет себе устало закрыть глаза.

Эм ждёт. Кажется, что ты внутри играющего инструмента, и остальные совсем близко, или внутри микрофона, Эм спускается на пол и гипнотизирует дверь сидя, только всё более-более тускло, осматривает комнату, будто впервые здесь, но устала, чтоб слишком любопытствовать: она живёт тут всю жизнь и все побывавшие в этой жизни вещи тут и остались, где-то среди чужих, на шкафу, под кроватью, на и под стулом, на и в недрах мебели, и все звучат, Эм корчится на полу и ревёт, потом лежит в другой позе. Отрешённо рассматривая руку рядом с лицом, ногу дальше, спрыгнувшую на лицо прядь, потом вечер под скатами потолка, в незажжённой лампочке, резонирующей на каждый удар, аккорд, слово, и вечер в окне сгущаются в ночь. Эм лежит на спине и потолок тоже видит впервые, но без любопытства.

Гости в клипе расходятся по домам, пожимая руки и выдыхая слова. Перейдя световой портрет окон в траве, они превращаются в темноту: луны и звёзд нет, фонари рыжеют один через два или три.

Щелчок. Громкий. Кассета кончилась, магнитофон отключился. Не первый раз за вечер, но больше Эм не поползёт включать снова.

Теперь слышно мышь где-то в доме, из окна – стрёкот, форте, и по четыре высоких отрывистых «у» через равные промежутки – удод.

А ещё мать, внизу, тащит повисшего на ней отца спать, дело в том, что у него – был мужиком во главе стола – болит сердце, и он держится и массирует его костлявой рукой, по пути задевая локтем обои, предметы, дерево…

Добрались, перемещают отца в кровать, размещают его, раздевая кровать и отца вперемешку, потом она стягивает свою одежду, скрипит кроватью, и всё стихает.

Если сквозь щели в полу чердака был какой-нибудь свет – гаснет. Чернота.

Эм лежит в ней, так и не двигаясь, только глаза разговаривают с потолком, его досками, скатами, всем, что не видно сейчас, но известно.

Чернота в помещеньи без окон, всплески воды, звуки кожи, которую драят до скрипа или царапают, дыханье как у раненого или замерзающего, чернота на улице пахнет борщевиком и холодом. Через время она проясняется в синий. Потом синий медленно-медленно выцветает, смешиваясь сперва с цветами, которые будут здесь днём, чтобы позже, к полудню, уйти полностью, до ближайших сумерек или грозы.

Дом, который станет к полудню серо-потрескавшимся, дом, который станет выцветше-дымно-голубым, дом, который будет облетевше-тёмно-зелёным, дом, которому быть потускневше-коричневым, их пустые сараи с холодным паром внутри, их тишина, их ленивый дым над только одной за всех трубой, всё как будто в дыхании Бога-ящера, он холодный и влажный, размером с Вселенную, у него нет эмоций. Всё растущее в поле подрагивает, всё растущее в огородах тоже, сбрасывая росу на низкорослых и младших, птиц, коров если кто-то и держит, то в тайне.

Соседка встаёт напротив дома Эм и прорывает воздух:

- Кто-нибудь на работу идёт? Опоздали!

Это сбрасывает мать с кровати.

Выдыхая то «Чёрт!», то «Боже!», она ходит по дому, пытаясь собраться как можно быстрей. Она длинноволоса, довольно красива, в кино она чаще играла бы жительниц города, чем деревни, чаще всего в деловом костюме, никогда – в джинсах, в театре она бы была взрослой женщиной, начиная с дипломных спектаклей и до глубокой, прекрасно скрываемой гримом, старости, у неё в икрах и висках всё ещё вчера, потому что усталость её не сегодняшняя, приходится то и дело дотрагиваться до них, замирая, как бы проверять, с ней ли они хоть физически.

На лестнице с чердака её ждёт Эм, сменившая одежду, но не сутки и физически, и, надо думать, духовно, у неё неспавшие глазницы и глаза, волосы, не видавшиеся с расчёской, но до странного (ей самой, её телу) обыденная поза.

Мать, заметив её и на миг останавливаясь:

- Дочь?.. Почему так рано?

Эм ищет слова, силу воли, набирает воздух, экономя, будто это опасно ей и/или запрещается:

- Доброе утро…

Мать в другой комнате.

Дверь с улицы распахнулась, впускает соседку и вопль:

- Ничего, что без стука?

Мать напевает «угу», скрипнув шалью, которую достаёт.

Эм захлёстывает вторая волна исканья слов или действий, чтоб, мать и соседка в сенях, кивают друг другу, подхватывают с пола сумки и оказываются за дверью, та отрезала их сухо, громко и резко, с улицы слышно отходящее:

- Помой посуду сразу, раз встала, - оно осекается, видимо, из-за отца.

Но к отцу это не прикоснулось и не разбудило, его дыханье, если вслушаться, можно найти в любой комнате дома, Эм сидит на ступеньках и слушает что-то – физически ли, духовно – внутреннее.


На остановке воздух гуляет змеями разных размеров и направлений по стеблям, песку дороги, волосам и шнуркам Эм. Расписанье на ржавой табличке, воткнутой в обочину, поёт ржавую песнь, если змея пройдёт мимо, сдаёт ей остатки росы с экстрактом ржавчины и служит единственным представителем ДРЧ1 на много метров вокруг. Сообщает, что что-то происходит здесь дважды в день, оба утром, к первому опоздала мать (и ушла пешком), второго ждёт Эм.


Автобус тарахтит, вздрагивает всем нутром на любом выступе или впадине, даже если это сучок или велосипедный оттиск, до взвизга последней гайки с последним винтом, и плюётся своим газом так, будто это его способ выругаться.

Снаружи это круглобокий драндулет с содранным куском панциря под лобовым стеклом, подставляющим его внутренности в работе песку, ветру, влаге, дождям и снегам, листьям и птичьим перьям, весенней жидкой грязи и потенциальным ворам деталей, если кто не жалеет, а видит прок в старости.

Внутри это бурчащий, стучащий стёклами, бензиновый рай, если ездить в нём с детства, все углы скруглены, люди с конечных спят, склонясь лбом к стеклу, запрокинув голову на спинку и просто сидя с захлопнутыми глазами, несмотря на все встряски, движение, звуки, запах, вибрацию и мировые события.

Эм сидит, сев машинально или почти и не устраиваясь дальше, холодные руки спят на джинсовых ногах, смотрит в окно, смотрит куда-то в автобус, смотрит вниз, на свои руки, но разглядывает всё это время свои мысли. Входит старушка, осматривает всех, выбирает её. Доходит, роняет без интонаций:

- Старшим уступать не учили?

Эм встаёт, дальше едет, стоя, глядя, как за стеклом едет влажный пепельно-голубой воздух, поле, покрытое им и пропитанное, овраги с туманом внутри и оставшейся в них ночью, иногда дороги, выныривающие из злаков и трав внезапно и незаметные по-партизански, они часто значат остановку, иногда в конце них даже ждёт кто-нибудь одинокий, потом вновь поле и воздух, потом поле сперва ощутимо скорей, чем заметно, но всё более видимо начинает сякнуть, редеть, уменьшаться в росте, а в воздухе прибывает пепельного в пепельно-голубом, это значит – её остановка.

Качнуться к выходу, пойти к выходу, пауза, ступень, ступень, грунт, сзади вздыхает, захлопываясь, бронхитно прокашливает своё ржавое нутро и трогает с места, отдав воздуху столько дыхания и дороги с колёс, сколько нужно, чтоб память о нём была зримой, вещественной и ощущаемой, проводить его взглядом, потом посмотреть на первые дома, потом убрать взгляд и выдохнуть, потом пойти туда, дома молчат сквозь пепельно-прозрачных медуз, из которых сегодня воздух в посёлке, такие же, как её дом, ростом и формами, но чаще с каменной кожей, чем с деревянной, и с пеплом в красках, а не с синим, довольно-таки многочисленные. Эм идёт между ними одна, улицы пусты, есть волнистый асфальт, проколотый тут и там тёмной острой травой, как осока на суше, есть пыльные горшки с цветами за пыльными стёклами, есть хлопья красок и штукатурок, гуляющие по всему посёлку чужими ногами, если они появляются, или ветром, – в роли пены для волн асфальта и, особенно, берегов – идём минуты две-три и выходим на пепельно-голубой пустырь, а нет, двор, просто в центре пепельно-голубое здание, с забором напротив только одной из сторон, мимо Эм компания старшеклассников, кто-то бросает: «Прет», и скрываются где-то налево от школы, Эм слегка провожает их взглядом, потом её накрывает нервным холодом, она обнимает себя за локти, бросает на зданье какой-то подозревающий (сквозь усталость) взгляд и двигает туда, через пустырь к широким лестничным ступеням у входа, заваленным почти полностью постерами из журналов «Молоток» и «Все звёзды», среди них и на них сидит по-турецки мрачное шамано-рэперского вида существо со скотчем, клеем и ножницами, собирает из множества лиц и тел одно, Эм подходит и останавливается, у неё холодный тембр голоса, будто и он мёрзнет, немного ниже обычного:

- Привет…

Существо поднимает руку, потом голову.

- А где Кошка?

Теперь они одного пола и возраста.

- В лучших мирах.

- Уже?

- Ещё. Со вчера.

У Эм отваливается смысл её пребывания здесь, она оборачивается к сараю на школьном дворе, будто ответ в нём, но такой, что идти за ним тоже бессмысленно, тот как раз открывает дверь и глотает двух-трёх старшеклассников

…лампы гудят, как если б буддийское песнопение заклинило, одна пульсирующая от салатового к зелёному и одиннадцать фурацилиновых с пупырышками и рёбрами на поверхности, под пульсирующей в дальнем углу зона завсегдатаев сарая, один сегодня качается из стороны в сторону, как человек-маятник, с той же механистичностью и непогрешимостью ритма, медленного, с большой амплитудой и капюшоном на галазах, которым остальные хоть как-то скрывают его, в остальных из-за него толкаются смеховые черти, только и делаешь, что зажимаешь рот или втыкаешься рожей во что-либо, пряча, в конце концов его вдавливают в стену, и соседу до конца урока приходится сидеть почти на нём, под остальными лампами читают учебник или вроде как, биологичка читает любовный роман, Эм за пустой партой, не разбирая вещи, внутри глаз и внутри головы жарко, рукам и ногам холодно, время сгустилось в улиточную слизь и скользит с улиточной скоростью, в окне идёт снег, верней, остановлен: брызги краски на стёклах, за ними, домами и плотным слоистым воздухом труба маминого завода, как сигарета великана, если б он лежал там на спине и дышал в предполагаемое, хоть и не видимое сегодня солнце.

Дверь растянуто каркнула и открылась, везя на себе Кошку, руки за верх двери, ноги подобрать. Спрыгивает, её хвост махнул всем приветственно, хлопает Кошку по спине, фирменная ухмылка, идёт к нужному проходу меж парт:

- Здрасте.

- 20 минут опозданье. Два. Читаем учебник, параграф три.

Кошка в проходе, Эм и из-под зелёной лампы следят за ней, скидывает рюкзак на пол возле парты Эм, садится, размашисто обнимает Эм, улыбается рядом с ухом:

- Салют, - и дальше шепчет под партой, ища в рюкзаке, - Так. Я сегодня не здесь… Если кто будет спрашивать, ты придумаешь что-нибудь, лан?

Смотрит на Эм секунду в скрепление договора, потом устраивает голову у неё на плече

- А ты не вернёшься… поговорить? – вопрос того, кто знает ответ

вытягивает ноги, вес на плече тяжелеет, хвост набивается Эм за шиворот, дыханье мгновенно становится спящим, глаза открыты, в них отражаются лампы, со всеми пупырышками и рёбрами… Эм всё же двигает плечом под ней, потом ещё раз, потом встряхивает им, насколько возможно, но тоже зная итог, в Кошке от этого ничего не стронется

…ноги в джинсах старше, чем эти ноги, стучат по паркету последнего этажа, где темно и почти не бывает уроков, Эм находит себя бегущей по коридору и замедляется, в конце коридора – окно. К нему подойти уже шагом. Из щели на границе окна поддувает, и улица попадает внутрь, с песчинками двора, они и пыль этого этажа вьются в общей холодной зоне у границы, будто готовые к зарождению микрогалактик, у Эм в ладони отыскивается маркер, она раскрывает пальцы, кроме одного, разглядывает этот предмет… кроме, у Эм ничего с собой, по сторонам, сверху и снизу – пыльная тень, напротив – пыльный размытый свет из окна, за ним – что-то, на чём не фокусируются, что бывает фоном, но не пейзажем… Эм влезает коленями на подоконник (в пыль, краску, сушёную муху), закусывает губу и выводит на стекле:

Меня

вчера

из, - укол током, - насиловали

Больше смотреть на слово не получается, оно повторяет действие. Эм смотрит на мир сквозь и под записью.

Мир, попавшийся ей, - задний двор школы, переходящий в задние дворы жилых, травяной залив, отражающий небо тенями и бликами, сегодня тень сплошняком, дальше – дома-суда со странными парусами не сверху, а между друг другом, в виде белья на верёвках, оттуда сюда снесло красные боксёрские разгрызаемые теперь псами трусищи, почему-то они перетягивают их друг у друга с яростью, как живое мясо, бородатый старый охранник глядит на корриду задумчиво, с любимого бревна, где сидит обычно, положив руку, локоть или подбородок на трость

Эм открыла окно. Стукнулось об стену, плюнув отсохшей краской. По коленкам – более влажный, холодный воздух – внутрь, Эм наоборот – сперва одну ногу, держась за раму, потом, замявшись, вторую, под ногами воздух, четыре этажа воздуха, это мало, впрочем, для чего, она ещё толком не думала, вон охранник, увидит первым, увидит что?, вот собаки, у них будет мясо, да нет же, низко же

Справа в это смутно-мутное вносит Раммштайн или Мэрлина Мэнсона. «Fightsong» какую-нибудь, снеся мысли, а визуал превратив в клип: собаки дерутся в такт, охранник кивает в такт или стучит пальцем по набалдашнику трости. Посмотрев клип недолго, Эм поворачивается вправо – с этой стороны ей воткнули в ухо наушник. Второй провод тянется к парню, сидящему на полу у окна, тому, кто с утра веселил и чуть не выдал сараевцев – значит, после того урока его приволокли сюда отсыпаться, сейчас уже в состоянии Кошки с утра. Почувствовав, что провод двинулся, поднимает голову на неё. Через рок, несколько инструментов, вокал:

- Клёво, да?.. Любишь?

- …Да.

- А ты чё, уходишь?

Обернуться ещё раз, последний, к улице, запечатлеть всё и, выдохнув, перелезть обратно. Сесть рядом в песню, сидеть, в такт постукивая пальцами по ногам, доставать гитарные нити, словесные нити, огонь и ударный пульс из правого уха, разносить по всему телу и ауре и стараться только слушать, полностью, всем сознанием, и не думать. Будь она здесь позже, её бы, наверно, позвали в сарай, в лучшие миры, а будь этот девчонкой, она бы, наверно, вспомнила, что ему можно показать окно


Тихо. В небе над сараем разрастается плесень – серая и немного зелёной, и совсем чуть-чуть голубой по краям – туча. Кошка обнимает Эм на крыльце и, сказав: «Не пойдёшь, точно? Ну, пока», улетает в сараево. Эм её провожает, а потом стоит так, будто идти ей особо некуда. Со ступенек слева раздаётся ровное:

- Вот ты с ней общаешься, - утреннее шамано-рэперского вида существо. Но сидит по-другому и с сигаретой, не постерами, - а она у меня парня отбила.

- Тебе это интересно? Парни… - и это не ирония.

Ровно:

- Не общайся с ней.

Эм, может, продолжила бы разговор, но её взгляд ловит что-то за школьным забором. Вчерашняя женщина. С красноватым лицом вождя краснокожих и жёсткими волосами и складками всего, из-за чего всё на ней, и платок, и воздух – топорщится и становится неудобным. Стоит за забором и смотрит на Эм в упор, несмотря на всё расстояние.

Тогда Эм идёт к ней. И женщина тоже идёт, верней, сваливает, и, когда Ахилл в точке, где черепаха была замечена, черепахи не видно уже ни на прямой по дороге, ни в прямоугольниках дверей, ни в квадратах окон, ни в треугольниках веток, ни в кругах, которые выпускает Ма – шамано-рэперского вида существо – она месяц училась так делать – где-то там, у себя на крыльце.


Гул. Ходит волнами, как морская вода, иногда сирены (ясен пень, не морские). Из каждого кирпича, из углов, обитых мхом, из толстого непрозрачного стекла в окнах, из-за которого кажется, что ты в бутылке, из капель краски, хотя никто ничего не красил здесь последние века два, течёт этот звук – оттого на территории завода ни черта, кроме него самого, не слыхать. Люди привыкли общаться жестами. Например, придержать ногой дверь, а рукой показать: «Прошу», например, пнуть под жопу кого-нибудь, кто стоит на проходе, например, головой и глазами, оценивая фронт работы: «Убили», например, «Ты всё сделал неправильно» одной кистью, например, одним пальцем ответ, например, «Подойди», «Помоги», переставить кого-нибудь на всё том же проходе, взять кого-нибудь за запястье и потащить куда тебе нужно, а можно не говорить весь день, даже такими способами, делать лишь те повторяемые движения, за которые ты и получишь деньги, а можно, как мать Эм и человек в белом халате, заныкаться, например, в угол, непопулярный для света и глаз, и заняться там сексом, механически, стоя и молча, хотя в теории тут можно драть горло, устроить БДСМ, танцевать рок-н-ролл, брейк-данс или лезгинку, прокричать свой секрет во всю мощь, и никто ничего не услышит. Гул ползёт по водопроводным трубам вверх, по трубе завода в небо, тучи вблизи вибрируют и, только уйдя далеко, теряют звук, но остаются заряжены чем-то ещё.


Тишина опять. Эм домой пешком. Вдоль дороги походкой, то и дело пытающейся стать шатающейся. Как скороговорка с шипящими. На дороге пусто. Только что-то то тут, то там пробегает в колосьях, воздух, животное… Если что-то проедет за три километра отсюда, кожа Эм узнает, и всей остальной Эм только поганей от этой новой способности… вот и оно. Грузовик. Далеко ещё, сзади. Но птица, гулявшая по обочине, сигает в траву, и Эм такая же – раньше, чем голова успеет сказать телу что-то разумное – оно срывает себя в колосья, бежит, разгребая их, захлёбываясь, будто они, ударяя, ещё и забиваются в глотку, шурша сплошным белым шумом, расшвыривая кузнечиков… Пока голова, наконец, не восстанавливает себя в правах. Грохот сзади, с дороги. Сбитое дыханье здесь. Колосья в карманах, в носках, в волосах. Эм берёт себя в руки в прямом смысле: сначала голову – за виски, потом коленки. Потом решает не возвращаться к возможным машинам и идти напрямик, сквозь овёс. Грохот скрылся. Походка теперь не пытается стать шатающейся, но каждые 20-30 шагов кидает на землю (хотя спотыкаться, вроде бы, не обо что). Когда дома́, и её в том числе, уже в зоне видимости – грохаешься опять, встаёшь и – чувствуешь что-то сзади. Обернуться.

В паре метров от неё лежит на животе её сосед, смотрит в бинокль на дорогу – волосы из бороды смешались с колосьями. Поворачивает голову, поменяв соотношенье волос и колосьев, смотрит в бинокль на Эм.

- Анечка? Здравствуй. Ты в цивилизацию или обратно? – не отводя прибор.

- Здравствуйте.

- А вот… в цивилизации есть такая штука… - снова смотрит в бинокль на дорогу, - …коньяк в магазинах… Если я тебе денег дам… Ты не купишь мне?.. Хочу попробовать.

- Ну… - неуверенно, - несовершеннолетней не продадут…

Сосед вздыхает. И дальше молчит и не двигается. С биноклем, смотря на дорогу. Стебли шушукаются. Эм ждёт какое-то время.

- До свидания?

Отправляется к дому.


Дом слышно за несколько метров – стены шипят о преступности, за ними смотрят новости. Шипеньем шевелит занавески в окне, траву возле дома, волосы и шнурки, когда оказываешься под дверью.

Эм входит. С ней вместе заносит перекати-поле. Идёт на звук и свет.

В комнате пусто, но телик работает.

Ком травы ездит по первому этажу.

Эм заглядывает в соседнюю комнату. Отца. Спит. Табуретка рядом, на ней остатки завтрака…

Вернуться, найти взглядом пульт, выключает телик.

- Эй, кова хрена ты выключила, я слушаю.

Включить обратно.

«…мешана оказалась милиция в шшшшш»

Сонно, почти не размыкая губ: «Милиция, угу, никому нельзя верить». Или что-то вроде.

Эм хмурится, слушает ту комнату, не слушает телевизор, правда, зная, чего ожидать от обоих, поэтому как-то смутно, опять сквозь своё. Ничего ожидаемо не услышав, она отворачивается от комнаты и топчется мыслью и взглядом, не в силах придумать, что делать дальше, несколько часов до мамы, когда ничего не получится делать.

Потом топчется буквально, добирается до кухни, и тут откуда-то из посудной полки сверху что-то прыгает ей на голову, больно бухнув в темя – что-то невидимое – потом, падая, в живот – может, часы без еды и сна, может, будущее, может, дух мёртвой кошки, как бы то ни было, Эм скручивает и тащит на пол или (на выбор) прочь из кухни к себе наверх. Она выбирает это.


Там – здесь – на ходу выбирается из одной кроссовки, с другой так не получается, из одной лямки рюкзыча, и она уже на кровати, в кроссовке, одежде и сбрасывает на пол рюкзыч…

Сворачивается улиткой. На первом живёт телевизор… Попытаться отогнуть край пледа и укрыться им… Отключается.

За окном солнце едет к вечеру, к чёрту, между дымными пятнами (туч), поле как шкура пятнистого животного: клок под солнцем, клок под тучей, куда-то движется: дышит возбуждённо, потом затихает. Шерстинки пыльные, лоснящиеся у корней и сухие на кончиках. Потом они сереют. Потом темнеют.


- И что, жрать никто не пойдёт?!

Мамин крик будит Эм. Вечер. Почти уже ночь. За окном неизвестные тёмные массы, воздушные, краской или космическим веществом – отсюда не узнаешь, сиплый ветер, не умеющий свистеть, и где-то псине тоскливо.

- Всем плохо, а мне хорошо, так понимать вас, что ли?! – это бывает не каждый день, но, если она кричит после работы, она молодеет. – За весь день посуду помыть было сложно?! – ходя так по дому – скорость и резкость почти подростковые – разряжая горло, молчавшее весь день, она моложе лицом и моложе голосом, все лампочки прячут свет на миг, где она. – Эй, ты, тело! – бухает кулаком в косяк отцовой комнаты (отзывается лампочка)… передумывает, идёт на чердак. – А ты… - отбивает дверь к стенке, свет, проносится взглядом по комнате. – Чё за срач у тебя в комнате?! В грязной одежде на кровати – ты у нас теперь что, животное?! Ты же девушка всё-таки! Или кто?!

Мышцы Эм сжимаются (для держания на себе прозрачной тяжести), она утыкается взглядом в окно, остановленным и напряжённым. Мать за спиной гасит свет и трескает дверью.

Она стучит ступеньками, ветер стучит в стены. В окна.

Как пьяный любовник.

- Ну и пошли вы, - спокойным, но всё ещё молодым. – Ни с кем не буду разговаривать. – почти шёпот. Не то устало, не то приняла решение.

Потом она плачет, моя посуду, но это совсем после, когда все предположительно спят и никто предположительно не узнает.


Ночь хотела дождя и боялась. Этот взрывоопасный гриб над полем и до антенны одного из домов пах озоном, пах грохочущей стиркой, большой скоростью вращенья в барабане всего, что видно на километры вокруг: земли, домов, людей и зверей, досок, столбов с проводами, растений, птиц, мусора… Поэтому всё, что может чувствовать, либо показывалось из нор и опасливо поднимало глаза, либо стремилось забиться под землю до самого кембрия, только люди – как известно, бесчувственные – спали как обычно, впрочем, беспокойно. Тысячи глазок в поле следили за угрозой, в угрозе клубилось, решалось и взвешивалось всю ночь, пока, наконец, с краю неба не засветили день – слабой аппаратурой, которую надо было ещё настраивать, она была мутной и норовила моргнуть или сдохнуть. Оттуда, от аппаратуры, тоже тянуло влагой по пригибающейся траве. В туче что-то решили – её тяжело качнуло и медленно, с почти слышным гудением – всем, кроме людей, как обычно – понесло на запад, к чьим-то чужим крышам, антеннам и коммуникациям. Все, кто не спал ночью – кто облегчённо, кто разочарованно – выдохнули и полезли спать днём. Все, кто прятался в кембрии, осторожно пошли на разведку. Настроения петь не было ни у одной птицы.


Эм роется под кроватью. Выгребает пыльные старые вещи – на свет, но не в своё внимание. Рука набредает на нужную – плеер – поехал на свет, на свету оказывается кассетным, старым, одна кнопка запала, другую деталь тут же приматывают скотчем.

- Вот теперь, девочка, ты человек, - это память.

Память сидит на кровати в виде не то дед Мороза, не то солдата, один костюм смешан со вторым, и вручает ей этот плеер, второй рукой гипнотически-нервно вертя сигарету между всех пальцев этой руки, то заводя её за спину или пряча куда-нибудь в зону тени от шубы на солдатском, то плюя и демонстративно устраивая шоу с вращением сигареты.

- Береги как зеницу ока, - Эм – лет 5, плееру – уже тогда возраст с одной запавшей кнопкой. – Если не сдохну, потом вернёшь, - бороду резко сдувает вбок: рассчитать под ней то дыхание, от какого бы не сдувало, у Мороза не получается. – Если сдохну, считай, подарок. Пользоваться умеешь?

Откуда-то – память не помнит, откуда – не то из-за кирзового сапога, а там из-под кровати, не то из мешка с подарками появляется картонная коробка с кассетами – плотно стиснутыми друг с другом, в упаковках, без, в самодельных конвертиках и обёртках, объединённых в группы резинками для волос и самостоятельных.

- Это, сука, золото. Это, сука, коллекция платины и бриллиантов – в одной, сука, сраной, коробке. Это то, что тебе повезло, как Рокфеллеру-мать-его-накрест-Ротшильдову – и это то, что останется после меня. С Новым годом, микро, прочуй, что те-е перепало.

И они слушали Раммштайн, а потом Сектор газа, а потом Мэрлина Мэнсона, а потом ещё Летова, пока кто-то ли, что-то ли не столкнуло деда Солдата с кровати и не призвало проваливать дальше, потому как ему уже пора было куда-то дальше проваливать. Кассеты и плеер же оставались жить здесь и – неизвестно, передались ли вкусы по наследству или Эм и сама склонна была считать золотом те же вещи – но коробка жила на свету (а не под кроватью), ближе к магнитофону, и по сей день, в окружении своих собратьев, в основном, тех же стилей.

- Фил, - 5-летняя Эм держала наушник в ухе пальцами, потому что иначе он вылетал от качаний солдата Мороза, - так а можно мне это слушать? Или только охранять?

Внятного ответа не последовало.

Утренний голубой прожектор скользнул по кассетам тонким пыльно-холодным лезвием, успев отсчитать пять-шесть, коробкам, всей комнате и ушёл в другой дом, оставив, впрочем, здесь сумерки уже на тон-два светлее, чем было. Эм тоже отсчитывает кассеты – тоже в пределах пяти. Потом последний заплыв под кровать и выныриванье в ещё более светлом мире с батарейками.


Мать почти собралась на работу, хотя ей и кажется, что с неё что-то вязко стекает вниз – то ли лицо (складки губ, щёки, брови…), то ли плечи и грудь, то ли платье – хлюпает под ногами и должно бы мешать собираться, но движенья заточены и автономны.

Что-то притягивает её из кухни.

Аня стоит у окна, изучая что-то за ним и обстукивая пальцами ручку корзины старых и пыльных яблок.

- Дочь?

Эм слышит, но не отвечает. Она машинально берёт яблоко и откусывает, сколько бы съела мелкая птица.

- Куда грязное?

Обнаружив у себя в руке это грязное, Эм откладывает запрещённый плод в сторону, на подоконник.

Мать ждёт чего-то смутные полминуты, а потом её ноги идут в прихожую. В одном из дверных проёмов она говорит:

- Ты чего-то хотела сказать?

Утро в окне густо-синее, в отпечатках пальцев и точках от мух, под окном ползает туман, иногда выгибая спину или куря в карниз, в углах комнат ещё совсем темень. Эм кидает взгляд на корзину, дотрагивается до бочков на яблоках и принимает решение. Отрицательно качает головой.

Мать не может её видеть, но, согласно тишине, тоже стихнув внезапно, следя за походкой и дыханием, словно ей нельзя кого-то спугнуть, хоть и не отдавая себе отчёт, - выходит из дома. И лицо (особенно брови) (и тело, и платье) теперь не стекает, а (неизвестно, с чего) напряжено.


В автобусе привалиться к стеклу лбом, плечом и, хотя их от этого бьёт, трясёт и держит дрожащими, игнорировать это. Смотреть вниз, в окно.

- Так… кхм. Трудные случаи… кхм. То, с чем почти не справляются… кхм… современные школьники. А… меж тем, они часто встречаются в… кхм… контрольных.

Алгебру ведёт биологичка, и тут ей приходится пачкать мелом сухие руки (как будто это твои ногти и кожа – белый сыпучий, крошащийся мел…) и в лоб находить себя не на своём месте.

- Что вот мы можем сделать в данном случае?

Поэтому голос всегда выдаёт её: то пожалуется, то растеряется, то просто начнёт покашливать посреди ровной, вытверженной речи – но только не смирно работать с ней заодно. Она берёт со стола, с романа учебник и начинает диктовать, что-то длинное, как уроборос из числа пи хлопо́к. Хлопки как по битому стеклу, дудка на заднем плане, то на заднем, то на переднем, речитатив, переходит в вокал, потом снова в речитатив, потом снова Эм завешивает наушники волосами и ищет точку, в которую можно смотреть, чтобы не смотреть, чтобы быть в музыке Кто-то кивает в такт, видно, тоже плеер Кто-то вертит в такт на пальце брелок-цепочку Кто-то качает ногой Кто-то стучит пальцем по столу или кончику ручки

В окне солнце ёжится и пытается приглушить свой свет, насколько это вообще выполнимо, с одной стороны его хочет съесть завод и высланный им крокодил из трубы, с другой – призрак вымерших динозавров в форме тучи в форме трицератопса, они тянутся к нему и друг к другу и кто знает, чем это кончится, а по середине – ещё режет нить с пауком на конце – с нашей стороны стекла, ясен пень

То же солнце потом маломощно обсвечивает школьный двор, где, в основном, все всегда в тени, но можно поймать звезду на футболку, на кожу, на циферблат часов или секундомера, на кепку, когда бег по кругу, наклоны в такт или приседания, или когда, как физрук со свистком, специально гуляешь за солнцем по следу, пытаясь предугадать, где оно вынырнет в следующий раз Плеер, прицепленный к треникам, вроде рации или бомбы, не обратил на себя ничьего внимания, не слетел в процессе и не заговорил по-хорватски: «Съешь меня», - так что всё идёт

На следующем уроке приходится перематывать кассету вручную, карандашом, а после уроков, там, где кончаются дома и начинается поле, Эм, пройдя не так далеко вдоль дороги, вдруг оборачивается, чтоб понять, что развернула её тётка, стоящая у последнего дома и пристально изучающая её – теперь уже – лицо и полуоборот Насколько ей видно оттуда С лицом вождя краснокожих По которому не прочтёшь её чувства и мысли (допустим, мысль: а могла ли она быть на месте Эм…) (но точно прочтёшь её мрачность, суровость, напластования жёсткости за годы жизни и как там ещё называется вся эта срань) (Эм на расстоянии это, впрочем, не видно, а чуемо) Ей приносит оттуда, от женщины и домов, пару мёртвых, прозрачно-коричневых листьев, один прилипает к ноге, второй ходит кругами, сужая их, возле Тётке приносит ответный порыв ветра в её краснокожее сумрачное лицо и в платок с выбившейся паутиной возле пожара – её волосами Сухая колосьево-травяная рать между одной и второй закономерно подрагивает то там, то тут или чуть оборачивается то в одну, то в другую сторону

Отец сидит возле дома с ножом, машинально прокручивая им танец падающего кленового носика (как звалось это в детстве) и прочую фланкировку – в такт, разумеется, если б плеер всё ещё был включён Эм стоит у забора, сосед (один из) – сидит рядом с отцом и ножом и смолит

Он режет воздух, траву, дом и тучи восьмёрками или чем-то вроде, он порезался Всхрип Вроде конского или кабаньего, только быстро

- М-да… Раньше было раз плюнуть…

Он отворачивается от всех

Дела Рук Человеческих

Конец ознакомительного фрагмента

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Страницаиз1
СкороКнижный режим