ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

2

Четвертого сентября одна тысяча семьсот двадцать первого года государь Пётр Алексеевич неожиданно явился с моря в Санкт-Петербурх. Говорят, сам вел шаткую бригантину от Лисьего мыса, где стоят Дубки – та усадьба, что впрямь обсажена молодыми дубками. Бригантина ходко вошла в Неву, стреляя из трех пушек, и враз ей ответили трубачи.

Боялись несчастий, а вышел мир.

По такому великому, по такому долгожданному случаю Усатый наконец принял от своих флагманов и главных министров чин адмирала от Красного флага. А Сенат и Синод поднесли государю титул Отца Отечества, Всероссийского Императора и Петра Великого. Говорят, Усатый не церемонился. Левая щека его счастливо и грозно дернулась: «Конец долгой войне!» Так произнес, и двенадцать драгун с развернутыми знаменами, с белыми через плечо перевязями, как бы гоня перед собой неистовых трубачей, пошли с шумом по плоским площадям и улицам Санкт-Петербурха, объявляя великий праздник:

мир! мир со шведами!

Пятого сентября в почтовом доме всю ночь коптили сальные свечи, била по ушам сильная музыка – вместе с долгожданным миром в счастливо заключившейся войне приглашенные праздновали именины царевны Елизаветы Петровны. Думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев, заглянув к соломенной вдове Саплиной, рассказал: государь Петр Алексеевич, Отец Отечества, как бы стряхнул с плеч всю тяжесть военных будней, никак остановиться не мог. В одной комнате танцевали, в другой стояли бутылки с винами. Государь с удовольствием курил короткую голландскую трубку, пил, плясал, смеясь, срывал парики с сановников, широко расплескивал вино из чаши.

Мир! Мир! Теперь мир!

А десятого сентября снова праздник.

На этот раз с карнавалом. Иван ничего не пропустил.

Бродил в толпе, дивился: людишки в харях, в невиданных венках и одеждах развратно скакали и прыгали на Троицкой площади под грохот пушек, под шипенье диковинных фейерверков. Говорили, что фейерверки, как всегда, зажигает сам царь. Безумный князь-кесарь Федор Юрьевич Ромодановский явился перед народом в одежде древних владык: ехал на колеснице, облаченный в длинную мантию, подбитую горностаем, сверкала корона на голове, усыпанная не стеклом, а настоящими бриллиантами. На фигуру бога Вакха, мерзкого в своей наглой осатанелости, набросили благородную тигровую кожу. Страфокамилы, петухи, журавли – десятки и десятки ряженых кружили вокруг процессии. Одного царского шута целиком зашили в медвежью шкуру, он смертельно пугал зевак, вдруг бросаясь на них. Говорили (сам Иван того не видел), что на выходе Преображенского и Семеновского полков первым торжественно отбивал строевой шаг суровый великан в потрепанном зеленом полковничьем кафтане с небольшими красными отворотами, поверх которого была натянута кожаная портупея. На ногах великана зеленели простые чулки и такие же простые башмаки, стоптанные на многих дорогах. В одной руке палка, в другой шляпа.

С ужасом и восторгом узнавали в указанном великане царя.

Виват, прозвучавший при появлении Усатого, донесся до каждого кабака, забитого пьяницами-ярыгами. Не заглушили того вивата ни шипенье ракет, ни пушечные залпы. Теперь Иван внимательно разглядывал людишек, старался поймать каждое сказанное слово. Кто радуется? Кто опечален? Над чем задумываются? Не упустил Иван и высокого человека в немецком кафтане, вдруг пробившегося к стойке, покрытой медным листом. Навстречу встал из-под грозного портрета государя, висящего на стене, целовальник в фартуке. Хорошо знал, всем телом чувствовал, кто и сколько может оставить в его заведении. Провел новоприбывшего в угол, усадил на скамью под окном, украшенным маленькими цветными стеклышками, поставил на дубовый стол объемистую рюмку анисовой и положил рядом мягкий крендель. Ветер с залива время от времени с силой сотрясал мутные стеклышки, но в теплом заведении уютно вился дым, пахло хлебом и водкой.

Обычно ход разгулявшегося Ивана начинался с маленьких кружал, где трудно встретить знакомого человека; или даже с Меншиковской австерии, той, что на набережной. Меншиковской ее прозвали потому, что генерал-губернатор Санкт-Петербурха, переправляясь на лодке через Неву, почти непременно заглядывал на огонек. Здесь следовало вести себя сдержанно, однако Ивану хозяин радовался: хорошо знал в свое время пехотного капитана Саплина. А вот в австерию Четырех фрегатов Иван заходил реже. А если заходил, то сидел тихо и недолго. Зато, нагрузясь, как хорошая барка, степенно отправлялся в долгий обход уже всех подряд кабаков и австерий, поставленных вдоль Крюкова канала. Часто заходил в кабаки совсем простые, где ярыги попривыкли к нему, где он никого не смущал и сам не смущался. На улицах ветер, сырость, холодно, в грязных переулках стерво, вонь, грязь, пока бредешь, укрываясь от ветра, весь перемажешься, а в кабаках сухо, уютно.

В австерию Четырех фрегатов Иван действительно боялся ходить: сюда мог заглянуть сам Усатый. Конечно, Иван никогда ничего такого не видел, но некоторые ярыги клятвенно клялись, что видели Усатого в указанной австерии. А зачем встречать Усатого простому человеку? Лучше не надо. О государе ходили разные слухи. К примеру, Кузьма Петрович Матвеев, думный дьяк, сам говорил, что сильно строг царь. Когда назначал в свое время бомбардирского поручика Меншикова губернатором Шлиссельбурга, губернатором лифляндским, корельским и ингермландским, так и сказал: «Возвышая вас, думаю не о вашем счастье, но о пользе общей. Кабы знал кого достойнее, конечно, вас бы не произвел». И память, говорил Кузьма Петрович, у государя отменная – помнит всех, кого видел в лицо.

Иван поежился. Вот не дай Господь, войдет Усатый, дернет щекой (в румянце) и укажет на Ивана: ублюдок, дескать, стрелецкий! Почему здесь?

Иван усмехнулся. Так только дурак может сказать, убивая комара.

А что истинному царю до комара, что истинному царю до бедного дитяти какого-то стрельца, высланного в Сибирь и давно убитого злыми шоромбойскими мужиками? Что истинному царю до мелкого секретного дьяка? Это тундрянной старик-шептун от убожества своего мог гадать: будешь, мол, отмечен вниманием царствующей особы.

– Тише, дурак!

Иван вздрогнул. Но это не ему сказали.

Это один казак сказал другому казаку, а тот ответил:

– Ты меня не тиши! Про что говорю, про то знаю. Сам есаул такое говорил, разве не помнишь? Немцы этого Усатого испортили, а может, подменили… – Голос упал до шепота: – Не русский он, говорят…

– Да как так?

– А так. Простой немки сын. Подменили, говорят, робенком. Подкинули вместо настоящего робенка немчуру. Потому Усатый и дергается всегда, что не по нраву ему истинный православный дух. – И выругался негромко: – Пагаяро! Всю Россию вырядил в немецкое платье.

– Молчи, дурак!

Иван невольно поежился.

Вот какие неосторожные люди, эти казаки. Таких и слушать опасно. Даже случайно слушать таких опасно. Лучше уж повернуть ухо к ярыгам.

И правда повернул ухо к ярыгам.

– Купи шапку, – сказал один. – Смотри, какая шапка!

– Вижу, что мятая, – возразил другой.

– Да в мятости ль дело? Ты пощупай.

– Чай не баба!

– А ты все равно пощупай, не бойся. Я сроду не обману. Шапка мяхкая, как травка. Совсем не простая шапка.

– Я вижу, что не простая. Старая, тертая. Потому-то, наверное, и мяхкая, что хорошо тертая.

– Это не овчина, сам погляди. Это шапка из баранца.

– Все одно к одному, овчина.

– А вот не овчина, а баранец!

– Да в чем разница?

– Да в том разница, что шапка с низовьев Волги! Баранец только там растет. Это как бы животное-растение, и плод оно приносит, совсем похожий на ягненка. Стебель идет через пупок и возвышается на три пяди. Конечно, ноги мохнатые, рогов нет, передняя часть как у рака, а задняя – совершенное мясо. Всегда живет, не сходя с места. До тех пор не сходит с места, пока имеет вокруг себя пищу. А потом помирает, если охотники не возьмут.