ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава третья

Уильям Рэкхэм, обреченный на то, чтобы возглавить в будущем «Парфюмерное дело Рэкхэма», но в настоящее время надежды, на него возлагаемые, оправдывающий не вполне, уверен в том, что ему позарез нужна новая шляпа. Потому-то он так и спешит.

Потому-то и вам лучше перестать глазеть на легко покачивающийся турнюр уходящей Конфетки, на ее острые лопатки, осиную талию и пряди чуть колышущихся под шляпкой оранжевых волос и поспешить нагнать Уильяма Рэкхэма.

Вы колеблетесь. Конфетка идет домой, в притон разврата, носящий странноватое имя «Дом миссис Кастауэй». А вы не прочь заглянуть в подобное место, ведь так? Зачем упускать ради преследования этого незнакомца… этого мужчины то, что там того и гляди произойдет? Оно конечно, копна его золотистых волос выглядит комично, однако в прочем он нисколько не привлекателен – особенно в сравнении с женщиной, которую вы только что узнали.

Да, но Уильям Рэкхэм обречен на то, чтобы возглавить в будущем «Парфюмерное дело Рэкхэма». «Парфюмерное дело Рэкхэма»! Если вы хотите чего-то добиться в жизни, вам не следует мешкать в обществе шлюх. Вам должно сыскать в себе силы, потребные для того, чтобы проникнуться жгучим желанием выяснить, отчего это Уильям Рэкхэм уверен в том, что ему позарез нужна новая шляпа. И вот тут я вам помогу, чем только смогу.

Старую шляпу он держит, шагая по тротуару, в руке, ибо Уильям Рэкхэм скорее выйдет простоволосым в мир украшенных шляпами мужчин, чем еще раз наденет ее хоть на минуту, – столь стыдится он немодной ее высоковатости и потертых полей. Разумеется, водружает он эту шляпу на голову или не водружает, люди посматривают на него с жалостью, как посматривали в омнибусе… неужели они мнят, будто он не замечает их самодовольных ухмылок? О боже! Возможно ли, что он пал так низко? Жизнь вступила в заговор с… но нет, он не вправе предъявлять обвинения столь всеохватные… Довольно сказать, что недоброжелательные элементы Жизни стакнулись против него, а он покамест не усматривает отчетливого пути к победе над ними.

Впрочем, в конечном счете он восторжествует; должен восторжествовать, поскольку его благополучие, верит Уильям, существенно для порядка вещей в целом. Не то чтобы он так уж заслужил благополучия большего, нежели у иных людей, нет. Правильнее сказать, что его участь есть своего рода… своего рода стержень, на коем держится очень многое, и если ему суждено пасть под ударами невзгод, вместе с ним падет нечто гораздо большее, а Жизнь на подобный риск, разумеется, не пойдет.

Уильям Рэкхэм приехал…

(Вы меня еще слушаете?)

Уильям Рэкхэм приехал в город потому, что знает – Риджент-стрит поможет ему положить, посредством приобретения новой шляпы, конец унижениям. Отсюда не следует, будто он не мог бы купить шляпу нисколько не худшую в магазине «Уайтлиз», что в Бейсуотере, и сэкономить тем самым на поездке, однако у него имеется и потаенная причина для того, чтобы приехать сюда, или даже две. Во-первых, для него нежелательно показываться в «Уайтлиз», о котором во время изысканных званых обедов, на кои он неизменно получает приглашения, многие с пренебрежением отзываются как о заведении безнадежно вульгарном. (Тот магазин, в который направляется Рэкхэм, тоже, конечно, вульгарен, но, по крайности, там он не встретит никого из знакомых.) А во-вторых, он хочет проследить за Кларой, личной горничной его супруги.

Почему? О, все это весьма неприятно и сложно. Совсем недавно, заставив себя подсчитать, сколько денег уходит у него на домашние расходы, Уильям Рэкхэм пришел к выводу, что слуги его обкрадывают, – и дело идет не просто о какой-нибудь старой свече или ломтике бекона, нет, крадут они с размахом попросту возмутительным. Не приходится сомневаться – слуги пользуются болезнью жены и его нерасположением вникать в свои финансовые затруднения, однако они дьявольски ошибаются, полагая, будто он ничего не замечает. Дьявольски!

И потому, вчера под вечер, едва жена закончила растолковывать Кларе, что ей следует купить завтрашним утром в Лондоне, Уильям (который подслушивал под дверью) словно бы учуял запашок корыстолюбия. Он следил за спускавшейся по лестнице Кларой, всматривался в нее сверху, с темной площадки, и думал, что почти видит, как в коренастом теле ее бурлят помыслы о присвоении хозяйских денег, бурлят, едва ли не перекипая.

– Я готова доверить Кларе жизнь, – запротестовала, впадая в характерное для нее преувеличение, Агнес, когда он с глазу на глаз поведал ей о своих подозрениях.

– Быть может, и так, – ответил он. – Однако деньги мои я доверять ей не стану.

Последовало неловкое мгновение; Агнес почти неприметно покривилась, искушаемая желанием сказать мужу, что деньги эти принадлежат не ему, а отцу его и что, если бы он исполнял пожелания отца, денег у них было бы много больше. Впрочем, приличия она все-таки соблюла, и тронутый этим Уильям вознаградил ее компромиссом. Пусть Клара и вправду займется покупками, а он, Уильям, по чистой «случайности» отправится в город вместе с ней.

Вот так и получилось, что хозяин дома и горничная его супруги вместе выехали из Ноттинг-Хилла омнибусом: о кебе «не могло идти и речи» – не потому (Рэкхэм надеялся, что слуги его поймут), что он уже не мог позволить себе кеба, но во избежание сплетен.

Пустая надежда. Слуги, натурально, уверовали и в то, что Клара встречается с хозяином, и уж тем паче в то, что он утрачивает положение в обществе. (Клара заметила также, до чего изношена и немодна его шляпа – собственно, только она и заметила, ибо всех светских знакомых своих Рэкхэм стыдливо сторонился.) Каждая перемена заведенного в доме порядка, даже самая пустячная, каждое требование касательно бережливости, сколь бы разумным оно ни было, Кларою истолковывались как новое доказательство того, что отец Уильяма Рэкхэма того и гляди раздавит его, точно слизняка, сапогом.

Она упивалась его унижением, и ей даже в голову не приходило, что если хозяин не выкрутится из затруднительного положения, то в конце концов вынужден будет отказаться и от ее услуг: проницательность Клары была направлена на иное. Она отметила, к примеру, трусливое прекращение разговоров о собственном выезде, шедших годами, но так ни во что и не вылившихся. В последнее время хозяева, видимо, пришли к безмолвному соглашению, в силу которого больше об этом баснословном явлении не упоминали. Но Клара-то помнила все! А Тилли, прибиравшаяся на нижнем этаже? Ее, уволенную, когда она забеременела, так никем и не заменили, и в результате Джейни приходится делать намного больше того, что обычно ожидается от судомойки. Рэкхэм твердит, будто это лишь временно, однако проходят месяцы и ничто не меняется. Конечно, найти для леди хорошую личную горничную вроде Клары дело нелегкое, но уж уборщиц-то на свете что твоих крыс. Рэкхэм, пожелай он раскошелиться, и часа на поиски ее не потратил бы.

В общем и целом положение сложилось попросту позорное, и Клара пользовалась им, как только могла, а именно: выражала недовольство всеми, какие ей удавалось придумать, способами, граничившими с отъявленной дерзостью.

Именно поэтому в омнибусе, на всем пути в Лондон, она хранила на лице страдальческое выражение, коего ничтожный Рэкхэм даже и не замечал, пока экипаж их не проехал под Мраморной Аркой. А заметив, решил, что служанку донимает некая боль, и подумал: быть может, все представительницы слабого пола чем-нибудь да больны.

«Быть может, – попытался он утешить себя, – моя бедная, недужная Агнес не такое уж и исключение из общего правила».

Уильям намеренно выехал в город пораньше, дабы оставить побольше времени на изучение – когда он вернется домой – давно отложенных в долгий ящик документов, трактующих об успехах «Парфюмерного дела Рэкхэма», и своих счетов. (Или, по крайности, на извлечение таковых из конвертов, в которых они присылались отцом.) И тогда завтра (возможно) он посетит лавандовую ферму – хотя бы ради того, чтобы его там увидели и чтобы известие об этом событии дошло до ушей старика. Вероятно, ему стоило бы также задать работникам фермы несколько толковых вопросов, – если, конечно, он сумеет таковые измыслить. Чтение документов в этом, несомненно, поможет – при условии, что оно не сведет его раньше с ума.

Желтый дом или дом призрения: и это весь выбор, какой у него остался? Неужели нет для него иного пути, как только… притворствовать перед собственным отцом, изображать горячечную увлеченность тем, что он ненавидит? И как, во имя всего… Впрочем, не следует мысленно останавливаться на последствиях еще более сложных, не следует вдаваться в крайности, в это проклятие высокого ума. Нужды дня надлежит разрешать по одной. Купить новую шляпу. Приглядеть за Кларой. Вернуться домой и приступить к изучению деловых бумаг.

Уильям Рэкхэм вовсе не думает, что сможет освоить семейное дело всего за один день, нет, – да у него и цели куда более скромные. Если он проявит к делу хоть малый, но интерес, отец, глядишь, и увеличит немного его содержание. Да и сколько времени может отнять чтение нескольких документов? Уж наверное, половины дня для этого хватит. Хотя, конечно, как указал он когда-то в статье, напечатанной студенческим журналом Кембриджа, «и один только день, потраченный на дела, неспособные напитать душу, есть день украденный, изувеченный и брошенный в сточную канаву судьбы». Впрочем, кембриджская жизнь вечно длиться не может, о чем свидетельствует и нынешняя стрижка Уильяма Рэкхэма. Даром, что ему удалось продлить эту жизнь на несколько добавочных лет.

Вот так, легкомысленный, помаргивающий от яркого солнца, поспешает Уильям по Променаду на еще онемелых после долгой поездки ногах. Пообок от него покачивается стиснутая гантированными пальцами ненавистная шляпа; в нескольких ярдах впереди вышагивает ненавидимая служанка; а сразу за ним следует его тень. Не обинуйтесь теперь и тоже последуйте за ним на расстоянии этой тени, ибо он одержим решимостью никогда не оглядываться назад.

Там, впереди, возвышается озаренное изнутри тысячами ламп здание, в котором Уильям положит конец всем своим горестям. Приобретение новой шляпы займет не более часа с лишком, Кларе же, если она желает себе добра, лучше потратить на исполнение данных ей поручений и того меньше времени. Войти, получить потребное и выйти, так это будет выглядеть. А в полдень – домой.

Огромный застекленный фронтон универсального магазина «Биллингтон-энд-Джой», не заслоненный толпой, сквозь которую Уильям Рэкхэм проталкивался с Агнес при последнем своем появлении здесь, открывается его взгляду во всей своей панорамической красе. Десятки зеркальных окон, огромных в сравнении со скромными витринками большинства магазинов, знаменуют его размах и современность. В каждом устроена своя, особая витрина, предлагающая публике полюбоваться (не призывая купить что-либо) обилием товаров. Товары эти искусно размещены на фоне trompe-l’oeils, изображающих обстановку комнат тех фешенебельных домов, для коих они предназначены. Как раз в эту минуту Клара проходит мимо выставленной напоказ столовой – толстое листовое стекло отделяет ее от пышного убранства стола с его серебряными приборами, фарфором и наполненными вином бокалами. За столом, на живописном заднике убедительно рдеет почти натуральным пламенем камин, а пообок торчат из прорези в настоящей портьере две фарфоровые руки в белых манжетах поверх намека на черные рукава, удерживающие высоко в воздухе блюдо с изготовленным из папье-маше жарким.

Витрины эти столь импозантны и притягательны, что спешащий Уильям едва не валится головой вперед. Из стены выступают на уровне щиколоток крюки для привязывания собак, и Уильям цепляется за один из них ногой – как раз в тот миг, когда Клара уже входит в огромные белые двери «Биллингтон-энд-Джой», держась, согласно указаниям Уильяма, несколько впереди него. Как бы она обрадовалась, увидев падение хозяина!

Оказавшись внутри магазина, Уильям пытается отыскать ее глазами, однако Клара уже затерялась в яркой стране зеркальных чудес. Здесь, куда ни глянь, – стекло, и хрусталь, и развешанные через равные промежутки зеркала, которые размножают галактику пылающих газовым светом канделябров и люстр. Да и то, что ни стеклом, ни хрусталем никак уж не назовешь, отполировано до присущего им блеска; сверкают полы, мерцают лакированные прилавки, и даже волосы служителей светятся от макассарского масла – ну и расточительное обилие продаваемого товара тоже отчасти ослепляет.

И заметьте, помимо множества вещей изысканных и таких, без которых обойтись невозможно, «Биллингтон-энд-Джой» торгует также магнитными щетками для волос, способными в пять минут избавить вас от нервической мигрени, гальваническими цепочками-браслетами для передачи живительных импульсов и глазурованными кружками, с коих на вас сердито взирает рельефное лицо Королевы, – однако и эти вещицы кажутся уже обретшими статус эксцентричных музейных экспонатов, выставленных здесь лишь для того, чтобы на них дивиться. И действительно, все вокруг настолько походит на выставку в Хрустальном дворце, подражанием коему и является этот магазин, что некоторых из заглянувших сюда людей пронимает благоговение, уничтожающее желание что-либо приобрести, – они попросту страшатся подпортить своей покупкой благолепный порядок товаров в витринах. А отсутствие бирок с ценами лишь усугубляет их робость, ибо вопросов эти несчастные задавать не решаются: а ну как выяснится, что все здесь им не по карману.

Поэтому продается здесь меньше того, что могло бы продаваться, но, однако ж, и разворовывается тоже меньше. Мелкой шпане и ворью Черч-лейн «Биллингтон-энд-Джой» представляется раем – то есть местом, предназначенным не для них и им подобных. Надежды пролезть в его огромные белые двери у них не больше, чем надежды пройти сквозь игольное ушко.

Что же до боя хрусталя и стекла, то и самым хрупким витринкам удается простаивать в целости и сохранности месяцы кряду, поскольку детей – даже из семейств с достатком – увидеть здесь случается редко, а если их сюда и приводят, то в крепкой узде. Кроме того – и это еще существеннее, – эволюция дамской моды привела к тому, что элегантные покупательницы могут теперь проходить через весь магазин, ничего по пути не порушив. И действительно, можно по чести сказать, что «Биллингтон-энд-Джой» да и иные заведения его пошиба расширялись, торжествуя кончину кринолинов. Современная женщина приобрела очертания, позволяющие ей тратиться без оглядки.

Прежде чем подняться по лестнице в шляпный отдел, Уильям еще раз оглядывает магазин в поисках Клары. Однако она, и опережавшая-то его от силы на десяток шагов, исчезла, точно нырнувшая в норку мышь. Единственное из увиденного им, что обладает с ней отдаленным сходством, это чучело служанки за витринной шторой, да и от того уцелели лишь две отделенные от тела, закрепленные на металлических стойках алебастровые руки, резко обрывающиеся у локтей.

Кларе поручено (и исполнить порученное она собирается, оставаясь, пока Уильям Рэкхэм выбирает себе новую шляпу, совершенной невидимкой) приобрести для хозяйки восемнадцать ярдов охряного шелка плюс необходимую отделку – все это будет преобразовано в платье, когда миссис Рэкхэм почувствует себя достаточно окрепшей, чтобы заняться выкройкой и шитьем на машинке. Задание это Кларе весьма и весьма по душе. Исполняя его, она не только испытывает трепетное предвкушение произносимого ею: «Ну-с, голубчик, мне нужно восемнадцать ярдов вот этого» – и уплаты очень немалых денег, но и не без изящества надувает хозяев, покупая вдобавок кое-что еще – предположительно, для своей госпожи. Вот в чем вся прелесть работы у Рэкхэмов: он платит, а желанья узнать, за что, не испытывает; она удовлетворяет свои нужды, но никакого понятия о том, во что это обходится, не имеет, и все их счета проваливаются в бездну, разделяющую двух супругов. А экономки-то у них и нет! И это главное удобство! Когда-то, давным-давно, экономка имелась – пузатая шотландка, к которой душа миссис Рэкхэм прилепилась на манер банного листа, – однако закончилось все слезами, а там и запретом, наложенным на любые разговоры об экономках.

«Ведь мы же способны прекрасно вести хозяйство и вдвоем с вами, не правда ли, Клара?» О да, мадам, еще как способны!

Клара уже решила вчера, обсуждая с миссис Рэкхэм покупку материала на платье («Цены в последнее время, мэм, – вы не поверите!»), прикупить кое-что и для себя. Фигуру, если уж вам так хочется знать.

Безвкусную служаночью униформу свою она ненавидит всей душой и слишком хорошо знает, что получит в ближайшее Рождество в точности тот же подарок, какой получала и во все прошлые. Каждый год все то же унижение! – семь ярдов черной, двойной ширины шерстяной ткани, два ярда льняного полотна и полосатая юбка. Именно то, что требуется для пошива новой униформы, – нет, вы только представьте. Чертов Уильям Рэкхэм с его прижимистостью – вот уж кто заслужил все, что с ним приключилось!

Весь год она надрывается, обращая свою госпожу в красавицу, ломая ногти о застежки ее корсетов, глупо ухмыляясь в поддельном любовании, и вот, прошло пять лет, а чего она этим достигла, чем может порадовать глаз? Тело ее раздалось в обхвате, обиды исчертили лицо морщинами. В ней нет ничего, способного заставить мужчину хоть раз, не говоря уже два, взглянуть на нее. Вернее, не было до нынешнего дня. Клара с трусливо бьющимся сердцем спешит возвратиться в корсетный отдел и там, укрывшись за занавеской, запихивает, не снимая обертки, незаконную покупку в свои просторные рейтузы.

Уильям, который отчасти из боязни подобного злодеяния и настоял на том, чтобы сопровождать нынче Клару, ничем, в сущности, предотвратить его не может. Он может лишь, не марая душу разговорами о деньгах, удостовериться в том, что Клара, как с нею и было условлено, выходит из магазина с одним большим свертком в руках. Совершенная ею покража, которую с легкостью обнаружили бы и безжалостно покарали в доме, устроенном на более строгих, чем у Рэкхэмов, началах, останется незамеченной.

Сколько ни докучает ему слабое здоровье жены, Уильям так до сих пор и не понял, насколько более неосведомленной о происходящем в мире становится Агнес с каждым месяцем ее затворничества. Ему, например, даже в голову не приходит, что она способна доверить служанке оценку восемнадцати ярдов ткани. Уильяму довольно и облегчения, которое он испытывает от того, что платьев жена себе больше не заказывает, поскольку в прошлом потворство ее прихотям обходилось ему в целое состояние, да еще и потраченное впустую, если вспомнить, как мало времени проводит Агнес вне своей постели.

По счастью, в этом Агнес с ним вроде бы согласна. Заменив своего портного механической игрушкой, она со всей возможной искусностью избегла светского бесчестья, избрав себе в оправдание тоскливость благородной бездеятельности. Томительную скуку выздоровления, говорит она, можно с приятностью развеять с помощью занятного изобретения наподобие швейной машинки (о том, что машинка позволяет еще и экономить на расходах, не упоминается). Как-никак женщина она современная, а машины есть часть современного ландшафта – так, во всяком случае, неустанно твердит отец Уильяма.

Конечно, она всего лишь храбрится, и Уильяму это известно. В самые сварливые свои минуты Агнес отнюдь не скрывает от него обиды на то, что ей пришлось отказаться от портнихи, или унижения, которое она испытывает, изображая благородную скуку, между тем как всякому ясно, что она просто-напросто вынуждена экономить на каждой безделице. Неужели ему так уж трудно совершить какой-нибудь пустяковый поступок, способный ублаготворить его отца – письмо послать или что-то еще, – малость, которая вернула бы им прежнее благополучие? У них наконец появился бы собственный выезд, а она смогла бы… о нет, одергивает ее Уильям. Рэкхэм-старший – вздорный старик, которому не удалось согнуть в дугу своего первенца, вот он теперь и отыгрывается на Уильяме. Агнес полагает себя страдалицей, но подумала ли она хотя бы раз, что приходится сносить ее мужу?

На это Агнес отвечает вымученной улыбкой и словами о том, что серебристый «Зингер» и вправду представляется ей занимательной новинкой, а потому она лучше снова вернется к нему.

Готовность Агнес экономить на платьях Уильяма радует, куда меньше радует его необходимость покупать новую шляпу в «Биллингтон-энд-Джой», да еще и платить за нее на месте, как за жареные каштаны или чистку обуви, – вместо того, чтобы выбрать ее у именитого шляпника и добавить расход к счетам, оплачиваемым в конце года. Господи, да любой великосветский джентльмен навещает своего шляпника каждые несколько дней, и лишь для того, чтобы тот отгладил ему шляпу, натянув ее на болванку! Как же он докатился до такого позора? Человек, столь богатый по праву рождения, должен терпеть нужду – терпеть нужду и что ни день срамиться по мелочам! Да разве полки «Биллингтон-энд-Джой» не заставлены духами, мылом и парфюмерией Рэкхэма? Разве имя Рэкхэма не лезет в глаза отовсюду? И тем не менее он, Уильям Рэкхэм, наследник состояния Рэкхэмов, должен переминаться с ноги на ногу у шляпных подпорок, ожидая, когда другие покупатели вернут на них шляпы, которые ему хочется примерить! Неужели Всесильный, или Божественная Первооснова, или что там уцелело после того, как Наука вырвалась из стойл Вселенной, не видит, что с ним не все ладно?

Впрочем, может, Оно и видит, но все равно попирает его.

Без четверти одиннадцать Уильям Рэкхэм и Клара ненадолго встречаются перед магазином, на улице. Клара прижимает к груди объемистый, похрустывающий сверток и передвигается с большей против обычного косностью. На голове Уильяма прочно сидит новая шляпа – старую отправили в некое потайное хранилище, место ссылки шляп, шляпок, зонтов, перчаток и тысяч иных осиротевших вещей. Куда они в конце концов отбывают оттуда? Быть может, в христианские миссии острова Борнео или в печь, раскаленную огнем? Но уж во всяком случае не на Черч-лейн, что в Сент-Джайлсе.

– Я вдруг вспомнил, – говорит Уильям, щурясь и вглядываясь в глаза служанки (ибо роста они совершенно равного), – что должен заняться одним срочным делом. В городе, то есть. Полагаю поэтому, что вам лучше вернуться назад одной.

– Как вам будет угодно, сэр.

Клара склоняет голову с достаточным смирением, однако Уильяму чудится, что он уловил в ее голосе нотку тайной насмешки, уверенности, что он лжет. (На этот-то раз Клара так вовсе не думает, она наслаждается мыслью о том, что в омнибусе, который доставит ее домой, ей не придется скрывать тайную свою покупку, которая льнет в этот миг к ее зудящим ягодицам.)

– Вы ведь его не потеряете, не так ли? – осведомляется Уильям, указывая на шелк, его щедрый дар Агнес.

– Нет, сэр, – заверяет хозяина Клара.

Вытащив из особого кармашка часы, Уильям делает вид, будто вглядывается в них, держа на раскрытой ладони, – но это лишь предлог, позволяющий отвести глаза от вызывающей у него раздражение наглой девки, которой он платит 21 фунт в год, дабы она составляла компанию его жене.

– Ну что же, ступайте, – говорит он, и Клара, ответив: «Да, сэр», уходит, перебирая ногами так, точно она с трудом удерживается от того, чтобы пукнуть. Однако Уильям этого не замечает. Собственно, уже под вечер этого же дня, увидев Клару, снующую по дому, щеголяя талией, коей она прежде не обладала, он не заметит и талии.

А ведь так было не всегда. В прошлом Уильям Рэкхэм принадлежал к числу людей, замечающих малые, даже мельчайшие изменения в чужих обличьях и нарядах. В лучшие его университетские годы он выглядел совершенным денди – трость с серебряной рукоятью и золотистые локоны до плеч. В ту пору для него не было ничего необычного в том, чтобы протоптаться полчаса перед цветочными вазами своей «берлоги», выбирая тот или этот цветок для той или иной бутоньерки; еще даже большее время мог он потратить на подбор шелкового шейного платка одной раскраски к жилету другой, а наилюбимейшие панталоны его были темно-синими в сиреневую клетку. В одном достопамятном случае он приказал портному переместить бутоньерку, дабы отбить у некоей недисциплинированной пуговицы охоту неприличным образом выставляться из-под пальто. «На четверть дюйма вправо, не больше, но и не меньше», – сказал он тогда, и ничто не спасло бы портного от выволочки, не сделай он этого.

В те дни Уильям гордился своей способностью указывать на огрехи в их нарядах тем немногим, кто обладал вкусом, достаточным для того, чтобы понять, о чем он толкует. Ныне оскудевшие средства обратили и самого Уильяма в скопище огрехов, слишком приметных для всех, даже для слуг.

Он не без нервности прикладывает ладонь к макушке, проверяя, все ли там в порядке. Да, все, однако причина для беспокойства у него имеется более чем основательная. Всего только час назад Уильям увидел в зеркале нечто настолько шокирующее, что оно и сейчас нейдет у него из головы. Впервые с того мгновения на Риджент-стрит, когда он сорвал с себя старую шляпу, Уильям заметил анархию, поразившую его скальп.

В стародавние времена волосы были предметом его первейшей гордости: во все детские годы они оставались мягкими, бронзово-золотистыми, ими любовались и тетушки Уильяма, и всякого рода встречные незнакомцы. Состоя в кембриджских студентах, он носил их длинными, по плечи, зачесывая назад без масла. Уильям был тогда худощав, и они, струившиеся, ниспадая, затушевывали грушевидность его головы. А кроме того, длинные волосы символизировали Шелли, Листа, Гарибальди, Бодлера, индивидуализм – много всякого.

А вот возникшее у него несколько дней назад стремление вновь обрести безликость, укоротив свои длинные локоны, привело к результатам поистине устрашающим. Сегодня он увидел в зеркале, что учинили его волосы в знак пренебрежения к безжалостной стрижке; они порвали путы державшего их приглаженными масла и встали дыбом, открыто взбунтовавшись против своего господина. Боже милостивый, сколько же людей видело его таким – клоуном со смехотворной короной из пучков спутанной соломы! Корчась от стыда, Уильям прямо там, в шляпном отделе «Биллингтон-энд-Джой», укрыл свой кудрявый нимб под первой же шляпой, до какой сумел дотянуться. Ее-то, несмотря на множество последующих пробных примерок, он в конце концов и купил.

С той минуты Уильям успел уже, добавив еще масла, расчесать этот нимб, придавив его к голове, однако смирились ли волосы с полученным ими уроком? Кончиками пальцев Уильям нервно притрагивается к волосам, разглаживает их под полями шляпы. Густые бачки покалывают пальцы. «Мне нужно что-то вроде Мэтью Арнольда», – сказал он своему цирюльнику, а получил какого-то дикаря с Борнео. Что он наделал? Убедил себя (ну почти убедил), что новая, более безыскусная внешность поможет ему с большей легкостью вступить в последнюю четверть столетия, – но, похоже, волосы его придерживались иного мнения.

Шагая в сторону Темзы, Уильям высматривает проход между домами, в котором он мог бы снова расчесать их, укрывшись от осуждающих взглядов. Для одного лишь утра он и так уж достаточно нагрешил против приличий.

И наконец глазам его открывается подходящий проулочек – узкий настолько, что он и названия-то своего не заслуживает. Уильям мгновенно проскальзывает в него. Стоя в тусклом свете между грязными стенами, всего лишь в паре шагов от Джермин-стрит, он продирает волосы гребешком с ручкой слоновой кости, стараясь не наступить при этом на кишащие червями отбросы.

Раздавшийся за спиной его голос – отвратительный, носовой – заставляет Уильяма вздрогнуть.

– Вы человек добрый, хозяин?

Он круто поворачивается. К нему ковыляет из сумрака низкорослая шлюха с мышастыми волосами – лет сорока, если не больше, – завернувшаяся, сколько он может судить, в старую скатерть. Какого дьявола делает она в этой части города, в такой близи от его дворцов и наилучших отелей?

Лишившись от омерзения дара речи, Уильям отступает к улице. Четыре торопливых шага возвращают его на солнечный свет. Под волосами, которые он только что расчесал, проступают, покалывая кожу, капельки пота, и Уильяму невесть почему начинает казаться, что волосы того и гляди пружинисто распрямятся и шляпа полетит с его головы, как летит из бутылки пробка.


Несколько минут спустя, уже приближаясь к Трафальгарской площади, Уильям Рэкхэм замечает кондитерскую. И ему приходит в голову, что неплохо бы съесть что-нибудь вкусненькое.

Конечно, если он и впрямь желает отобедать, ему надлежит отправиться в «Альбион», или в «Лондон», или в «Веллингтон», где, может быть, сидят в самую эту минуту давние его однокашники, раскуривая первую за день сигару, – то есть если они не спят еще в объятьях любовниц. Однако Уильям не в том настроении, какое потребно для посещения мест подобного рода. И в то же время он побаивается, что какой-нибудь из чопорных знакомых заметит его поедающим пирожное на Трафальгарской площади и в дальнейшем будет вечно обходить стороной.

Ах, стать бы снова беспечным студентом! Неужели всего двенадцать лет назад он позволял себе самые вопиющие выходки в компании смешливых, бесстрашных друзей и никто не мог даже на миг усомниться в высоте его положения в обществе? Разве не посещал он лишенных разделяющих классы перегородок кабаков для мастеровых, разве не напивался там до беспамятства в окружении пьяниц и беззубых старух? Разве не покупал с уличных лотков устриц и не забрасывал их по одной себе в рот? Разве не пел баритоном, более громким и сочным, чем у любого из его друзей, похабных песен и не отплясывал под них босиком на мосту Ватерлоо?

Моя милашка изящней феи,
Ее подбородок прилеплен к шее,
Ее кудряшки, как нос, красны,
От юбки несет запашком дурным…

А что, он может спеть ее и сейчас!

Все, кто только есть в кондитерской, навострили уши, готовые послушать его пение. «Да, вот этот, будьте любезны», – произносит он sotto voce. Что ж, он рискнет, да, рискнет (то есть пирожное съесть, а не спеть похабную песню), – хотя бы из ностальгии по своему прежнему, исчахшему «я».

И Уильям, лелея в ладони составленное из шоколада и вишен лакомство, выходит на площадь. Ему неспокойно. Нижний этаж его тела только теперь начал откликаться на предложение, совсем недавно сделанное в проулке проституткой, а поскольку она исчезла из виду и из мыслей Уильяма, да и вообще о ней никакой речи идти не может, он с вожделением вглядывается в трех французских девочек, резвящихся среди голубей.

– Moi aussi! Moi aussi! – верещат они, ибо неподалеку замер фотограф, притворяющийся, будто он снимает не их, а что-то совсем иное. Девочки милы, милы их платья, милы движения, однако Уильям не может уделить им внимания, какого они заслуживают. Вместо того он погружается в еще не утратившие яркости воспоминания о фотографии, снятой с него неделю назад, как раз перед тем, как он обрезал локоны. Последней, иными словами, фотографии старого (молодого) Уильяма Рэкхэма.

Фотография эта уже упрятана, совершенно как порнография, в один из ящиков стоящего дома комода. Однако памятный образ ее по-прежнему ярок: на ней Уильям еще выглядит кембриджским щеголем, самоуверенным студиозусом в канареечно-желтом жилете, какой и в нынешнем поколении франтов никто не осмелился бы надеть. Да и выражение, застывшее на лице Уильяма, есть тоже реликт прошлого, в том смысле, что ныне Уильям и его больше не примеряет; это выражение, которое, вопреки надеждам отца, сообщил его лицу Даунинг-колледж: выражение добродушного презрения к будничному миру.

Всего труднее было ему объяснить фотографу причину, по которой он облачился в одеяние столь устаревшее, а именно: снимок, сделанный с него, станет (как бы это выразить поточнее?)… ретроспективным историческим свидетельством, возвратом прошлого. (На деле какая-либо нужда беспокоиться на сей счет у него отсутствовала: стены фойе фотографа давно уж заполонили немного поблекшие дебютантки высшего света в воскрешенных, видевших их триумф платьях, пузатые старики, втиснувшиеся в пошитые на подтянутых юношей воинские мундиры, и множество иных не без труда воскрешенных мечтаний.)

– Moi aussi, oh maman!

Здесь, на Трафальгарской площади, девятилетняя примерно девочка в белом шелковом платьице получает разрешение попозировать мужчине с фотографической камерой. Горстка семян, и к ней слетается туча голубей – весьма своевременно, теперь можно и выдержку установить. Девочка восторженно взвизгивает, пробуждая в своих компаньонках зависть.

– Et moi maintenant, moi aussi!

Третья девочка протестует – сейчас ее очередь, – но Уильяму уже стало скучно. Покончив с пирожным, он надевает перчатки и вновь выступает в путь к Сент-Джеймсскому парку, мрачно спрашивая себя, как сможет он, если и картины столь чарующие нагоняют на него тоску, вытерпеть положение главы «Парфюмерного дела Рэкхэма»?

Проклятье Уильяма в том, что отец его не понимает: сын имеет предназначение куда более высокое! Старик, разбогатевший тем, что в течение сорока лет каждодневно с 8 утра до 8 вечера делал одно и то же, утратил естественное понимание того, какие страдания способна причинять однообразная нудная работа утонченной душе. Генри Калдер Рэкхэм даже учрежденный недавно полудневный субботний выходной воспринимает как постыдную трату рабочего времени.

И нельзя ведь сказать, будто Генри Калдер Рэкхэм трудится ныне так же усердно, как в прежние времена, – теперь он правит делами компании все больше из своего кабинета. Разумеется, он по-прежнему крепок, как конь, однако, приняв в рассуждение брачные виды Уильяма, счел необходимым пойти на некоторые перемены. Более благовидный адрес; в большей мере сидячий, а стало быть, и респектабельный образ жизни; несколько предложений о помощи, обращенных к представителям аристократии, испытывавшим острую нужду в деньгах: без этих жестов со стороны Рэкхэма-старшего сын его никогда не получил бы руки Агнес Ануин. Да если б старик и сейчас еще разгуливал по лавандовой ферме в своем вязаном жакете и сапогах, не было бы даже смысла осведомляться у лорда Ануина о возможности союза Уильяма и Агнес.

Однако к началу брачных переговоров Рэкхэм-старший уже «приглядывал» за своим делом из более чем почтенного дома, стоящего, правда, в Бейсуотере, но все-таки очень близко к Кенсингтону, а сын его, Уильям, еще оставался многообещающим молодым человеком, которому, вне всяких сомнений, предначертано было стать весьма приметной фигурой в… ну, в той или иной сфере деятельности.

О, все хорошо понимали, что молодой Рэкхэм возглавит со временем «Парфюмерное дело Рэкхэма», однако бразды правления, кои сожмет рука Уильяма, останутся без малого незримыми, общество же будет видеть иные, более возвышенные достижения его. В пору ухаживания за Агнес Уильям, хоть и давно уже вышедший из университета, еще ухитрялся источать ауру надежд на несчетные свершения, живое обаяние праздного довольства. Подделка? Да как вы смеете! Уильям и поныне владеет самыми последними сведениями о новейших веяниях в зоологии, скульптуре, политике, живописи, археологии, романистике… во всем, по сути, что обсуждается наилучшими ежемесячниками. (О нет, от подписки на них он не откажется – никогда, вы слышите!)

Но как может он оставить след в любом из этих направлений человеческой деятельности (раздраженно размышляет Уильям, опускаясь на любимую скамью Сент-Джеймсского парка), когда его буквально шантажом затягивают в жизнь, наполненную утомительными трудами? Как можно ожидать от него…

Однако позвольте избавить вас от потопления в потоке сознания Уильяма Рэкхэма, вернее, в этом стоялом пруду, поверхность которого вяло волнуема жалостью к себе. Деньги, только к ним все и сводится: сколько их, достаточно ли, когда поступят следующие, на что они пойдут, как их удастся сберечь – и так далее.

Голые факты таковы: Рэкхэм-старший устал от управления «Парфюмерным делом Рэкхэма», устал чертовски. От его первенца, Генри, проку, как от наследника, никакого – Генри с юных лет посвятил себя Богу. Достойный, в сущности, молодой человек, бережливый холостяк, содержание коего особых хлопот не доставляет, хотя если он и вправду собирается сделать карьеру в Церкви, то больно уж долго ее обдумывает. Ну да ладно: сойдет и младший сын, Уильям. Подобно Генри, он никаких прямых дарований покамест не проявил, однако у него дорогостоящие вкусы, изысканная жена и солидных размеров дом – и все это накрепко присосалось к груди отеческой щедрости. Суровые наставления желанного действия не возымели, и ныне Рэкхэм-старший предпринимает, медленно и неуклонно уменьшая содержание сына, попытки подстегнуть Рэкхэма-младшего, который неверными шагами подвигается к посту главы семейного дела. С каждым месяцем он урезает отпускаемые сыну суммы еще на чуть-чуть, сводя на нет тот образ жизни, привычкой к которому Уильям обзавелся.

Ему уже пришлось сократить число слуг с девяти до шести; путешествия за границу стали для него воспоминаниями прошлого; разъезды в кебе – если не роскошью, то определенно не обыденностью. Уильям больше уж не спешит сменять поношенное или вышедшее из моды платье; мечта же о найме камердинера – а это и есть истинное мерило процветания – так подчеркнуто мечтой и остается.

Что огорчает Уильяма пуще всего, так это ненужность его лишений – особенно в рассуждении размеров семейного капитала. Когда бы отец всего лишь продал свою компанию – чохом, со всеми ее потрохами, – полученная сумма была бы столь неохватна, что ее достало бы для безбедной жизни целых поколений Рэкхэмов, – а ради чего, если не ради этого, старик и трудился столькие годы?

Стремление наживать все больше и больше денег, когда у тебя их и так предостаточно, давно внушает Уильяму, социалисту по наклонностям, устойчивое отвращение. А кроме того, продай Рэкхэм-старший компанию и вложи во что-нибудь вырученную сумму, деньги его стали бы самовоспроизводящимися, их могло бы хватить на веки вечные, и со временем к ним начали бы относиться как к «давнему капиталу». И если сентиментальная привязанность к своему делу удерживает старика от продажи, то почему, ну почему именно Уильям обязан взвалить на себя бремя управления компанией? Почему не передать его некоему способному, заслуживающему доверия человеку из тех, кто уже работает в «Парфюмерном деле Рэкхэма»?

В горестях своих Уильям обращается к политической философии собственной выделки, к системе, которую он надеется когда-нибудь привить английскому обществу. (Рэкхэмизм, так, возможно, обозначит ее история.) Это теория, которую Уильям обдумывает лет уж десять, если не дольше, хотя в недавнее время он сообщил ей новую остроту – теперь в состав ее входит устранение того, что Уильям именует «неоправданным капиталом», и замена оного тем, что он же именует «правом на состояние». Это означает, что едва лишь человек приобретает состояние, достаточное для того, чтобы обеспечить – навечно – благополучие его дома (каковой определяется как семья, состоящая из не более чем десяти чад и домочадцев), дальнейшее накопительство ему воспрещается. На рискованные вложения средств в аргентинские золотые рудники и прочее в этом роде налагается строгое вето; взамен средства вкладываются в надежные, солидные предприятия, и делается это под присмотром правительства, которое печется о том, чтобы прибыль на такие вложения была пусть и не поражающей воображение, но постоянной. А любые избыточные доходы, получаемые богатейшими из людей, поступают в общественную казну на предмет их распределения среди разного рода горемык – нуждающихся и бездомных.

Предложение революционное, Уильям сознает это, способное ужаснуть многих, ибо выполнение его стерло бы нынешние различия между классами, уничтожило бы аристократию в теперешнем значении этого слова. И это, на взгляд Уильяма, было бы дьявольски добрым делом, поскольку он уже устал от напоминаний о том, что Даунинг-колледж – это далеко не Корпус-Кристи и что ему еще повезло попасть хотя бы в первый из них.

Ну-с, вот вы и познакомились с ними: с мыслями (несколько подусохшими от частых повторений) Уильяма Рэкхэма, сидящего сейчас на своей излюбленной скамье Сент-Джеймсского парка. И если вам стало совсем невтерпеж от скуки, я могу лишь пообещать, что в самом скором времени вы получите распутное соитие, не говоря уж о безумии, похищении и насильственной смерти.

Пока же Рэкхэма насильственно отрывает от размышлений звук его собственного имени.

– Билл!

– Боже милостивый, это он, Билл!

Уильям поднимает глаза, голова его еще полна мутного тумана, отчего он способен лишь тупо взирать на внезапно явившееся ему видение – на двух его ближайших друзей, неразлучимых кембриджских наперсников, на Бодли и Эшвелла.

– Ну, теперь уж недолго, Билл, – восклицает Бодли, – и самое время начать праздновать!

– Праздновать что? – спрашивает Уильям.

– Да все, Билл! Всю благословенную вакханалию Рождества! Чудотворный малютка уже поглядывает из девственного лона на ясли! Горы пудинга, окутанные парком! Галлоны порта! И оглянуться не успеешь, а тебя уложит в постель новый год!

– Тысяча восемьсот семьдесят четвертый на славу укутан и похрапывает, – ухмыляется Эшвелл, – а полный юных соков тысяча восемьсот семьдесят пятый стоит на пороге, желая, чтобы и с ним поступили подобным же образом.

(Они очень похожи, Бодли и Эшвелл, с их лишенными возраста обличьями «старых однокашников». Безупречно одетые, возбудимые и вялые сразу, гладколицые, в шляпах, превосходящих все, что сыщется в «Биллингтон-энд-Джой». Собственно говоря, похожи настолько, что Уильяму, когда он, бывало, выпивал лишнего, случалось называть их «Бэшли» и «Одвелл». Впрочем, Эшвелла отличают от Бодли несколько более редкие бакенбарды, чуть менее багровые щечки и отчасти меньшее брюшко.)

– Тысячу лет не виделись, Билл. Чем ты занимался? Не считая стрижки волос? – Бодли и Эшвелл грузно оседают рядом с Уильямом на скамью, затем наклоняются вперед, укладывая ладони и подбородки на набалдашники тростей, принимая позы гротескного внимания. Теперь они походят на двух горгулий, изваянных для одной и той же колокольни.

– Агнес нездорова, – отвечает Рэкхэм, – а тут еще проклятое отцовское дело, которое мне предстоит перенять.

Ну вот и сказал. Бодли и Эшвелл норовят соблазнить его веселым загулом – пусть знают, что он пребывает не в лучшем для этого настроении. Или хотя бы пусть соблазняют с пущим усердием.

– Будь осторожен с делом, к которому не лежит твоя душа, – предостерегает его Эшвелл. – Так можно обратиться в прескучнейшего человека, погруженного в хлопоты о… не знаю… об урожайности и приплоде.

– Этого мне опасаться не приходится, – отвечает Уильям, который именно этого и опасается.

– Не лучше ль оставить хлопоты о приплоде трепетной юной красотке? – театрально ворчит Бодли, а затем вглядывается, ожидая похвалы, в лица Рэкхэма и Эшвелла.

– Это не лучший из твоих каламбуров, Бодли, – произносит Эшвелл.

– Может быть, – фыркает Бодли. – Однако тебе случалось платить по фунту и за худшие.

– Так или иначе, Билл, – возвращается к прежней теме Эшвелл, – оставим пока в стороне порнографию – ты не должен позволять Агнес удерживать тебя в стороне от великого потока Жизни. Ты относишься к Агнес с чрезмерной заботливостью, а ведь она всего-навсего женщина… это опасно. Так недолго докатиться и до… э-э… какое тут требуется слово, Бодли?

– Любовь, Эшвелл. Сам я к ней и близко не подойду.

На лице Уильяма появляется бледная улыбка. Уговаривайте меня, старые товарищи, уговаривайте.

– Нет, серьезно, Билл, не стоит обращать затруднения Агнес в проклятие всей семьи. Знаешь, как в тех пугающих старомодных романах, в которых из каждого шкафа выскакивает по обезумевшей женщине. Пойми, ты не единственный попавший в подобное положение мужчина: нас окружают орды безумных жен – да половина женщин Лондона положительно пребывает в бреду. Проклятье, Билл: ты же свободный человек! Что толку сидеть у себя в норе на манер престарелого барсука?

– Лондон вне Сезона и сам по себе достаточно скучен, – встревает Эшвелл. – Так лучше уж растрачивать это время со вкусом.

– И как же, – спрашивает Уильям, – растрачивали его вы?

– О, мы усердно трудились, – с энтузиазмом сообщает Эшвелл, – над попросту великолепной новой книгой – трудился по преимуществу я, – (тут Бодли громко фыркает), – Бодли лишь слегка шлифовал слог, – а называется эта книга «Действенность молитвы».

– Пришлось, знаешь ли, основательно попотеть. Мы опросили орды благочестивых верующих, добиваясь от них честного ответа на вопрос – приносила ль когда-либо их молитва желаемый результат.

– Под таковым мы разумеем не расплывчатый вздор наподобие «отваги» или «уюта», нет, мы разумеем осязаемый результат – новый дом, избавление матушки от глухоты, убитого молнией врага et cetera.

– Мы были доскональны до крайности, если я вправе сказать это сам. Помимо сотен индивидуальных случаев, мы изучили и общие, шаблонные молитвы, которые годами читают на ночь тысячи людей. Ты знаешь, о чем я: избавление от лукавого, мир на Земле, обращение евреев в истинную веру и тому подобное. И пришли к отчетливому заключению – числом и настойчивостью ничего добиться тоже нельзя.

– А записав все это, мы надумали побеседовать с представителями высшего духовенства – или, по крайности, попытаться вступить с ними в переписку – и выяснить их мнение на сей счет. Нам необходимо, чтобы всякий ясно понимал: наша книга – это беспристрастное научное исследование, полностью открытое для критики со стороны ее… э-э… жертв.

– Мы намерены разбить Христа наголову, – вставляет Бодли, вгоняя свою трость в сырую землю.

– Находки у нас имеются упоительные, – сообщает Эшвелл. – Люди, помешавшиеся настолько, что любо-дорого смотреть. Мы беседовали со священником из Бата (приятно было снова заглянуть в этот город, превосходное пиво), так он, по его словам, молится о том, чтобы сгорела тамошняя пивная.

– «Или сокрушилась как-нибудь еще».

– Он полагает, что Бог сам выберет подходящее для этого время.

– И совершенно уверен, что в конечном счете молитвы его возымеют успех.

– Он возносит их вот уж три года – еженощно!

И оба в саркастическом восторге ударяют тростями о землю.

– И вы полагаете, – спрашивает Уильям, – что у вас есть хотя бы малейший шанс отыскать издателя?

Настроение его улучшилось, он почти поддался соблазну и все же считает необходимым напомнить друзьям о прискорбных реальностях нашего мира. Но Бодли и Эшвелл лишь обмениваются знающими ухмылками.

– О да. Спрос на книги, подрывающие самые основы нашего общества, ныне попросту циклопичен.

– Что относится и к романам, – говорит, многозначительно подмигивая Уильяму, Эшвелл. – Не забывай об этом, если ты все еще собираешься произвести на свет нечто по сей части.

– Но право же, Билл, – ты должен чаще показываться на люди. Мы уж сто лет как не видели тебя в наших старых пристанищах.

– Следует, знаешь ли, заботиться о сохранении своего дурного имени.

– Держать себя в форме.

– Не позволять ходу времени сбивать тебя с пути.

– Вы, собственно, о чем? – с тревогой осведомляется Уильям. Повергшая его в угнетенное состояние духа стрижка еще и обнаружила среди золотистых волос поседевшие раньше срока пряди, и теперь он чувствительно относится к любым упоминаниям о времени и возрасте.

– О созревающих девах, Уильям. Время вечно наступает им на пятки. Сам знаешь, они не навек остаются спелыми и сочными. Полгода – и пиши пропало. А ты ведь уже упустил нескольких, вошедших в легенду, Билл, – в легенду.

– Всего один пример: Люси Фицрой.

– О да – боже всесильный, да!

Двое мужчин вскакивают со скамьи, словно заслышав условленный сигнал.

– Люси Фицрой, – начинает Эшвилл в манере мюзик-холльного декламатора, – была новой девицей в доме мадам Джорджины, что на Финчли-роуд, доме, славном пристрастием к истязанию плоти. – В виде иллюстрации Эшвелл несколько раз с силой бьет себя тростью по икре. – Поникни, плоть! Восстань! Поникни!

– Полегче, Эшвилл. – И Бодли предостерегающе кладет ладонь на держащую трость руку друга. – Не забывай, хромота сообщает достойный вид одним лишь лордам.

– Ну-с, как тебе, вероятно, известно, мы с Бодли временами навещали мадам Джорджину, дабы выяснить, какого достоинства девы помавают там хлыстами. И под конец прошлого года свели знакомство с блудницей, которую Мадам представила нам как Люси Фицрой, внебрачную дочь лорда Фицроя, напитавшего ее жилы наезднической кровью.

– Это, разумеется, вздор, однако девица в него, похоже, верила! Четырнадцать лет, тугая и гладкая, как младенец, полная великолепной гордыни. Она носила костюм для верховой езды – и прекрасно носила – и даже по лестнице сходила бочком, вот так, одна нога, следом другая, как будто не сходила, но спешивалась. И при этом сжимала в руке очень короткий, зловещего вида хлыст, а на щечках ее различались ярко горящие пятна румянца – подлинного, я готов в этом поклясться. Мадам Джорджина рассказывала, что всякий раз, как мужчина посылал за этой девицей, она выходила на верх лестницы и просто стояла там, поджидая его; когда же бедный дурень подбирался к ней достаточно близко – щщщух! – ударяла его хлыстом по щеке, а затем, указывая на кровать, говорила…

– Боже милостивый! – восклицает Эшвелл, ненароком бросивший взгляд в направлении, указанном поднятой Бодли тростью. – Господь всемогущий! Кто это там, как по-твоему?

Эшвелл затеняет щитком ладони глаза и пристально вглядывается в дальний конец Сент-Джеймсского парка. Бодли, подступив поближе к другу, вглядывается тоже.

– Это же Генри! – упоенно восклицает он.

– Да, да, это он – и миссис Фокс!

– Разумеется.

Оба поворачиваются к Уильяму и отвешивают ему по серьезному поклону.

– Тебе придется извинить нас, Билл!

– Да, нам нужно нагнать Генри и растерзать его.

– Благословляю вас на это, – с ухмылкой отвечает Уильям.

– Он, видишь ли, сторонится нас – бежит как от чумы – с тех самых пор… э-э… как бы это выразить?..

– С тех самых пор, как к нему в постель снизлетел его личный ангел.

– Вот именно. Так или иначе, нам необходимо догнать его, пока он не ударился в бегство.

– О, с миссис Фокс на буксире ему это не удастся: она упадет замертво! Уверяю тебя, у него нет шансов на спасение.

– Будь здоров, Билли!

И с этим они, набирая великую скорость, устремляются к своей жертве. Да, эти двое мчат с такой бешеной быстротой, что, несмотря на облегающие их фраки, им приходится размахивать, дабы удержать равновесие, руками, – с полным безразличием к впечатлению, которое они могут произвести на тех, кто наблюдает за ними, – на деле они даже утрируют, собственной потехи ради, развитый ими задышливый аллюр. За спинами их остаются две длинные, влажные полосы в темно-зеленой траве – и немного ошарашенный Уильям Рэкхэм.

Манера врываться в разговор и вырываться из него всегда была присуща Бодли и Эшвеллу, и тем, кто хотел уютно чувствовать себя в их обществе, приходилось совершать такие рывки вместе с ними. Уильям смотрит им, несущимся по парку, вслед, а между тем тягость уныния вновь наваливается на его плечи. Он утратил, за отсутствием практики, дерзость и живость, потребные для таких вот шутливых бесед, для такого выставления себя напоказ. Смог ли бы он даже бежать так же быстро, как бегут друзья его? Он словно смотрит вслед собственному, стремительно пересекающему парк телу, собственной, поспешающей прочь от него молодости.

Быть может, ему надлежит скачками пуститься вдогон за ними? Нет, слишком поздно. Их уже не нагнать. Они обратились в темные, летучие фигуры на ярком горизонте. Уильям тяжело опускается на скамью, и мысли его, ненадолго взбаламученные Бодли и Эшвеллом, обретают прежнюю застойную косность.

Что огорчает Уильяма пуще всего, так это ненужность его лишений – особенно в рассуждении размеров семейного капитала. Когда бы отец всего лишь продал свою компанию…

Впрочем, это вы уже слышали. Самое для вас лучшее – минут на десять с небольшим оставить Уильяма в одиночестве. За этот срок, пока мозг Уильяма будет затягиваться мыслительной ряской, все прочее его существо начнет ощущать воздействие впечатлений нынешнего утра: предложения, полученного им в проулке от шлюхи, наблюдения за девочками-француженками на Трафальгарской площади, болтовни Бодли и Эшвелла о борделях, их назойливой заботливости о нем, сменившейся неожиданным бегством, и появлением в Сент-Джеймсском парке (за последний час с небольшим) множества красивых молодых дам.

Смесь, ничего не скажешь, пьянящая. И когда Уильям вдосталь одурманится ею, поднимется со скамьи и последует за своими желаниями, он вступит на путь, который ведет в конечном счете к Конфетке.

Оптические иллюзии (фр.).
Здесь и далее перевод с англ. Виктора Лунина.
Вполголоса (ит.).
И меня! (фр.)
А теперь я, и меня! (фр.)
Основанный в 1800 году колледж Кембриджского университета.
Основанный в 1352 году колледж Кембриджского университета.
И так далее (лат.).