ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава восьмая

Минутку, минутку – прежде, чем мы двинемся дальше… Простите, если я впала в заблуждение на ваш счет, но то, как вы разглядываете дом Рэкхэмов – полированные перила его лестниц, снующую по коридорам прислугу, богато изукрашенные, освещаемые газом комнаты, – создало у меня впечатление, что он представляется вам очень старым. Так вот, ничего подобного, он совсем еще нов. Нов настолько, что, если, к примеру, Уильям действительно решит не мириться и впредь с натекающими из-под французских окон гостиной струйками дождевой воды, ему довольно будет отыскать визитную карточку плотника, клятвенно обещавшего полную их герметичность.

В молодые годы Генри Калдера Рэкхэма, когда Ноттинг-Хилл был деревушкой Кенсингтонского прихода, на том месте, на котором вы пятьдесят лет спустя наблюдали за безуспешной попыткой Уильяма и Агнес позавтракать вместе, еще паслись коровы. Портобелло был тогда фермой, и Ноттинг-Барн тоже. Там, где стоит теперь «Уормвуд-скрабз», расстилалась поросшая кустарником пустошь, а в Шефердз-Буш ничего не стоило повстречать пастуха. Материалы, пошедшие на постройку столовой Рэкхэмов, укрывались тогда в еще не разработанных каменоломнях и не вырубленных лесах, а отец Уильяма был слишком занят своими мануфактурами и фермами, чтобы всерьез подумывать о жилище для своего наследника – да, собственно, и о зачатии оного.

Во все предшествовавшие его женитьбе годы Генри Калдер Рэкхэм жил в довольно большом доме, в Уэстборне, но часто говаривал в шутку (особенно беседуя с неисправимыми снобами, дружбой коих ему заручиться не удавалось), что настоящий его дом – это вокзал Паддингтон, ибо «любая фирма непременно пойдет псу под хвост, если ее владелец не приезжает каждый день, чтобы посмотреть, как управляются с делом его работники». Слово «работа» Генри Калдер Рэкхэм грязным отродясь не считал, хоть это – как ни странно – никогда не возбуждало приязни к нему в людях, на него работавших. В тех, кто трудился на его мануфактурах, вид хозяина, проходящего в черной паре и цилиндре по железным помостам над их головами, порождал едва ли не чувство взаимной солидарности. С другой стороны, не исключено, что в душе он был простым сельским жителем… хотя и люди, работавшие на его лавандовых полях, относились к нему, по всему судя, с симпатией нисколько не большей. Быть может, прочное в носке сельское платье, в которое он облачался при всяком их посещении, ошибочно воспринималось ими не как наряд для него предпочтительный, но как нечто показное.

Другой его особенностью, в которую, как он чувствовал, мало кто верил, была страстность натуры. Злые языки города и деревни имели обыкновение брюзгливо заверять, что он готов доискиваться благосклонности скорее у механической дробилки, нежели у женщины. Вообразите же изумление, поразившее их обладателей, когда он вдруг взял да и женился на дьявольски привлекательной леди! Они просто дара речи лишались всякий раз, что он выводил ее в свет.

Ну-с, если появление у него жены застало всех врасплох, уход ее – девять лет спустя – никого не удивил. И то сказать, о супружеской неверности ее ведали едва ли не все – и задолго до того, как об изменах супруги узнал он, их жертва. Сразу же начали строиться нескончаемые домыслы относительно того, прогнал ли ее муж или она покинула его по собственному почину. Но какая, в сущности, разница? Она ушла из его жизни, оставив двух маленьких мальчиков. Он же, и в горе своем оставшийся человеком практическим, нанял еще одну служанку, дабы та окружила его сыновей материнскими заботами, и вернулся к своим трудам.

Годы шли, мальчики подрастали, никаких пагубных последствий случившегося в них не замечалось, и в конце концов Рэкхэм-старший поневоле задумался о том, где предстоит поселиться его наследнику, молодому Генри. К той поре, к 1850-м, изначальный Ноттинг-Хилл на деревню уже нимало не походил. В «Гончарнях», расположенных к западу от города, было еще полным-полно цыган и свинарников; неудавшиеся попытки обратить половину прихода в ипподром наложили отпечаток на характер всей этой местности; однако уже появились знаки, указывавшие, что скопление домов, стоявших вокруг Ладброук-сквер, способно преобразоваться в весьма привлекательное местожительство. И действительно, под конец 1860-х все уже знали, что здесь с удовольствием селятся люди известные, хоть и не поднявшиеся до Общества самого лучшего. К тому же вблизи проходила железная дорога, которой Генри-младшему, когда он возглавит дело, пришлось бы пользоваться очень часто.

И Генри-старший приобрел для своего наследника большой красивый дом на Чепстоу-Виллас, построенный за десять без малого лет до того и пребывавший в превосходнейшем состоянии. Что касается дома, в котором поселится Уильям, второй его сын, ну… это пусть мальчик решает сам.

Теперь у нас уже будущее, а история империи Рэкхэма сложилась вовсе не так, как была задумана. Генри-старший свои обязательства выполнил образцово: грубоватое обаяние и тактичное ссужение денег заслужили ему место в благовоспитанном Обществе; среди друзей своих он насчитывает мировых судей, пэров и благородных людей всякого рода. А вот первенец его, Генри-младший, живет, монах монахом, в дешевом коттеджике близ Брик-Филда, Уильям же, получивший лучшее образование, какое только можно купить за деньги, довольствуется домом на Чепстоу-Виллас, разыгрывая джентльмена, хоть независимые средства, потребные для этого, у него и отсутствуют. За годы, миновавшие со времени его выхода из университета, мальчик не заработал себе на прокорм ни единого пенни! Неужели Уильям намерен и дальше вести подобную жизнь, предоставляя старому отцу изнывать под бременем ответственности, пока сам он сочиняет собственного удовольствия ради стишки, которых никто не печатает? Пора бы уж ему обратить внимание на кованые «Р», которые украшают его чугунные ворота!

В доме его все неладно. Парк попросту позорит Уильяма, особенно те участки, что примыкают к фасаду и укрываются за кухней. Выезда нет, лошадей в конюшне тоже. Маленькое бунгало кучера, в которое никакой кучер так пока и не вселился и которое Уильям в пору недолгого увлечения живописью преобразовал в мастерскую, ныне стоит заброшенным. Приземистые теплицы лежат, точно стеклянные гробы, чуть ли не лопаясь от сорных трав, коим никакой садовник не требуется. Все это крайне прискорбно, но лишь естественно: Генри-старший, пытаясь исцелить Уильяма, обрушил на домашний уклад сына череду увечащих ударов, вследствие коих все жизненные соки дома, всё, что обслуживало внешние его органы, стянулось к его осаждаемому заботами сердцу.

В самом доме нет ничего, способного поразить чье-либо воображение – не считая воображения чужестранца, подобного вам. Вы можете любоваться множеством комнат с высокими потолками и темными навощенными полами, сотнями предметов обстановки, предназначенных судьбой для антикварных магазинов вашего времени, и, быть может, самое сильное впечатление произведет на вас безмолвное прилежание прислуги. Но здесь все это воспринимается как нечто само собой разумеющееся. Сужающемуся кругу Рэкхэмовых знакомых дом его представляется гибнущим: он попахивает отмененными soirées, гнетущими приемами под открытым небом, звуками, которые издает разбиваемое Агнес за обедом стекло, тягостными прощаниями, уходами помрачневших гостей. Попахивает пустынными залами, в которых стоят постанывающие под бременем деликатесов столы, пустыми полами, гудящими от тяжелых шагов брошенного на произвол судьбы визитера. Нет, после всего, что здесь случилось, никому и в голову не придет повторно навестить Рэкхэмов.


Шторы на окнах спальни Агнес Рэкхэм плотны и почти неизменно задернуты – обстоятельство, хорошо известное всем любителям подсматривать за чужой жизнью, пытавшимся когда-либо заглядывать в них с Пембридж-Мьюс. В самой же спальне сомкнутость штор приводит к последствиям не самым счастливым: спальню приходится освещать во все дневные часы, отчего в ней стоит сильный запах растопленного свечного сала (газу Агнес не доверяет). А кроме того, в тех редких случаях, когда Агнес решается выйти отсюда, свечи гасят (ибо Агнес боится спалить дом) и при возвращении хозяйки здесь оказывается темно, как в могиле.

Такой мы и находим спальню в тот утренний час, когда Агнес возвращается в нее после отважного посягательства на участие в супружеском завтраке. Она и ее горничная останавливаются у двери спальни, чтобы отдышаться после долгого подъема по лестнице. Клара не может и свечу нести, и в то же самое время поддерживать под локоток хозяйку, поэтому дверь открывается ударом локтя, и две женщины, шаркая, проходят в нее, немедля утрачивая во мраке способность хоть как-то ориентироваться. По чистому совпадению, в миг, когда открывается дверь спальни, внизу шумно захлопывается дверь входная, и Агнес слышит, как ее муж покидает дом. Куда это он? – гадает Агнес, вводимая в комнату, которая стала за время ее отсутствия решительно неузнаваемой.

Белизна смутно рисующейся в темноте кровати никаких опасений не внушает, но что это там мреет в углу? Наполовину обмотанный бинтами скелет? А рядом с ним… большая собака?

Впрочем, Клара зажигает масляную лампу, и тайна двух фигур разъясняется: это опутанный полосками ткани чугунный портновский болванчик и стоящая наготове, похожая на посеребренного добермана, швейная машинка.

– Дайте мне ваши руки, миссис Рэкхэм.

Агнес, пошаркивая, приближается к горничной, чтобы выполнить ее просьбу, – однако пошаркивает она не как старая старуха, но скорее как ребенок, которого возвращают в постель после привидевшегося ему дурного сна.

– Теперь все будет хорошо, миссис Рэкхэм. – Клара стягивает с постели покрывало. – Теперь вы сможете спокойно отдохнуть.

Под эти и иные поверхностно утешительные речи Клара раздевает хозяйку и укладывает в постель. Затем она протягивает хозяйке ее любимую щетку, и Агнес начинает расчесывать волосы, ибо опасается, что при падении на пол они могли растрепаться.

– Как я выгляжу?

Клара, складывающая халат хозяйки до размеров наволочки, прерывает это занятие, чтобы сказать комплимент.

– Прекрасно, мэм, – говорит она, улыбаясь.

Улыбка ее неискренна. Все улыбки Клары неискренны, и Агнес это известно. Однако изображаются они по служебной обязанности и никакой злонамеренности собою не прикрывают – Агнес знает и это и испытывает благодарность. Между нею и горничной существует негласная договоренность, в силу которой Клара должна, в обмен на пожизненное место, потакать всем прихотям хозяйки, свидетельствовать любое ее фиаско и никогда ни на что не жаловаться. Она должна служить Агнес утешением с рассвета до полуночи, а временами и в неприятнейшие моменты, приходящиеся на срок противоположный. Она должна быть наперсницей, выслушивающей все откровения Агнес, сколь бы бессмысленными они порой ни были, и если час спустя хозяйка попросит забыть о них, должна стирать их из памяти без следа, как пролитое по небрежности молоко.

И самое главное – она должна помогать хозяйке, пособлять ей в неисполнении всех распоряжений, отдаваемых двумя злокозненными мужчинами – доктором Керлью и Уильямом Рэкхэмом.

Жизнь рядом с Кларой дает Агнес возможность вести игру полностью безопасную, снабжает ее распорядком простых разминок, совершаемых при содействии благосклонной домочадицы. С помощью Клары она пытается заново отточить светские навыки, без которых в пору лондонского Сезона ей никак не обойтись. К примеру, время от времени она просит Клару представить ту или иную леди, и они разыгрывают вдвоем небольшие пьески, позволяющие Агнес поднатореть в изображении подобающих реакций. Не то чтобы лицедейство Клары было таким уж сверхъестественно убедительным, однако Агнес это ничуть не заботит. Слишком реалистическая имитация могла бы лишь нервировать ее.

И вот она, ободренная ощущением, которое создают прилежно расчесанные мягкие волосы, откладывает щетку и откидывается на подушки.

– Мою новую книгу, Клара, – негромко приказывает она. Служанка подносит ей объемистый том, и Агнес открывает его на главе под названием «Как защититься от врага» – под врагом, в настоящем случае, подразумевается старость. Агнес растирает виски и щеки, по возможности точно исполняя указания книги, хотя растирать их «в направлении, противоположном тому, какое грозят принять морщины», ей сложновато, поскольку морщины у нее покамест отсутствуют. «Если вы утомились, смените руки» – советует книга. Утомиться-то она, разумеется, утомилась, но чем же ей сменить руки, когда у нее их всего только две? И откуда ей знать, правильно ли она растирает лицо, в нужных ли количествах прилагает «устойчивый, мягкий нажим» и к каким последствиям может привести рекомендуемый автором отказ от каких ни на есть притираний? В этих книгах никогда не найдешь того, что женщине действительно нужно знать.

Слишком усталая, чтобы продолжать упражнения, она переворачивает страницу – посмотреть, что там дальше.

«Кожа лица покрывается морщинами по тем же причинам, по каким покрывается ими яблоко, и механизмы в обоих случаях действуют одинаковые. По мере того как иссыхают соки плода, укрытая его шкуркой мякоть сжимается, давая усадку…»

Агнес немедля захлопывает книгу.

– Унеси ее, Клара, – говорит она.

– Да, мэм.

Клара знает, что следует сделать: несколько дальше по коридору находится особая комната, в которую ссылаются все нежелательные вещи. Теперь Агнес бросает украдчивый взгляд на швейную машинку. Однако от Клары не укроешься.

– Возможно, мэм, – говорит она, – мы могли бы заняться вашим новым платьем? Самая трудная часть работы уже позади, не правда ли, мэм?

Лицо Агнес озаряется радостью. Какое счастье, что у нее есть чем занять себя, есть чем заполнить время – и такое неприятное время. Ведь она не забыла о том, что очень скоро ей придется принимать доктора Керлью.

Боже милостивый, и почему она отвергла предложение Уильяма остановить посланную за доктором Беатрису? Уильям же сам вызвался сделать это – готов был бежать по дому, выскочить, если потребуется, на улицу, вернуть посыльную назад! А она ему отказала! Безумие! Однако, лежа тогда на полу, она на краткий миг ощутила пьянящую власть над мужем – власть, позволившую с презрением отмахнуться от протянутой им оливковой ветви. Противостоя подобным образом мужу, если можно противостоять, лежа на полу, она брала над ним верх – в определенном смысле.

Агнес смотрит на недошитое платье, представляя, как оно прильнет, подобно шелковому доспеху, к ее телу, и робко улыбается Кларе, и та улыбается в ответ.

– Да, – говорит Агнес, – думаю, на это мне сил хватит.


Через несколько минут тиканье часов уже заглушается стрекотом швейной машинки. После каждого завершенного ими шва или сборки женщины прерывают работу, извлекают платье из машинки и примеряют его на болванчика. Раз за разом бесполая кукла одевается заново и всякий раз приобретает облик чуть более статный, чуть более женственный.

– Мы ткем волшебный наряд! – фыркает миссис Рэкхэм, почти забывая, что доктор Керлью уже приближается, что саквояж покачивается в его обтянутом перчаткой кулаке.

Впрочем, шитье для нее – не просто развлечение. Если она хотя бы надеется принять на следующий год участие в Сезоне, ей потребуется еще самое малое четыре платья, а Бог свидетель, на следующий год она просто обязана показаться во время Сезона в свете. Ибо если что-то и пошатнуло веру Агнес в ее душевное здравие, так именно то, что в этом году принять в Сезоне участие она не смогла. И если что-то способно выкроить (так сказать) такую ее веру заново, то лишь исправление этого недочета.

Да, верно, с самого рождения Агнес ни к чему, в сущности, не готовили, как только к появлению на людях во всем положенном ей блеске красоты. Но вовсе не потому создает она эти пышные платья, эти до мелочей продуманные сооружения, в коих рассчитывает величаво скользить по паркетам чужих домов. Для Агнес участие в Сезоне есть Единственное, что бесспорно докажет: она не безумна. Ибо, ничуть не уверенная в том, где пролегает, предположительно, граница, которая отделяет здравие от безумия, Агнес проводит ее самостоятельно. И если ей удастся держаться по должную сторону от этой границы, она обратится в нормальную женщину – сначала в глазах света, затем в глазах мужа, а там и в глазах самого доктора Керлью.

А в собственных? В собственных глазах она и не больна, и не здорова; в них она просто Агнес… Агнес Пиготт, если вы ничего не имеете против. Загляните в сердце ее, и вы увидите очень миленькую картинку вроде тех, что изображают детство Девы Марии. Вот это и есть Агнес, но не такая, какой знаем ее мы: Агнес, неподвластная возрасту и переменам, безукоризненная – не падчерица какого-то там Ануина, не супруга какого-то Рэкхэма. Волосы этой Агнес шелковистее, наряды цветистее, душу ничто не тревожит, и самый первый Сезон ее еще впереди.

Агнес вздыхает. На самом деле с первого ее Сезона миновало столько лет, что и вспоминать не хочется, а честолюбивые замыслы на следующий у нее довольно скромны. Она не мечтает вращаться в самом что ни на есть высшем свете – упование, бывшее более чем достижимым, когда она оставалась еще падчерицей лорда Ануина, но ныне, едва стало ясно, что Уильям, если для него вообще существует некое будущее, никогда не обратится в прославленного писателя, каким рисовало его воображение Агнес, сошедшее на нет. Уильяма ждет будущее главы парфюмерной фирмы – при условии, что он наконец раззадорится настолько, что решится принять это бремя, – вот тогда, став очень, очень богатым, он сможет медленно подняться на общественном небосводе повыше. До той же поры лучшее, на что вправе рассчитывать Рэкхэмы, это вращение в низших кругах светского общества. Агнес сознает это. Ей такое положение не по душе, но она его сознает и полна решимости извлечь из него все, что сможет.

Итак, каковы же ее предвкушения? Ей вовсе не нужно, чтобы мужчины сочли ее красавицей. Это сулит только новые беды. Не надеется Агнес и на восхищение женщин; от них она ожидает лишь вежливого безразличия – ну и обмена ехидными сплетнями за ее спиной. Если честно, она не помышляет даже о том, что следующий Сезон позволит ей обзавестись хоть какими-то новыми связями. Напротив, Агнес намерена просквозить его, ни на кого не глядя, произнося лишь пустейшие фразы и не вслушиваясь ни во что, требующее чего-то большего, нежели самое поверхностное внимание. Это, как убедил ее прежний опыт, курс наиболее безопасный. Сильнее, чем к чему-либо еще, она тяготеет к блаженству, которое ощутит, оказавшись приемлемой за пределами своей спальни, облачившись в наряды, более изысканные, чем ее покрытые множеством пятен, стираные-перестираные пеньюары.

– А знаете, мэм, – произносит Клара, – миссис Уимпер просто позеленеет, когда увидит вас в этом платье. Я встретила в городе ее горничную, и та сказала, что миссис Уимпер изнывает от желания носить такой же фасон, да только она для него уже толстовата.

Агнес по-девичьи прыскает, отличнейшим образом понимая, впрочем, что это почти наверное ложь. (Клара вечно выдумывает что-нибудь в таком роде.) С каждой минутой Агнес становится лучше – боль в голове стихает; может быть, Агнес даже попросит Клару раздернуть шторы…

Но тут раздается стук в дверь.

Кларе не остается ничего иного, как позволить той части платья, которой она занималась, соскользнуть на пол, оставив хозяйку увязать в шелке. Клара встает и, сконфуженно улыбаясь, спешит открыть перед доктором дверь. Длинная тень его вплывает в спальню.

– Добрый день, миссис Рэкхэм, – произносит, неспешно переходя комнату, доктор. Надушенный воздух этого женского святилища подпорчен безошибочно узнаваемым запашком, который разносят теперь воздушные токи, созданные передвижением массивного докторского тела. Он опускает саквояж на пол у кровати Агнес, присаживается на край матраса, кивает Кларе. Кивок означает, что Клара может идти; и это не просто кивок – приказание.

Агнес, уже развернувшая свое кресло от швейной машинки к доктору, сознает, глядя в спину уходящей Клары, что капкан захлопнулся, но все же пытается вывернуться из его зубьев.

– Сожалею, что вас вынудили проделать столь длинный путь, – говорит она. – Потому что, к несчастью, – я хочу сказать, к счастью для меня, – чувствую я себя сейчас хорошо. Да вы и сами это видите.

Добрый доктор не произносит ни слова.

– Конечно, муж вызвал вас, потому что он так заботлив…

Лоб доктора идет морщинами. Он не из тех, кто легко закрывает глаза на человеческую непоследовательность.

– Да, но Уильям дал мне понять, что именно вы настояли на том, чтобы вызвать меня.

– Да, ну что же, и, разумеется, мне очень жаль, – лепечет Агнес, со страхом отмечая привычное обыкновение доктора чуть приподнимать, выслушивая ее, подбородок, словно он не желает пропустить мимо ушей ни единой ее бессмысленной лжи. – Наверное, в ту минуту я ощущала себя такой нездоровой и… и опасалась самого худшего. Но во всяком случае, теперь я совершенно пришла в себя.

Доктор Керлью укладывает красиво подстриженную бородку на переплетенные кисти рук.

– С позволения сказать, миссис Рэкхэм, на мой взгляд, вы очень бледны.

Агнес пытается прикрыть нарастающую в ней панику жеманной полуулыбкой:

– О, это, наверное, пудра, не правда ли?

Доктор Керлью принимает недоуменный вид. Это выражение докторского лица Агнес более чем знакомо и представляется ей самым отвратительным из всех его выражений, способным хоть кого довести до исступления.

– Но разве я не предостерегал вас, – спрашивает он, – от использования косметических средств, способных нанести урон вашей коже?

Агнес вздыхает:

– Да, доктор, предостерегали.

– Собственно говоря, я полагал…

– …что я и вовсе от них отказалась, да.

– В таком случае…

– Да, – вздыхает она, – в таком случае причина не в пудре.

Доктор прижимает кончики пальцев к бородке, тяжело вздыхает.

– Прошу вас, миссис Рэкхэм, – увещевательным тоном начинает он. – Я знаю, вы не любите врачебных осмотров. Однако то, что мы любим, и то, что идет нам во благо, не всегда совпадает. Многие зловещие повороты в течении болезней, болезней, во всех отношениях излечимых, удается предотвращать, если они выявляются сразу.

Агнес откидывается на спинку кресла, крепко зажмуривается. Не существует ни одного возражения, которого она не делала бы прежде – и без всякого успеха. Я чувствую себя слишком усталой, чтобы подвергаться осмотру. «Слишком усталой? В таком случае вы, должно быть, больны». Да, для осмотра я слишком больна. «Но от осмотра вам станет лучше». Вы же осматриваете меня каждую неделю; что может случиться дурного, если один осмотр мы пропустим? «Ну, это вы не всерьез; мириться с упадком своего здоровья готовы лишь сумасшедшие». Я не сумасшедшая. «Разумеется, нет. Потому я и прошу у вас разрешения – вместо того, чтобы игнорировать ваши желания, как игнорирую желания тех, кто обитает в приюте душевнобольных». Да, но я чувствую себя слишком усталой... И так далее.

Такое ли уж безумие – думать, что доктор Керлью пытается ее застращать? Что он позволяет себе вольности, коих докторам допускать не положено? Ведь она совсем утратила связь с внешним миром – и, может быть, упустила из виду важнейшие изменения, произошедшие в том, как обходятся доктора со своими больными? Неужели и сама Королева терпит застращивания и угрозы своего врача? И не стоит ли ей, Агнес, отказать ему от дома? Как это было бы чудесно – сказать доктору Керлью, что в услугах его она более не нуждается, что ему отказывают от дома.

Вместо того она, как и всегда, уступает и укладывается на кровать. Добрый доктор раздергивает шторы, желая, чтобы труды его освещались солнцем. Агнес сосредоточивает все внимание на купе погашенных доктором свечей, подсчитывает затвердевшие на их стволах капли воска. Сбившись со счета, она начинает считать заново и опять сбивается, и все это время старается отогнать от себя электризующий страх, который пронизывает ее от пят до корней волос, – когда доктор Керлью поднимает, оголяя ноги Агнес, подол ее пеньюара.


Тем временем Уильям Рэкхэм сначала стучит в дверь миссис Кастауэй, потом дергает за шнурок звонка и нетерпеливо ждет, когда ему откроют. Порывы сырого ветра треплют его брючины, расфуфыренные проститутки поглядывают на него, проскальзывая мимо. Кожу на голове щиплет масло, втертое им в волосы. Проходит минута: подумать только, этот дом ничем не лучше его собственного!

Спустя еще минуту слышится звук сдвигаемого засова. Дверь немного приоткрывается, Уильям видит в щели недоверчиво поблескивающий женский глаз.

– Конфетка занята, – слышит он лишенный дружелюбия голос Эми Хаулетт, – может, зайдете попозже?

– Я, собственно, хочу переговорить с вашей… с миссис Кастауэй, – сообщает Уильям. – У меня чисто деловой вопрос.

– А у нас тут других и не бывает, – усмехается женщина, – все до единого деловые.

Уильям поражен: неужели найдется мужчина, который будет целовать и обнимать создание столь циническое? И он совершает вторую попытку:

– Я настаиваю… я пришел с предложением, которое, не сомневаюсь, весьма и весьма заинтересует миссис Кастауэй.

После чего мисс Хаулетт открывает дверь пошире и сразу же поворачивается к Уильяму спиной.


Гостиная миссис Кастауэй почти не изменилась со времени прошлого ее посещения Уильямом… мистером Хантом. Как и в тот раз, его поражает обилие развешанных по стенам изображений Марии Магдалины, яркое пламя камина и сама облаченная в багрец и восседающая за письменным столом миссис Кастауэй. Вот, правда, ни виолончели, ни мисс Лестер на сей раз не видно; кресло ее пустует. Эми Хаулетт возвращается, сутулясь, на свое место, плюхается в кресло, отчего мятые юбки ее вздыхают: «фух» – и наводит на приближающегося к столу Уильяма хитрый взгляд. Свесив руки по сторонам кресла, она откидывает голову назад, затягивается сигаретой, а следом проделывает нечто совершенно поразительное: приоткрывает рот и, словно жонглируя приставшей к кончику языка сигаретой, почти проглатывает ее, но затем зажимает, по-прежнему горящую, зубами. И снова затягивается. Глаза ее остаются немигающими.

– Надеюсь, вы простите Эми ее манеры, – произносит миссис Кастауэй, указывая Уильяму на кресло. – Впрочем, некоторым нашим гостям они представляются совершенно очаровательными.

Эми усмехается.

– Я, разумеется, не хочу обидеть вас, мистер… мистер… – Имя его никак ей не дается, и она, оставив потуги на благовоспитанность, отводит взгляд в сторону.

– Хант, – говорит Уильям. – Джордж У. Хант.

Миссис Кастауэй суживает глаза, суживает так, что налитые кровью белки почти совсем скрываются из виду – остаются лишь темные точки, поблескивающие, точно обсосанные лакричные конфетки. Она куда крупнее, чем то запомнилось Уильяму, и выглядит куда более устрашающей.

– Итак, чем мы можем быть вам полезными, мистер Хант? – с проникновенной интонацией осведомляется она; при каждом гласном звуке размалеванные губы ее покрываются складочками. – Вот уж не ждали, что вы вернетесь так скоро.

Уильям набирает воздуху в грудь и начинает излагать свое предложение. Говорит он серьезно, быстро, нервно. Он, мистер Хант, человек не из самых напористых, но состоятельный. Источники его доходов? Он – отошедший от дел, чтобы не сказать бездействующий, партнер огромной издательской фирмы с общим доходом в 20 000 фунтов – названия изданных ею книг слишком многочисленны, чтобы их перечислять, однако среди них присутствуют творения Маколея, Кенелма Дигби, Ле Фаню и Уильяма Айнсворта. Собственно, у него и сегодня назначена встреча с давним его приятелем Уилки – Уилки Коллинзом, – это через… (он извлекает всем напоказ серебряные часы) через четыре часа. Однако сначала…

Он говорит о своем деле, не забывая, впрочем, задавать вопросы. Вопросы имеют большое значение (во всяком случае, на этом настаивает в своей только что прочитанной Уильямом памятной записке Генри Калдер Рэкхэм) для успешного подчинения перспективного компаньона своей воле. «Задавай вопросы, – настоятельно рекомендует старик, – с сочувствием отзывайся о затруднениях человека, с которым хочешь вести дела, а затем покажи ему, что знаешь, как из них выпутаться». Уильям на всех парах мчит вперед, лоб его покрывается потом, слова так и льются с губ. «Не оставляй пауз, которые он может заполнить возражениями», – постоянно твердит старик. Уильям их и не оставляет. «Смотри собеседнику в глаза». Уильям смотрит в глаза миссис Кастауэй и с каждой проходящей минутой обретает все пущую уверенность в том, что добьется своего. Всякий раз, как дело доходит до цифр, он высказывается все с большей обстоятельностью, а говоря, что готов заплатить и больше, солидно кивает.

– Итак, – заканчивает он. – Дело идет о том, что я беру Конфетку на исключительное содержание: готовы ли вы обдумать это предложение?

На что миссис Кастауэй отвечает:

– Простите, мистер Хант. Нет.

Потрясенный, Уильям переводит взгляд на Эми Хаулетт, словно ожидая, что та бросится ему на помощь. Эми, однако ж, сидит, нахохлившись, в кресле и придирчиво разглядывает свои ногти, пронзительные глаза ее, по счастью, скошены в эту минуту на них.

– Но почему же? – вскрикивает Уильям, стараясь, впрочем, голоса не повышать – из страха, что его выволочет отсюда за ворот укрывшийся где-то поблизости вышибала. (Что присоветовал бы ему Генри Калдер Рэкхэм? «Отвечай человеку только что произнесенными им словами».) – Вы сказали, что за средний вечер Конфетка принимает одного, двух, самое большее трех джентльменов. А я предлагаю вам столько, сколько вы получаете за три таких свидания. Конфетке же я буду платить цену, какую она сама сочтет справедливой. Ваш доход останется прежним, просто источником его станет один человек, а не многие.

Миссис Кастауэй, вместо того чтобы в запоздалом прозрении хлопнуть себя ладонью в морщинистый лоб, отвечает на протесты Уильяма выводящим его из себя манером. Порывшись в одном из ящиков стола, она извлекает неряшливую стопку листов бумаги. Затем продевает персты в кольца больших латунных ножниц и на пробу прищелкивает ими.

– Все намного сложнее, чем вам представляется, мистер Хант, – негромко произносит она, раскладывая перед собой по столу бумагу. Глаза ее рыскают, перебегая с Уильяма на работу, к которой ей явно не терпится приступить, и обратно. – Начнем с того, что дом у нас маленький и оттого арифметика против нас. Если третья часть того, что мы, как известно всем, готовы предложить клиентам, станет полностью недоступной…

Звон дверного колокольчика заставляет обоих собеседников вздрогнуть.

Эми Хаулетт испускает, глядя в потолок, стон.

– Да где же этот мальчишка? – вздыхает она, а после рывком поднимается из кресла.

– Вынуждена просить у вас прощения, мистер Хант, – говорит миссис Кастауэй, когда Эми в очередной раз уносится, чтобы исполнить работу заснувшего где-то Кристофера. – Наши маленькие правила требуют, чтобы ни один джентльмен не видел здесь другого. Поэтому не будете ли вы настолько добры, что перейдете в соседнюю комнату, – (и она указывает ножницами направление), – это совсем не надолго…

Миссис Кастауэй по-матерински кивает, и Уильям повинуется ей.


– Боль, – сообщает именно в эту минуту доктор Керлью, – возникает исключительно вследствие вашего противодействия.

Он вытирает пальцы белым носовым платком, прячет его в карман и наклоняется, намереваясь произвести вторую попытку. Она – миссис Рэкхэм, то есть, – вынуждает его полностью отработать получаемый им гонорарий.


«Только не Конфетку, не Конфетку, ты, мерзавец, свинья, – думает Уильям, стоя в смежной комнате, подергиваясь, прижав ухо к двери. – Она занята. Ты передумал. У тебя больше не стоит».

– …в столь ранний час… – слышит он слова миссис Кастауэй.

– …Конфетку… – отвечает мужской голос.

Корни волос на загривке Уильяма покалывает от ненависти. Его так и подмывает выскочить из укрытия, наброситься на соперника и дубасить гада, пока тот будет улепетывать к двери.

– … нет недостатка в других усладах…

Сердце Уильяма бешено бьется, он чувствует – все его будущее покачивается на краю головокружительной пропасти, ожидая спасения или свержения вниз. Но как же это случилось? Лишь пару дней назад никакой Конфетки для него даже не существовало. А сейчас он стоит, стискивая кулаки, готовый ради нее едва ли не на убийство!

Впрочем, необходимость в кровопролитии отпадает. Мужчине подсовывают Эми Хаулетт. И поделом ему, каналье. Уильям надеется, что мисс Хаулетт измордует его, осмелившегося посягнуть на Конфетку, до полусмерти.

– …стало быть, вино не требуется… вы, сколько я понимаю, спешите… вроде тысячи и одной ночи, втиснутых в несколько минут…

Уильям вслушивается в музыку сделки. Странно, слова, произносимые в гостиной, сквозь закрытую дверь почти не проходят, а звон монет различается так ясно!

– Мистер Хант?

Слава богу.

Только теперь Уильям замечает, где он, собственно говоря, укрывался: в крошечном лазарете с порядочным выбором перевязок и склянок со снадобьями. А также бутылочек со спиртами, абортивными средствами – эти помечены перекрещенными костями и младенческими черепами – и ароматическими антисептиками, произведенными… произведенными (он наклоняется, в надежде различить знакомую эмблему или вензелевое «Р»)… «Бичамом».

– Мистер Хант?


– Миссис Рэкхэм?

Агнес Рэкхэм, лежащая на спине не в одной миле отсюда, перекатывается на бок, дабы доктор Керлью смог проникнуть в нее еще глубже.

– Хорошо, – отсутствующе бормочет он. – Благодарю вас.

Он пытается отыскать матку Агнес – по его сведениям, таковой надлежит находиться в четырех дюймах от входного отверстия. Средний палец доктора имеет в длину ровно четыре дюйма (он измерял), и оттого безуспешность его попыток ставит доктора в тупик.


– Вы упоминали о… сложностях, которые я не взял в рассуждение? – подсказывает Уильям.

– О многих и многих, – обескураживающе вздыхает миссис Кастауэй; она уже занялась вырезанием, кромсает листки бумаги, которые выглядят – оттуда, где сидит Уильям, – вырванными из печатных изданий страницами. – Мне еще вот что пришло в голову: наш дом связан с «Камельком», – если не соглашением в прямом смысле этого слова, то уж определенно… узами взаимного уважения. Вам знаком «Камелек»? Ах да, конечно.

Она опускает глаза с Уильяма на бумагу и отправляет ножницы в их извилистый путь.

– Так вот, мистер Хант, вам, человеку, столь высоко оценившему достоинства Конфетки, не составит труда понять, что «Камелек» видит в ней своего рода приманку – гвоздь, если угодно, программы. Во всяком случае, такого, по всему судя, мнения держатся его хозяева. И стало быть, мы оказываем им услугу – хоть и не вполне измеримую в денежных знаках, но тем не менее ценную. Если же Конфетка… исчезнет – по сколь угодно лестной для нее причине, мистер Хант, – «Камелек», вне всяких сомнений, сочтет себя обделенным, вы понимаете?

В руках ее понемногу возникают очертания крошечной человеческой фигурки, обращенной к Уильяму чистой, пустой стороной, а сероватой, покрытой печатными буквами, – к миссис Кастауэй.

«Она безумна», – думает Уильям, глядя, как спархивает на стол святая с нимбом вокруг головы, выдранная из католической книжки с картинками. Можно ли вступать в договор с сумасшедшей женщиной? Да, но кто способен произвести на умалишенную, раздирающую ради своих Магдалин книги, большее впечатление – несомненный наследник прославленного парфюмерного дела или поддельный партнер почтенного издательского дома? И к чему, дьявол ее забери, клонится разговор о «Камельке»? Просто к выплате отступного или же предполагается, что он купит на корню и этот чертов кабак?

«Заставь человека произнести, всего только раз, слово „да“. – Эти слова отец подчеркнул зелеными чернилами. – Остальное – детали».

– Мадам, все это лишь детали, – провозглашает он. – Не могли бы мы… – (вот счастливое наитие!), – не могли бы мы позвать сюда сверху саму Конфетку? Ведь это ее будущее стоит на карте – при всем моем уважении к предметам, которые вы, мадам, затронули…

Миссис Кастауэй берется за новый листок бумаги. На этом стоит, с чистой его стороны, явственная печать библиотеки, выдающей книги на руки.

– Есть и еще одно обстоятельство, мистер Хант, которого вы не учли. Вы не подумали о том, что Конфетка может предпочесть – простите, я нисколько не хочу вас обидеть, – что она может предпочесть разнообразие.

Уильям пропускает это мимо ушей; он понимает, что вспышки негодования в данном случае бесполезны.

– Я настоятельно прошу вас, мадам, – умоляю – позвольте Конфетке говорить за себя.

«Предложи ей больше, предложи больше», – думает он, неотрывно глядя в глаза мадам. Никогда еще не владело им желание, подобное по страстности нынешнему, – и страстность эта поражает его самого. Если он получит Конфетку, то ни о чем больше Бога просить не будет, ни о чем, до конца своих дней.

Миссис Кастауэй снимает с пальцев ножницы, отталкивает кресло от стола, встает. С потолка свисают три шелковых шнура; она дергает за один из них. Кого она вызывает? Вышибалу, который выбросит Уильяма на улицу? Или Конфетку? По глазам миссис Кастауэй понять ничего невозможно.

Боже всесильный, получить Конфетку оказывается гораздо труднее, дьявольски труднее, чем некогда руку Агнес, думает Уильям. Если бы только безумная старая сводня согласилась рискнуть и поставила на него, как поставил когда-то лорд Ануин!

Сидя посреди публичного дома миссис Кастауэй, ожидая появления Конфетки – или бесцеремонного обормота, – он вспоминает, как старый подвыпивший аристократ пригласил его в курительную и там, за стаканом порта, зачитал условия, на коих заключался брачный союз Агнес Ануин и Уильяма Рэкхэма, эсквайра. Юридические тонкости услышанного, припоминает Уильям, оказались выше его понимания, и когда лорд Ануин, закончив чтение, задал ему вопрос наподобие: «Ну-с, вас это устраивает?», он просто не знал, что ответить. «Это означает, что вы ее получили, и да поможет вам Бог», – пояснил, пополняя его стакан, лорд Ануин.

И вот некая тень на лестнице… Это?.. Да! Она! В саржевом синем халате и ночных туфлях, простоволосая, взлохмаченная, с еще сонными, да благословит ее Бог, глазами и забрызганной темной водой грудью халата. Сердце Уильяма, которого совсем недавно обуревало желание прикончить миссис Кастауэй, вдруг до краев наполняется нежностью.

– О, мистер Хант, – негромко произносит Конфетка, останавливаясь в середине лестницы. – Какое удовольствие снова увидеть вас – и так скоро.

Она смущенно проводит ладонью по своему déshabillé. Над щеками и голой шеей Конфетки подрагивают на лестничном сквознячке пряди волос. Как мог он не заметить раньше, сколь неестественно тонка эта шея? A губы: они белы и сухи, точно обрезки кружев, – Конфетка слишком мало пьет! О, как ему хочется втирать в эти губы целебную мазь, а она бы тем временем лобзала его пальцы!..

– У мистера Ханта есть для тебя предложение, Конфетка, – сообщает миссис Кастауэй. – Мистер Хант?

Старая ведьма! Даже не предложила Конфетке спуститься, как будто предложение Уильяма до того несусветно, что девушка отвергнет его, не сойдя с лестницы. Однако взгляды, которыми он обменивается с Конфеткой, придают Уильяму духу; эти взгляды говорят: «Мы же понимаем друг дружку, ты и я, верно?».

Уильям учтиво предлагает ей присесть, и она садится – в кресло мисс Лестер. Затем он повторяет свою небольшую речь, но на сей раз, освободившись от ненавистной необходимости адресоваться к миссис Кастауэй, обращается прямо к Конфетке (глаза ее еще остаются сонными; она облизывает губы острым кончиком красного языка, того языка, который… Сосредоточься, Рэкхэм!). Говорит он с меньшей, нежели прежде, нервностью; а повторяя сплетенные им вымыслы касательно Джорджа У. Ханта, разделяет с Конфеткой потаенную улыбку, улыбку взаимного понимания того, что уже стало частью их любовной истории. Впрочем, переходя к цифрам, Уильям становится подчеркнуто точным. Дипломатичности ради, он обращается и к сомнениям миссис Кастауэй, перечисляет и их. В конечном счете все, утверждает он, станут лишь богаче и никто ни малейших неудобств не испытает.

– Да, но вы все еще не сказали, – протестующе произносит старуха, – сколько будете платить Конфетке.

Уильям морщится. Вопрос старухи представляется ему решительно неделикатным – да и ее ли это дело? Здесь все-таки не бордель последнего разбора!

– Я стану платить ей столько, – говорит он, – сколько потребуется, чтобы сделать ее счастливой.

И Уильям почти неприметно кивает Конфетке, давая понять, что говорит всерьез.

Она несколько раз мигает, взъерошивает ладонью оранжевую копну непослушных волос. Столпотворение фактов и цифр немного ошеломило ее, как если бы она этим утром проснулась не ради состоящего из яиц в мешочек завтрака, но ради обсуждения «Основ политической экономии» Джона Стюарта Милля. И наконец Конфетка приоткрывает уста.

– Хорошо, мистер Хант, – с лукавой улыбкой произносит она. – Я согласна.


Да! Она сказала «да»! Рэкхэм с трудом удерживается от буйного выражения восторга. Но надо, надо удерживаться, восторги ему не к лицу, он как-никак солидный издатель!

И потому Уильям, склонясь над письменным столом миссис Кастауэй, наблюдает за тем, как она составляет контракт: «сего, двадцать четвертого, дня, ноября 1874 года». Пустая трата чернил и усилий: знала бы эта женщина, что он готов подписать любую бумагу, включая и ту, на которой стояло бы только одно слово: «Все»! Впрочем, ей требуется нечто большее. Уильям прочитывает слова, выплывающие из-под ее пера, выводимые (надо отдать ей должное) редкостной элегантности и гладкости рукописным шрифтом… «именуемое в дальнейшем „Домом“». Боже всесильный! Она задумала облапошить его, это же ясно как день, но что ему до того? В сравнении с богатством, которое в скором времени перейдет в его руки, корыстолюбивые посягательства этой женщины выглядят сущим лилипутством.

Да и в любом случае, если он надумает изменить своему слову, что она сможет сделать? Преследовать выдуманного человека в судах Королевства Блудниц? Regina слушает дело «Кастауэй» против «Ханта»? Довольно строчить, женщина, оставь место для подписей!

Теперь, задним уже числом, контракт, который он подписал, чтобы получить руку Агнес, выглядит попросту laissez-faire – требований к Уильяму в нем предъявлялось гораздо меньше, чем в этом. От брачного договора принято ожидать свидетельств отеческой заботы, однако лорд Ануин (как понимает ныне Уильям) таковой практически не проявил. Приданое его дочери было не таким уж богатым – молодая женщина могла бы растранжирить его за год-другой, – а дата, к которой Уильяму надлежало обратиться в правопреемника независимых средств, в контракте проставлена не была. С другой стороны, ни слова о том, какого объема гардероб модных нарядов обязуется Уильям поддерживать для своей супруги или как ему надлежит обеспечивать привычный для нее образ жизни, там тоже не стояло. Похоже, лорду Ануину было решительно наплевать на то, как распорядится его новый зять нарядами, драгоценностями, книгами и прислугой Агнес. Коротко говоря, он просто сбывал ее с рук – и несомненно потому, что знал (жуликоватый старый забулдыга), какая пагуба уже подъедает здоровье его приемной дочери.

С другого конца дома долетает еле слышный хлопок двери, это уходит гость мисс Хаулетт. Уильям искоса взглядывает на Конфетку, однако та утопает в кресле – затылок ее покоится на сгибе руки, глаза закрыты. Соскользнувший рукав халата выставляет на обозрение белое предплечье с синеватыми отметинами пальцев. Его, разумеется, – или не его? С внезапным испугом Уильям осознает, что выполнение составляемого в настоящую минуту контракта зиждется не на одном лишь доверии к нему этих женщин, но и на его доверии к ним. Что помешает им продолжать обделывать за его спиной обычные их делишки? Да ничего, если, конечно, он не возьмет себе в привычку непредсказуемость, если они никогда не будут знать, в какой час может он появиться… Безумие, он наверняка обезумел – и все же уголки его губ приподнимаются в улыбке, когда он размашисто подписывает придуманным именем условия сделки, заключенной им с Мадам и проституткой.

– Для меня великое удовольствие, – говорит Уильям, извлекая на свет десять гиней, вырученных от продажи кой-каких вещиц Агнес, давно уже ею не используемых, – торжественно скрепить наше соглашение.

Миссис Кастауэй принимает деньги, и лицо ее совершенно неожиданно становится дряхлым и усталым.

– Уверена, что вы способны вообразить удовольствия много большие, чем проставление вашей подписи, мистер Хант, – отвечает она. – Конфетка, милочка, проснись.


Агнес вглядывается в круглые, слоновой кости ручки прикроватного шкафчика, усердно перебирая на каждой все ее трещинки и царапинки. Тень докторской головы лежит на ее лице; пальцы доктора уже не шарят внутри Агнес.

– Боюсь, там не все в порядке.

Слова его доносятся до Агнес, точно обрывки беседы, ведомой на дебаркадере железной дороги, протянувшемся напротив того, на котором стоит она сама. Агнес задремывает, веки ее смыкаются, лицо поблескивает испариной; она видит сон, который посещал ее уже множество раз, но никогда наяву. Сон о поездке…

Однако доктор Керлью продолжает говорить, пытаясь вернуть ее назад. Мягко, но решительно он утыкает палец в ее голый живот.

– Вы чувствуете это место? То, которого я касаюсь? Именно сюда передвинулась ваша матка, она теперь расположена много выше, чем следует, а следует ей находиться… вот здесь.

Палец доктора спускается к островку светлых волос, к которому Агнес присматривалась раз, быть может, двадцать за всю свою жизнь и неизменно со стыдом. Однако сейчас она стыда не испытывает, поскольку палец доктора скользит (так она видит это во сне) не по ее телу, но по поверхности, лежащей где-то вовне, – быть может, по оконному стеклу. Агнес сидит в поезде, и, когда он трогается, кто-то из оставшихся на дебаркадере касается пальцем окошка ее купе.

Агнес закрывает глаза.


Наверху, в комнате Конфетки, Уильям расстегивает воротничок, а она тем временем опускается перед ним на колени и трется лицом о его гульфик.

– Р-р-р-р-р, – мурлычет она.

Пуговицы на сорочке Уильяма выходят из петель туго – желая произвести на миссис Кастауэй должное впечатление, он надел лучшую, какая у него есть. Борясь с пуговицами, Уильям бросает взгляд на секретер, заваленный, как и прежде, бумагами. Мужскими, если судить по виду их, не листками подкрашенной рисовой бумаги, не конвертами с изображениями цветочков, не переплетенными подборками рецептов и нравоучений, украшенных жеманными акварельками, не вырезанными из газет задачками и головоломками. Нет, эти бумаги навалены на столик Конфетки неряшливыми стопками – исчерканные, покрытые кляксами, смятые, окруженные огарками свечей. И на самом верху их покоится отпечатанная убористым шрифтом брошюра, поля которой исчерканы нанесенными тушью замечаниями.

– Над чем бы ты здесь ни трудилась, работа у тебя, я вижу, нелегкая, – замечает Уильям.

– О, там нет ничего, представляющего интерес для мужчины, – шепчет она и ласково стискивает пальцами его ягодицы. – Пойдем, возьми меня.

Шторки постельного балдахина уже раздернуты, словно занавес на театре. Уильям видит в изголовном зеркале свое спотыкающееся отражение, ведомое к смятым, еще сохранившим его и Конфетки запах простыням.

– Моя маленькая манда роняет капли, изнывая по вам, мистер Хант.

– Нет, право же, называй меня Уильямом, – говорит он. – И позволь заверить тебя, что больше ты ни над чем трудиться не станешь, разве что над…

– Ммм, да, – отвечает Конфетка, притягивая его к себе на кровать.

Подобрав повыше мягкую ткань своего просторного халата, она накрывает ею Уильяма с головой; он пытается вывернуться, однако Конфетка удерживает его, крепко прижав к животу. Дыхание Уильяма, жаркое и влажное, овевает ей кожу, Конфетка чувствует, как он прорывается вверх, к свету, к ее шее.

– О-о-о-о, нет, не спеши, – стонет она, удерживая его под тканью. – Мои груди горят, им нужен ты.

Он начинает полизывать их – ласково, благодарение богу. Конфетке попадались мужчины, которые набрасывались на ее соски так, точно те были яблоками, только что вынутыми из бочонка. А у этого губы мягки, язык гладок, зубы почти незаметны. Безвреден, насколько это возможно для мужчины, и с кучей наличных денег. Что ж, если ему нужна ее подпись на контракте, так почему бы эту подпись не поставить?

Но, Иисусе, он не должен увидеть бумаги, лежащие на письменном столе. Что и говорить, мать, дернув в такую рань за шнурок, застала ее врасплох. Она спала без задних ног, глубоко зарывшись в подушку. Не могла же она, еще сонная, прибираться на столе. Все, что ей было по силам, это спуститься вниз, не сломав себе шею. И для чего было прибираться? Откуда могла она знать, что ей предстоит принести обет вечной верности одному-единственному мужчине?..

Все так, однако в будущем следует быть осторожнее: нельзя оставлять бумаги на виду, позволяя ему совать в них нос. Что там лежит поверх всего прочего? Конфетка пытается зримо представить себе это, пока приподнимает подол халата, чтобы ее мужчина глотнул воздуху… Неужели та дрянная брошюрка насчет… о господи, да! Конфетка внутренне отшатывается от этой мысли – если ей не удастся выставить Уильяма, он может сунуть в брошюрку нос.

На секретере Конфетки лежит раскрытым медицинский трактат, украденный ею из читального зала публичной библиотеки на Тревор-Сквер. Сам текст Уильяма не удивит, он, скорее всего, читал такое и прежде:

Ни одна женщина не может стать серьезным мыслителем без ущерба для ее предназначения – зачатия и воспитания детей. Слишком часто видим мы среди «мыслящих» женщин молодых калек или существ по сути своей двуполых, существ, которые могли бы, избери они для себя иную стезю, обратиться в здоровых жен.

Так давайте же затыкать себе уши, едва заслышав голоса сирен, предлагающих нам увеличить размеры женского умственного труда, заплатив за это тщедушием, слабостью и хворями нашей расы. Исправная и здоровая матка принесет Будущему куда больше пользы, чем любые количества дамской писанины.

Нет, не сам текст, но написанные рукой Конфетки замечания на его полях – вот чего ни в коем случае не должен увидеть новый ее благодетель: «Напыщенный олух!» там, «Тирания!» здесь, «Вранье, вранье, вранье!» повсюду и начертанное в конце, под гневной чернильной кляксой: «Мы еще посмотрим, старый, вшивый дурак! Приближается новый век, в котором ты и тебе подобные СДОХНУТ!»

* * *

Обшаривая в поисках коробки с пиявками отделения саквояжа, доктор Керлью замечает под кроватью своей пациентки обложку журнала, им к чтению не утвержденного. (Это «Лондонское периодическое обозрение», которое Агнес читает по причине совершенно невинной – из желания выяснить, что ей полагается думать о новых картинах, увидеть которые она не смогла, новых стихах, которых не читала, и недавних событиях, свидетельницей коих не стала, – на случай, если в следующем Сезоне кто-нибудь поставит ее в неловкое положение, осведомившись, что она обо всем этом думает.)

– Прошу прощения, миссис Рэкхэм, – произносит доктор, так до сих пор и не уяснивший, что она его больше не слышит. И, подняв оскорбившее его чувства издание с пола, подносит оное к ее незрячим глазам. – Это ваш журнал?

Ответа доктор не ждет – он сделал своей пациентке внушение и никакие оправдания выслушивать не расположен. Да если бы он нашел под кроватью Агнес не «Лондонское периодическое обозрение», а «Тень Архлидиата» миссис Генри Вуд или иную чушь подобного рода, разницы это не составило бы никакой. Чтение, чрезмерно возбуждающее, чтение, требующее чрезмерных усилий, чтение чрезмерно трогательное, слишком частые купания, слишком частое нахождение под солнцем, тесные корсеты, мороженое, спаржа, грелки для ног – все это и многое иное приводит к расстройствам матки. Впрочем, не важно, в его распоряжении имеется целительное средство.

С мгновение доктор Керлью оценивающе вглядывается в участок белой кожи за ухом Агнес, затем точным движением помещает на него первую пиявку. Именно этот неподходящий момент выбирает она, чтобы на свой страх и риск вынырнуть из сна – посмотреть, не стал ли за прошедшее время вновь безопасным наружный мир. Она видит плывущую к ней по воздуху, сжатую щипчиками пиявку и перед тем, как снова впасть в забытье, ощущает холодное прикосновение инструмента к заушью. И хотя почувствовать, как присасывается к ней пиявка, Агнес не может, она тем не менее воображает, как к ее голове поднимается изнутри жидкая спиралька крови, похожая на елозящего в вязкой жиже алого червя.

Руки доктора мягко поворачивают ее приникшую к подушке голову на сто восемьдесят градусов, ибо процесс надлежит повторить и с другой стороны.

– Приношу мои извинения, миссис Рэкхэм.

Но Агнес даже не шевелится – ее путешествие стремительно подходит к концу. Два старика тащат носилки с нею от стоящего в сельской глуши вокзала железной дороги к воротам Обители Целительной Силы. Монашенка спешит отворить их – огромные железные створки, заросшие плющом и алтеем. Старики мягко опускают носилки на залитую солнцем траву, сдергивают шапки с голов. Монашенка опускается рядом с Агнес на колени, кладет прохладную ладонь ей на лоб.

– Милое, милое дитя, – с любовной укоризной выговаривает она. – Что же нам с тобой делать?


Растративший любовный пыл Уильям обретает возможность получше разглядеть свою добычу, изучить ее в нежных частностях. Ресницы Конфетки неподвижны, она лежит, точно в люльке, на его руке. Уильям ерошит пальцами ее волосы, любуясь неожиданными оттенками, скрытыми в их красноте: прожилками чистого золота, светлыми прядями, темными каштановыми нитями. Такой, как у нее, кожи он не встречал никогда – на каждой ее конечности, на животе и на бедрах виднеются… как бы их обозначить? Тигровые полосы. Конфетка обвита геометрическим узором шелушащейся сухости, которая чередуется с рдеющей кожей. Полосы эти симметричны, они словно нанесены на кожу Конфетки кропотливым эстетом или африканским дикарем. (Доктор Керлью, будь он здесь, сказал бы Уильяму – или Конфетке, – что она страдает незаурядно развитым псориазом, который пересекает местами диагностическую границу, переходя в заболевание более редкое и диковинное, именуемое ихтиозом. Он мог бы даже прописать дорогую мазь, которая возымела бы на трещинки, покрывающие руки Конфетки, и на чешуйчатые полоски, что облекают ее бедра, действие не большее, чем дешевое масло, которым Конфетка и без того уже пользуется.) Уильяму же эти узоры представляются обольстительными и уместными знаками ее животной натуры. Она и пахнет, как животное: вернее, так, как животным полагается, по представлениям Уильяма, пахнуть – до общения с ними он не охотник. От промежности ее исходит густой и сладкий запах, в волосах лобка поблескивают капли испарины – и его семени.

Уильям приподымает голову, чтобы получше разглядеть ее груди. Лежащая навзничь Конфетка выглядит почти плоскогрудой, однако соски у нее полные, явственно женские. (Когда же она ложится ничком, у него появляется и за что подержаться.) Сказать по правде, он восхищается каждым вершком ее тела: эта женщина едва ли не для того и создана, чтобы доводить его до оргазма.

Уильям сжимает плечо Конфетки, пробуждая ее в мере, достаточной для того, чтобы она услышала вопрос, который без малого час рвется с его языка.

– Конфетка?

– Ммм?

– А ты… я тебе нравлюсь?

Она издает гортанный смешок, поворачивается к Уильяму, утыкается носом в его щеку.

– Ах, Уильям, да-а-а-а-а, – произносит она. – Ты мой спаситель, верно? Мой защитник… – Шершавая ладонь Конфетки накрывает его гениталии. – Я едва верю моему счастью.

Он потягивается, истомленно закрывает глаза. Конфетка украдкой покусывает шелушащиеся губы, ей досаждает клиновидный лоскутик кожи, готовый – почти, но не до конца – отстать от них. Лучше его не трогать, иначе пойдет кровь. Сколько денег взять ей с Уильяма на этот раз? Большая мягкая ладонь его лежит на груди Конфетки, сердце бьется под ее острой лопаткой. На лице Уильяма застыло выражение счастья. И ей приходит в голову – да нет, она заподозрила это, когда впервые заглянула ему в глаза, – что при всех его ухватках бывалого греховодника Уильям – просто ребенок, ищущий теплой постельки, в которой он мог бы поспать. Ей довольно всего лишь убрать с его потного лба сальноватые золотистые пряди, и он отдаст за это все, что она попросит.

Теперь он уже дышит глубоко, почти бессознательно, и тут кто-то стукает в дверь, негромко и неуверенно.

– Какого черта? – бормочет Уильям.

Однако Конфетке этот стук знаком.

– Кристофер! – отзывается она sotto voce. – Что такое?

– Я очень извиняюсь, – долетает из замочной скважины детский голос. – Мне миссис Кастауэй велела кое-что передать. Джентльмену. Напомнить ему, если он вдруг позабыл, о назначенной встрече. С мистером Уилки Коллинзом.

Уильям, повернувшись к Конфетке, застенчиво улыбается.

– Долг зовет, – говорит он.


Несколько часов спустя Агнес Рэкхэм ощущает, как ее механически оглаживают сквозь постельные покрывала женственные ладошки Клары, однако Агнес ушла в сон слишком далеко, чтобы узнать их.

Сновидение ее, достигнув блаженного завершения, начинается с самого начала. Она едет в Обитель Целительной Силы, поездное купе переделано специально для нее – так, чтобы оно походило, поелику возможно, на ее спальню: Агнес лежит на приоконной койке, стены купе оклеены должного рисунка обоями, на них висят рамки с портретами ее матери и отца.

Агнес приподнимается с подушки, чтобы взглянуть на оживленный дебаркадер – там снуют взад и вперед пассажиры, семенят нагруженные чемоданами носильщики, вспархивают к высокому сводчатому потолку голуби, а на дебаркадере дальнем, примыкающем к улице, нетерпеливо бьют копытами кони. Неприятный мужчина, стукнувший пальцем в ее окно, ушел, и место его занимает пожилой, улыбающийся начальник вокзала – он подходит к окну и спрашивает сквозь стекло:

– У вас все в порядке, мисс?

– Да, благодарю вас, – отвечает она и снова откидывается на подушку. Снаружи раздается свисток, и поезд без единого рывка приходит в движение.


А еще через час или час с небольшим укрывшийся в своем кабинете Уильям Рэкхэм, перерыв ящики письменного стола, обнаруживает, что у него не осталось ни одного непрочитанного документа. Он наконец перелопатил их все до единого, он усвоил их суть. Большая, переплетенная в кожу записная книжка лежит открытой, на страницы ее нанесены квадратноватым почерком Уильяма оставшиеся без ответов вопросы. Ничего, ответы он получит – и в самом скором времени.

С легкой от мадеры и достигнутого успеха головой он надрывает бурую оболочку непочатой стопки фирменных бланков «Парфюмерного дела Рэкхэма», вытаскивает один, аккуратно пристраивает его на столешницу, прижимает локтем и, окунув перо в чернильницу, выводит под смахивающей на розу эмблемой компании такие слова:

Дорогой отец!

Лондонская тюрьма для тех, кто совершил преступление впервые (scrub – кустарник; далее shepherd – пастух).
Званые вечера (фр.).
Дезабилье, домашнее платье (фр.).
Королева (лат.), слово используется для обозначения обвинения или судьи в уголовном процессе (в пору правления королевы).
Попустительство (фр.).