ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава вторая. Мчалась тройка по свежему снегу

Мчалась тройка по свежему снегу,

И была ты со мной, и кругом ни души…

Лишь мелькали деревья в серебряной мгле,

И казалось, что всё в небесах, на земле

Мне шептало: люби, позабудь обо всем…

Я не знаю, что правдою было, что сном!

(Из старого романса)
1

Впереди, на сколько хватало глаз, стелилось белое поле, и не было ему ни конца ни края. Гречман бежал, проваливаясь в снегу по колено; запинался, падал, снова вскакивал. Время от времени оглядывался назад и видел, замирая от коченеющего страха, одну и ту же картину: на рыжем коне настигал его неведомый всадник. За спиной у всадника взвихривались полы черного плаща, похожие на крылья, в руке сверкало стальным блеском остро заточенное копье, готовое вонзиться между лопаток. Ближе, ближе рыжий конь, совсем рядом стучат его копыта, а Гречман снова запинается в глубоком снегу, падает с разбегу лицом вниз, но успевает перевернуться на спину, и прямо в глаза ему блещет копье, прошибает нестерпимой болью. Гречман кричит изо всех сил, как кричат в последний миг перед смертью, закрывает руками глаза, ожидая ощутить под ладонями теплую кровь, но ладони сухие. Он медленно поднимает веки и вздрагивает от собственного истошного крика, вскакивает с дивана и ошалело оглядывается – что это? где?

Оказывается, в своем родном кабинете. Прилег на диван, задремал, и вот…

Дверь с костяным стуком открылась, в кабинет влетел Чукеев, вздымая над головой, словно грозное оружие, недоеденную французскую булку. Его круглые, вытаращенные глаза светились отчаянной решимостью лечь костьми за начальника.

– Что случилось?! – задышливо выдохнул Чукеев.

– Да так, гадость приснилась, – Гречман рукавом рубахи вытер со лба холодный пот. Огляделся, закурил папиросу и стал натягивать на себя мундир, который повесил на спинку стула, перед тем как прилечь на диван. Привычная тяжесть мундира, сшитого из прочной толстой материи, помогла ему окончательно прийти в себя. А когда сел за свой стол, обтянутый зеленым сукном, и внушительно положил кулаки на столешницу, он сразу же стал прежним – суровым и грозным полицмейстером. Чукеев спрятал недоеденную булку за спину и вытянулся в ожидании приказаний.

– Ну, чем порадуешь? – Гречман уперся в него тяжелым взглядом.

– Да особо-то нечем радовать, – Чукеев виновато потупился и переступил с ноги на ногу. – Купца Парахина с супругой раздели, прямо у пожарного общества; только что протелефонировали, сейчас доставят…

– Это которые по счету?

– Да пятые уже, – вздохнул Чукеев, – я такой наглости и припомнить не могу, не было на моей памяти…

Гречман согласно покивал головой. Он тоже не мог вспомнить ничего подобного: вторую ночь подряд в центре города шли грабежи, да еще такие, о которых раньше в Ново-Николаевске и слыхом не слыхивали. Да и не грабежи это были в обычном понимании, а что-то совсем иное, похожее на объявление военных действий. Неизвестные злоумышленники действовали дерзко, без страха и с особой наглостью. Вылетали навстречу запоздавшему экипажу на лихой тройке, кучера – в снег, богатых седоков раздевали до нижнего белья, а затем обязательно давали бесплатный совет: «Бегите, господа ограбленные, в полицию и обязательно пожалуйтесь полицмейстеру. Непременно пожалуйтесь!»

Кнут щелкал, как выстрел, – тройка бесследно исчезала в темноте. Да и то сказать – добрая у них тройка, пожалуй, одна из лучших в городе, та самая, на которой всего лишь неделю назад разъезжал Гречман. Все ограбленные в один голос подтверждали: на полицейских конях гарцуют по Ново-Николаевску грабители.

Как всегда в таких случаях, по городу поползли слухи, один другого страшней и нелепей; обыватели боялись после сумерек выходить на улицу, а Гречман, подняв по тревоге все наличные силы, шарахался, словно с завязанными глазами: наугад устраивал засады, высылал конных стражников патрулировать улицы, едва не наизнанку вывернул избушку одноногого бобыля, надеясь поймать там конокрада, убежавшего на базаре от Чукеева, – все напрасно. Пусто. А тройка его между тем летала по городу, и все новые и новые ограбленные прибывали в участок, лязгая зубами от мороза и пережитого страха. Гречман наливался тяжелой злобой, выплеснуть которую можно было только на подчиненных, и они, зная за начальником эту слабость, старались лишний раз на глаза ему не попадаться. Лишь один Чукеев, как самое приближенное лицо, буквально дневал и ночевал рядом с полицмейстером, перешедшим на казарменное положение, – вторую ночь Гречман проводил в своем кабинете, позволяя соснуть себе на четверть часа, не больше.

Чукеев продолжал стоять у порога, пряча за спиной недоеденную булку и ожидая приказаний. Но приказаний у Гречмана никаких не было. Он лишь поднял красные от недосыпа глаза и буркнул:

– Да не стой ты столбом, садись, дожевывай.

Чукеев послушно присел на стул, разом запихнул в рот остаток булки, проглотил, толком не разжевав, и заговорил, начиная издалека:

– Я вот тут подумал…

– Ты еще и думать можешь?!

– Да так, знаете ли, мало-мало, – толстые губы пристава раздвинулись в угодливой улыбке, – не шибко, конечно, умно, но вот…

– Не тяни, говори по делу!

– Конюх наш, Курдюмов, утверждает, что это не конокрад на тройке носится.

– Он что, видел?

– Нет, не видел, по рассказам. Все рассказывают, что кучер, который на тройке, оглушительно щелкает бичом; иным со страху даже почудилось, что в них из нагана стреляют. А это кнутом, есть такие мастера.

– Знаю. Дальше.

– Вот Курдюмов и утверждает, что у Васи-Коня кнута никогда в помине не было. Он, гнус такой, одними вожжами и поводьями, если верхом, управляет, а еще – свистом. Сунет два пальца в рот, как врежет – у лошадей уши отваливаются. Ему, разбойнику, при таком умении кнут без надобности. А на тройке кучер – с кнутом…

– Да какая разница – он, не он? Нам-то не легче!

– Чует мое сердце – не наши это, не местные. Залетные ребята орудуют.

Гречман разжал кулаки, лежащие на столешнице, хотел что-то сказать, но не успел. В дверях, после почтительного стука, появился Балабанов, вытянулся в струнку и доложил:

– Купец Парахин с супругой доставлены. Как прикажете?

– Давай их сюда. И Плешивцева зови, протокол писать.

Первым в кабинет неслышно проскользнул полицейский писарь Плешивцев. Не скрипнув ни половицей, ни стулом, он беззвучно пристроился за маленьким столиком в углу. Обмакнул перо в чернильнице и, склонив голову, замер над чистым листом бумаги.

А вот и ограбленные. Дородный Парахин был завернут в какое-то рваное одеяло, на ногах – дыроватые пимы, из голенища одного пима высовывались подвязки от кальсон. Супругу Парахина, маленькую кубышку, обрядили приличней – в старую шубу, полы ее тащились по полу, а из облезлого воротника высовывалось круглое личико с махонькими поросячьими глазками. И на лице, и в глазах госпожи Парахиной отражалось только одно чувство – до сих пор не прошедший тупой ужас. С ней говорить не о чем.

– Господин Парахин, – обратился Гречман к купцу, – постарайтесь все рассказать по порядку, ничего не упустив.

– А чего рассказывать? – Парахин обиженно швыркнул носом, степенно кашлянул в кулак. – Ограбили, ободрали подчистую – вот и весь рассказ. Слава богу, что головы не проломили. А когда обчистили, велели в участок бежать и жаловаться. Еще письмо вручили, наказали: из рук в руки.

– Какое письмо? – насторожился Гречман.

– Да уж такое, без штемпеля и без марки, а чего там писано, я не ведаю, не до чтенья мне было… – Парахин распахнул одеяло, и видно стало, что под резинку кальсон на крутом животе засунут синий конверт. Парахин ловко выдернул его и положил на краешек стола. Запахнул на себе одеяло и замолчал, посчитав, что все нужное он сказал.

Гречман потянул руку к конверту, но передумал и застучал короткими пальцами по зеленому сукну. На мгновенье задумался и отдал приказание:

– Чукеев, расспроси господина Парахина подробней, а после распорядись, чтобы его с супругой доставили домой.

И махнул рукой, словно убирал с глаз всех присутствующих. Первым, бесшумно, как ящерка, выскользнул из кабинета Плешивцев, прижимая к груди чернильный прибор, ручку и стопку чистой бумаги; следом за ним вышли Парахины, а последним, прикрыв за собой двери, удалился Чукеев, успев бросить тревожный взгляд на синий конверт.

Оставшись в кабинете один, Гречман выбрался из-за стола, закрыл дверь на крючок и лишь после этого взял конверт в руки. Никакой надписи, никакого рисунка на конверте не было, только по правому краешку виделся белесый след от клея. По этому следу Гречман и разорвал конверт, вытащил напополам сложенный лист бумаги, развернул. Идеальным, каллиграфическим почерком красными чернилами на листе было написано:

«Милостивый государь!

Спешу Вас обрадовать, что недавно я прибыл в богоспасаемый град Ново-Николаевск, где Вы имеете честь быть полицмейстером. Прибыл с одной целью, ясной и твердой: сурово наказать Вас за все подлые беззакония. Равно как за нынешние, допущенные на полицмейстерском поприще, так и за прошлые, когда Вы были в меньших чинах и перебивались взятками по „красненькой“. Надеюсь, Вы не забыли такие эпизоды в Вашей мутной биографии? Если забыли, постарайтесь вспомнить. Впрочем, советую вспоминать все свои грехи и каяться в них, каяться. Но сразу и предупреждаю, что покаяние Вам, даже самое искреннее и чистосердечное, не поможет. Я все равно Вас накажу.

Грабежи с сегодняшней ночи прекращаются, потому как это был всего лишь пролог к первому акту. Теперь я займусь постановкой более серьезных сцен, от лицезрения которых у вас обязательно появится недовольство. Бумаги, добытые мной у акцизного чиновника Бархатова, и его правдивый рассказ о Ваших деяниях дают просто восхитительный материал для размышлений. Этим я и займусь в ближайшее время.

Засим раскланиваюсь, прощаюсь на недолгое время и желаю Вам доброго здравия. В петле Вы должны висеть непременно здоровым.

P. S. И не гоняйтесь Вы, ради Бога, за каким-то конокрадом. Вы имеете дело с более серьезным противником».

Подписи под письмом не было.

2

Грабежи с той ночи и впрямь – как отрезало. Слухи пошли на убыль. Молодой город, словно человек, запнувшийся о неожиданное препятствие, тут же выправился и стремительно пошел дальше, устремляясь в завтрашний день.

Бойкий, мастеровитый, ухватистый, Ново-Николаевск резко отличался от своих старших собратьев в Сибири, потому что все здесь начиналось на голом месте и совсем недавно. Хилые домишки, бараки да огромная прямая просека, вырубленная для будущего Николаевского проспекта, – вот и все, что имелось здесь, когда после торжественного молебна заложили железнодорожный мост через Обь. Не прошло и двух десятков лет, как на берегах Оби закипела стремительная жизнь: одно за другим встали каменные здания, загудели паровые машины на мельницах и лесопильных заводах; вылупились, словно грибы после дождя, магазины и магазинчики, лавки и лавочки, рестораны и трактиры, гостиницы и постоялые дворы. Любое нужное ремесло находило в городе свое применение, и было таких ремесел изобильное количество: столярное, литейное, жестяное, слесарное, кузнечное, экипажное, колбасное, кондитерское, сапожное, кожевенное, переплетное, портняжное, пекарное, белошвейное, шляпное, шапочное, парикмахерское…

Жить новониколаевцы старались на новый, американский лад, имели собственную гордость и столицам не подражали, а соперничали с ними, как было, например, с кинематографом – он появился здесь сразу же после Москвы и Санкт-Петербурга. Железнодорожная станция и пароходная пристань, через которые переваливались на восток и на запад миллионы пудов сибирского хлеба, вызвали небывалое строительство мельниц, и новониколаевские мукомолы уже снисходительно относились к наградам Нижегородской ярмарки: им куда более приятно было получать золотую медаль и почетный крест из Брюсселя, с международной выставки. Отсюда же отправлялись на запад специальные вагоны-ледники со знаменитым сибирским маслом, добегали до Ревеля, а дальше, морским путем, продолжали путешествие до Англии и Дании, где привередливые европейцы мазали это масло толстым слоем, сооружая свои бутерброды, и лишь пощелкивали языками, ощущая оригинальный вкус, который давало разнотравье Барабинской степи.

Разный, пестрый народ стекался и оседал в Ново-Николаевске. Кажется, все людские типы, какие только могла породить огромная Российская Империя; присутствовали здесь: инженеры, купцы, промышленники, священники, жулики, проходимцы, аферисты всех мастей – Господи Боже мой, да кого тут только не было!

И все кипело, бурлило, не останавливаясь ни на единый миг.

Настоятель церкви Покрова Пресвятой Богородицы отец Диомид Чернявский все силы вкладывал в созданный им сиротский приют «Ясли», не стыдился иной раз сам выходить с кружкой для пожертвований на Базарную площадь, а ловкий делец господин Чиндорин открывал еще один ресторан за городом с отдельными кабинетами, где к услугам посетителей всегда имелись в наличии публичные девки.

Каждому – свое.

В магазинах купцов Фоменко, Маштакова и Жернакова торговали самым разным товаром; в электротеатре «Товарищество» на Базарной площади ставили вторую часть «Отверженных» – полное сочинение романа Виктора Гюго, в девяти частях, в двух программах, как было сказано в газетном объявлении; в Коммерческом клубе шли с огромным успехом концерты знаменитой певицы Александры Ильмановой; врач Иволин лечил болезни глазные, женские, хирургические и внутренние; госпожа Хавкина распродавала по фабричной цене случайно приобретенные граммофон и пластинки; в Мещанском обществе отказали в причислении в мещане девице Спирюковой, 37 лет, а у господина Косолапова, проживавшего по Спасской улице, похищено было со двора дома разного рода белье в мерзлом виде на сумму 25 рублей и покраденное не разыскано; на складе лесопильного завода предлагали не только пиленые материалы и строевые бревна всех размеров, но и носки – брак по пониженной цене, а также сосновые и березовые квартирные дрова…

Всюду – жизнь в городе, разноликая, как и судьба человеческая.

3

Внезапно подул теплый ветер с Оби, снег отсырел и не подавал голоса; в полдень с иных крыш на солнечной стороне даже затюкала реденькая капель, но уже ночью, словно спохватившись, мороз придавил с прежней силой – и утром в городе все хрустело, как свежая капуста, а деревья, окованные ослепительным куржаком, казались просто сказочными. Чудилось: дотронься до них рукой – и сверху осыпется серебряный звон. Но это лишь чудилось, потому что с провислых телеграфных проводов куржак осыпался бесшумно, а слышались только гулкие удары колотушек, которыми стучали по столбам монтеры городской телефонной станции. Оказывается, куржак на проводах затруднял передачу сигнала, и с утра во многих конторах и частных домах новониколаевцы напрасно взывали: «Але, барышня, але! Барышня!» Не видимая никому «барышня» оказалась в это утро еще и безголосой – не отзывалась. Вот начальство и вооружило монтеров колотушками, отправив на улицу. «Бух-бух! Бух-бух!» – громко разносилось вдоль всего Николаевского проспекта.

Солнце, выкатываясь все выше в небо, искрилось и светило так, словно в первый раз поднялось над землей. Глаза от обильного света сами собой прищуривались, невольно выкатывались слезы, и яркий, блестящий мир представал еще более необычным.

Жить хотелось!

Даже Зеленая Варвара приостановила свой тяжелый ход по городу, оперлась на палку возле аптеки господина Ковнацкого, долго глядела на проспект, расстилающийся перед ней, на прохожих, бойко спешащих по этому проспекту, и блеклые губы ее морщились в странной кривой улыбке, словно она мучительно пыталась что-то вспомнить. Вдруг увидела двух щебечущих гимназисток в одинаковых беленьких шапочках, на которых были приколоты овальные желтые значки с надписью: «Первая Ново-Николаевская гимназия», и улыбнулась совсем по-другому – радостно, будто вспомнила то, что необходимо ей было вспомнить. Проводила гимназисток долгим взглядом и медленно, не размашисто перекрестила их вослед.

Тонечка Шалагина со своей лучшей подругой Олей Королевой ничего этого не заметили. Они торопились на занятия по вокалу и, как всегда, опаздывали, потому что добрый час потратили в магазинах, которые прямо-таки соблазняли своими вывесками, зазывая на первый этаж Торгового корпуса и обещая все, что душе угодно: от модной шляпки до шикарной шубки. Как тут удержишься, чтобы не заглянуть, не полюбоваться и не примерить!

Заглянули, полюбовались, примерили, а после посмотрели на часы, ахнули и припустили со всех ног по проспекту, потому что преподаватель вокала, господин Млынский, у которого они брали платные уроки, страсть как не любил опозданий.

Высокий, худой, в старом заношенном сюртуке, Млынский сам открыл им дверь, укоризненно покачал головой, но вслух ничего не сказал, только кивнул на «здрассьте» и сразу же прошел в зал, оставив девушек в тесной прихожей, где они причесались, перевели дух и даже успели перешепнуться.

– Видишь, как сердится, опять обвинит в легкомыслии, – тихонько говорила Тонечка своей подруге, глядя на себя в маленькое зеркальце и поправляя платье. – Угораздило же нас опоздать!

– Да ничего, – так же тихонько отвечала ей никогда не унывающая Ольга, – будем стараться изо всех сил, и он нас простит. Главное – стараться. Пошли…

Господин Млынский был одержим страстной идеей – создать в Ново-Николаевске свою оперу. По этому поводу он неустанно писал и посылал письма в городскую управу, губернатору, даже в столицу; холодные казенные отказы на свои просьбы аккуратно подшивал в папки и складывал на этажерку, где уже не оставалось свободного места. Значительную часть денег, получаемых за частные уроки, относил в Сибирский торговый банк, надеясь в конце концов собрать сумму, необходимую для того, чтобы организовать труппу. И хотя сумма росла слишком медленно, господин Млынский не терял горячей надежды и говорил своим ученикам и ученицам, что если они будут заниматься с ленцой, то путь им в будущую труппу заказан. За этими заботами и ожиданием торжественного дня, когда его труппа выйдет на сцену и станет знаменитой, господин Млынский совершенно не заметил, что от него сбежала жена с коммивояжером Богородско-Глуховской мануфактуры, и продолжал по-прежнему писать письма, подшивать отказы, сердиться и обижаться на своих подопечных, если они не вовремя приходили на занятия или занимались без всякого усердия. После исчезновения из дома своей супруги господин Млынский выбросил из тесной залы комод, стол и приобрел по случаю прекрасный беккеровский рояль, который и царствовал теперь во всем маленьком деревянном домике.

Он и сейчас стоял возле рояля, откинув назад узкую голову с длинными редкими волосами, высокий, худой, и напоминал всей своей фигурой Дон-Кихота Ламанчского, который будто сошел со страниц книжки Сервантеса, но по дороге потерял верного оруженосца, коня, рыцарскую амуницию и оказался в старом потрепанном сюртуке, залоснившемся на локтях.

– Уважаемые, – сухо обратился Млынский к девушкам, вошедшим в зал, – я ничего вам не буду говорить сегодня, я свое недоумение выражу вам в следующий раз… А сейчас позвольте представить вам этих молодых людей, с которыми мы будем репетировать в дальнейшем. У нас как раз не хватало мужских партий. Максим Кривицкий и… э-э-э…

– Александр Прокошин, – подсказал Александр, и оба прапорщика поднялись со стульев, на которых они скромно сидели в углу.

– Простите, молодой человек, – Млынский слегка поклонился Александру, затем гордо откинул голову и произнес дрогнувшим голосом: – Вы будете ядром нашей будущей труппы!

Молодые люди переглянулись друг с другом, с девушками, и все вместе едва-едва удержались от хохота. Хорошо, что Млынский, говоря о блестящем будущем, смотрел в потолок, поэтому ничего не заметил, и торжественность момента была соблюдена.

Начались занятия.

Оказалось, что у Максима Кривицкого очень приличный тенор, а его товарищ обладал вполне сносным баритоном. Правда, выяснилось, что они, в отличие от девушек, почти не знают нотной грамоты, иногда даже не совсем понимали, чего от них требует строгий Млынский, но все эти недостатки с лихвой компенсировались поистине безграничным усердием, которое прямо-таки сияло на лицах молодых прапорщиков. Звучал беккеровский рояль, заполняли маленький домик звонкие голоса, длинные волосы Млынского падали на его мокрый лоб, худые руки порхали над клавишами, девушки переглядывались с прапорщиками, а в маленькое оконце, затянутое изморозью, ломилось буйное солнце, и все в зале было накрыто искрящимся светом.

Тонечке снова чудилось, что она кружится, легка и невесома, в бесконечном танце, кружится, обо всем забыв и видя только одно-единственное – быстрые искорки в карих глазах Максима. И уже твердо знала, ощущала неведомым ей раньше чувством, что искорки эти, волнующие, заставляющие замирать сердце, направлены только к ней. К ней, и больше ни к кому другому.

Вместо положенных в этот день двух часов занимались почти четыре, до тех пор, пока Млынский, аккомпанируя, не начал сбиваться. Сам уловив фальшивые ноты, он вскинул вверх руки, быстро-быстро пошевелил длинными пальцами и объявил:

– На сегодня достаточно, я почти доволен. Следующее занятие в пятницу, и очень прошу вас, уважаемые барышни, не опаздывать. Служение искусству – это вы должны накрепко запомнить – не терпит необязательности и легкомыслия. Да, едва не забыл… Антонина Сергеевна, я имел беседу с начальницей вашей гимназии госпожой Смирновой и смог ей доказать, что вам просто необходимо выступать перед публикой. Она соблаговолила вам в вашем участии в благотворительных концертах. На следующем занятии мы займемся сольной программой. И отдельно поговорим о ваших опозданиях. Честь имею, до следующей встречи.

Господин Млынский церемонно поклонился, отдельно – барышням, отдельно – молодым людям, и проводил всех в тесную прихожую.

На улице, едва лишь сойдя с крылечка, молодежь сразу же начала хохотать, заставляя невольно оглядываться прохожих.

– Господа военные, ой, не могу! Господа военные… – громче всех заливалась Ольга, – скажите мне – когда вы воспылали страстью к высокому искусству?!

– Мы всегда были подвержены сей испепеляющей страсти! – воздев вверх руки и пошевеливая пальцами, точь-в-точь, как это делал Млынский, высокопарно отвечал Александр. – Еще с раннего детства она сжигала наши сердца, далекая и сладкая мечта, – петь на сцене Новониколаевской оперы!

– И вот настал час, – тут же присоединился Максим, – когда мы сделали свой первый шаг к осуществлению этой голубой и розовой мечты! Мы безмерно счастливы, мы навсегда занесем этот день на скрижали нашей памяти. Я верно говорю, Антонина Сергеевна?

– Не знаю, не знаю, – смеялась в ответ Тонечка, – вы еще должны доказать свою приверженность искусству господину Млынскому. А доказать ему ой как тяжело!

– Но вам-то мы уже доказали! Докажем и господину Млынскому, – вмешался Александр и тут же предложил: – Это историческое событие нужно непременно отметить. Уважаемые барышни, как говорит господин Млынский, имеем честь пригласить вас в кондитерскую. Возражения не принимаются.

Сказав это, он подхватил Ольгу под ручку и увлек в сторону Николаевского проспекта. Максим вопросительно глянул на Тонечку, а она вместо ответа протянула ему свою руку в белой пуховой варежке.

– Позвольте задать вопрос, Антонина Сергеевна…

– Позволяю, господин прапорщик…

– А почему Млынский особо добивался разрешения у начальницы гимназии по поводу ваших выступлений на вечерах? Или здесь какая-то тайна?

– Да что вы! Какая тайна! Год назад я пела на благотворительном вечере, мы его вместе с реалистами устраивали, и они мне такие аплодисменты… так много цветов надарили… А начальница, глядя на это, пришла к выводу, что сей успех плохо скажется на моем характере; мамочка с ней согласилась, и меня лишили выступлений на публике. Теперь начальница убедилась, что девушка я приличная, незаносчивая, что слава меня не испортила, и я возвращаюсь на сцену к великой радости господина Млынского.

– Не иронизируйте, Антонина Сергеевна, у вас действительно прекрасный голос.

– Так я и поверила в вашу лесть!

– Помилуйте, Антонина Сергеевна! Я вообще не способен кому-либо льстить, я человек прямой – что думаю, то и говорю. Кстати сказать – наши сотоварищи исчезли из пределов видимости. Вдвоем им, очевидно, лучше, чем вчетвером.

Действительно, ни Ольги, ни Александра Прокошина нигде не было видно. Они бесследно исчезли, будто растворились в тускнеющем солнечном свете.

– А знаете что, Антонина Сергеевна, давайте прокатимся за Обь, – и, не дожидаясь согласия, Максим обернулся, отыскивая взглядом извозчика. А его и искать не надо было – тут же подкатили легкие санки и хриплый голос спросил:

– Куда прикажете, господин военный?

– За Обь прокати нас, братец.

– Да с нашим удовольствием! Усаживайтесь!

Голова у извозчика была поверх шапки обмотана башлыком и казалась похожей на большущее воронье гнездо.

– Ты что, братец, мерзнешь? – участливо посочувствовал Максим.

– Ухи у меня болят, – хрипло и невнятно донеслось в ответ.

От негромкого свиста каурый жеребчик вздернул голову и взял бойкой рысью, санки покатились вдоль Николаевского проспекта. Извозчик, не оборачиваясь назад, опустил голову и чутко прислушивался – о чем говорят его пассажиры?

Перемахнули Обь, город остался за рекой, и впереди открылся огромный простор, озаренный последними лучами закатного солнца. Глухо стукотили копыта, повизгивали на поворотах кованые полозья легких санок, извозчик все выше и выше поднимал закутанную в башлык голову, и, когда он выпрямился и обернулся назад, Тонечка тихо ойкнула: она сразу узнала странного человека, который назвался в памятное утро Васей-Конем…

4

Большие, с виньеточными узорами буквы, расположенные на зеленом фоне широкой и длинной вывески, извещали: «Оружейный магазинъ и Пороховой Складъ Торговаго Дома М. и К. Порсевыхъ». А ниже, сбоку двери, еще одна вывеска, поменьше размерами, и на ней – не так размашисто, помельче, уточнение: «Имеется в продаже: всевозможныя двухствольныя и одноствольныя винтовки, револьверы, автоматические пистолеты и дробовыя ружья. Браунинги».

Снег перед крыльцом оружейного магазина был тщательно, до серого булыжника, выметен, и, когда подъехала гнедая тройка, хорошо подкованные копыта процокали звонко и весело.

– Прибыли-с, – негромко объявил рыжебородый кучер и зыркнул настороженным взглядом на высокое крыльцо с резными перилами. Из широких санок с поднятым верхом тяжело выбрался пристав Чукеев, а за ним – некий господин с окладистой черной бородой, пышными, вислыми усами, в длинном пальто, в теплой зимней шляпе; на правую руку у него накинут был клетчатый плед. Чукеев замешкался, затоптался возле санок, но господин с пышными усами незаметно подтолкнул его левой, свободной, рукой и направил прямо на крыльцо, сам же пошел следом, не отставая ни на шаг.

Тренькнул, когда открыли дверь, колокольчик, и навстречу посетителям поспешил молодой приказчик, сверкая идеальным пробором, рассекающим тоненькой ниточкой набриолиненные курчавые волосы. На лице у приказчика – такая радушная улыбка, словно он увидел долгожданных и любимых родственников.

– Рады вас видеть, Модест Федорович, в нашем заведении, которое всегда к вашим услугам, – приказчик разулыбался еще любезней. – Что будет угодно?..

– Срочно, – Чукеев пошарился в кармане шинели и вытащил вчетверо сложенный лист, – вот по этому списку… И сразу же мне счет на имя полицмейстера. Да поживей, некогда!

– Сей момент! – Но когда приказчик прочитал список, насторожился: – Сумма уж очень большая получается… С хозяином бы посоветоваться…

– Делай, что велено! – рявкнул Чукеев. – Не видишь, кто приехал?! Или тебе пенсне купить?! Выписывай счет, и мне в руки! Быстро! А то хозяин твой сам заказ повезет Гречману и сам с ним разговаривать будет!

– Нет-нет, Модест Федорович, не извольте беспокоиться. Все будет в лучшем виде. Куда прикажете погрузить?

– На улице подвода.

Пока приказчик выписывал счет полицейскому управлению, работник, широкоплечий парень с глуповатым лицом, перенес из магазина и уложил в сани, согласно перечню на бумажном листке, следующее: пять браунингов, пять винтовок, двуствольное дробовое ружье, коробки с патронами, а также порох и дробь. Все это время господин стоял за спиной Чукеева и осматривал магазин, явно любуясь воронеными стволами оружия, выставленного в пирамидах за стеклянными дверцами. Когда Чукеев получил счет, господин сунул свободную руку в карман, вытащил серебряный рубль и протянул его приказчику:

– Держи, братец, за расторопность тебе. Я назначен помощником господина полицмейстера и буду у вас довольно часто бывать. Мне понравилось. Обязательно передай это хозяину. А сейчас – извините, торопимся. Господин пристав, прошу вас, – уступил дорогу Чукееву и следом за ним вышел из магазина, осторожно поправляя на правой руке клетчатый плед.

Следом за ними прощально звякнул колокольчик, скрипнули сани под увесистым телом Чукеева, и гнедые, подстегнутые кнутом кучера, бойко взяли с места ходкой рысью, понесли вдоль улицы, вздергивая головы и косматя гривы.

Скоро тройка выкатилась по Чернышевскому спуску на Обь, перемахнула на другой берег, свернула с накатанной дороги в реденькие кусты и там остановилась. Бока у лошадей ходили ходуном и прямо на глазах покрывались инеем – подмораживать начинало. Солнце сваливалось за макушки дальних колков, и на голубеющем снегу все длиннее вытягивались шаткие тени. Наст под ногами заскрипел, обретая звонкий голос, и господин с пледом, первым выскочив из саней, сделал несколько шагов, прислушался и улыбнулся:

– Какая музыка! Вы не находите, господин пристав, что все природные звуки гениальней любых композиторских ухищрений?

Чукеев засопел, широко раздувая ноздри, и ничего не ответил.

– Никак вы обиделись?! – не переставая улыбаться, воскликнул господин и поправил плед, который по-прежнему висел у него на руке. – Тогда примите мои извинения; честное слово, я сожалею… Не держите зла, господин пристав, а теперь давайте прощаться… Выходите на дорогу и ступайте в город. Да, чуть не забыл: низкий поклон господину Гречману. Обязательно передайте.

Чукеев сдвинулся с места, пошел спиной вперед, запнулся на ровном месте и лишь после этого повернулся лицом к дороге, заторопился, все убыстряя шаг, а затем и вовсе перешел на рысь и скоро, выбравшись на укатанную дорогу, скрылся из глаз.

– Финита ля комедиа… Занавес! – господин легким движением перекинул плед через плечо, и оказалось, что в руке у него был револьвер. Осторожно спустил курок, засунул револьвер в карман длинного пальто, потряс рукой и вздохнул: – Тьфу, черт, даже пальцы занемели. Непростая, оказывается, работка – пристава под конвоем водить.

– И не говори, Николай Иванович, – отозвался рыжебородый кучер, слезая с облучка и расправляя плечи. – Он когда затопорщился да кулаком тыкать начал, я уж думал: все, пропали.

– В таких случаях, Кузьма, не надо думать, надо действовать. Опытом доказано: задумчивые в нашем деле долго не живут. Та-а-к, снимаем бутафорию и быстренько исчезаем, – господин поморщился и отлепил бороду, сунул ее комком в карман пальто и пошутил: – Кузьма, а свою почему не снимаешь?

– Тоже мне – сказанули! – хохотнул кучер. – Моя-то борода настоящая, ее можно только с головой снимать… Ну, сказанул ты, Николай Иванович!

А господин между тем захватил в пригоршни снега, умылся, насухо вытерся краешком пледа, и оказалось, что это – тот самый Николай Иванович, который повстречался Васе-Коню в трактире и который подговорил его увести коней Гречмана. Вот они, лошадки добрые, стоят, отдыхиваются, подкрашиваются на потных боках блестящим инеем.

– Ехать пора, Николай Иванович, как бы Чукеев в погоню не кинулся…

– Поехали. Эх, а звонкое дело спроворили мы с тобой, Кузьма, эх, звонкое!

Верно было сказано – такого дела в Ново-Николаевске сроду не случалось. А свершилось оно таким образом. Пристав Чукеев на обед, если особой суеты на службе не было, всегда приходил домой. Конечно, он мог бы и на казенной лошадке подъезжать, но Модест Федорович предпочитал ходить пешком. Вот и в этот раз, отобедав, вышел из дома, но далеко уйти не успел: внезапно услышал за спиной конский храп и, не успел даже оглянуться, как сильные руки жестко ухватили его за воротник форменной шинели и вдернули в легонькую плетеную кошевку. Чукеев рванулся, не глядя, ударил кого-то неизвестного тяжелым кулаком в живот, но тут же и обмяк – прямо в лоб ему уперся холодный ствол револьвера и спокойный голос, четко выговаривая слова, сообщил:

– Сейчас выстрелю, а труп на дорогу выпихну! Разумеешь?! Веди себя тихо.

Из густой, окладистой бороды прямо в упор на него смотрели стальные, водянистого цвета глаза. И тот же спокойный голос, будто чеканя каждое слово, сообщил:

– Теперь поедем в оружейный магазин, и вот по этой бумаге, – перед глазами Чукеева оказался большой бумажный лист, – вот по этой бумаге получим все, что здесь обозначено. А если заорешь – это будет последний крик в твоей жизни. Уразумел?! Я спрашиваю: уразумел?!

Чукеев облизнул враз пересохшие губы и кивнул:

– Уразумел…

– Вот и отлично. Поехали!

Николай Иванович накинул на руку, в которой был револьвер, клетчатый плед, притер ствол в широкий бок Чукеева и доверительно сообщил:

– Знаете, господин пристав, я такой неврастеник, прямо как девица, чуть что не по мне – стреляю. Вы уж это обстоятельство не забудьте, ради любезности.

Чукеев не забыл. И все, что от него требовалось, исполнил.

Теперь, когда дело свершилось, лихая тройка, которую безуспешно разыскивал все эти дни Гречман, уносилась в белую степь, облитую розовым светом закатного солнца, а Чукеев, задыхаясь, бежал к городу по накатанной дороге, которая, как назло, была в этот час абсолютно пустой.

5

Всего лишь на мгновение обернулся Вася-Конь и глянул на Тонечку Шалагину, но ему и этого мгновения хватило, чтобы увидеть и удивленные, широко распахнутые глаза, и чуть полуоткрытые губы, и яблочный румянец на щеках, и даже махонький локон волос, выскочивший из-под гимназической шапочки.

А больше ему ничего и не требовалось.

Он только за этим и вернулся в город, потеряв свое обычное чувство осторожности. Словно наваждение накатило.

Покинув домишко Калины Панкратыча, в котором было уже опасно задерживаться, он прямиком кинулся в свою потаенную избушку в глухом бору, надеясь там отсидеться и переждать, пока уляжется шум в городе. И все это было правильно и разумно, именно так он спасался уже не единожды. Но в этот раз – заколодило. Чем бы ни занимался Вася-Конь: рубил ли дрова, топил ли печку, валялся ли на топчане – он не переставал ощущать ожог внезапного поцелуя, и ему до дрожи в руках хотелось снова увидеть дочку мельника Шалагина. Порою даже чудилось, что он сходит с ума: барышня снилась по ночам, а утром казалось, что сны эти были явью. За несколько дней Вася-Конь извелся в своей избушке так, будто просидел все это время в тюрьме за крепкими воротами с неусыпным караулом.

В конце концов, он не выдержал.

Сорвался посреди ночи и пешком, по едва заметной тропе, занесенной свежим снегом, стал выбираться на проезжую дорогу, ведущую к городу. К вечеру был уже в Ново-Николаевске; ночь провел у Калины Панкратыча, а утром договорился со знакомым извозчиком, взял у него лошадь и сразу же погнал на Каинскую улицу – дожидаться, когда из ворот знакомого дома выйдет Тонечка Шалагина.

Дождался. И больше уже не терял ее из виду, следуя буквально по пятам, чтобы в нужный момент оказаться рядом. И все случилось так, как было задумано, кроме одного: барышню взялся провожать военный, которого Вася-Конь, едва лишь увидев, возненавидел лютой ненавистью, как кровного врага.

Но военный, само собой разумеется, ничего об этом не знал, сидел сейчас за спиной Васи-Коня и говорил, говорил, не умолкая:

– Тонечка, вы представляете, я стал наблюдать за собой какие-то странности. На днях зашел в магазин господина Литвинова и купил очень красивую рамочку для портрета. Принес ее домой, поставил на комод и думаю: а зачем я ее купил? У меня нет никакого портрета, чтобы вставить в эту рамочку. И только сегодня понял: там должна быть ваша фотографическая карточка. Вы меня понимаете? Вы мне подарите такую карточку?

– Я подумаю, – отозвалась Тонечка, и в голосе у нее явственно прозвучала тревога. – Максим, давайте вернемся обратно. Я хочу домой!

– Что вы, Тонечка, посмотрите, такая красота!

– Я хочу домой!

«Испугалась, сердешная, – с умилением думал Вася-Конь, – да ты не пугайся, я за тебя кому хошь глаз вырву!»

– Эй, любезный, давай обратно поворачивай, – скомандовал Максим, и Вася-Конь стал придерживать лошадь, чтобы развернуться, но тут увидел, что из-за поворота выскочил какой-то человек. Он отчаянно размахивал руками и бежал навстречу, тяжело оскальзываясь на гладко прикатанной дороге. Вот подбежал совсем близко, и Вася-Конь узнал Чукеева. Еще не успев ни о чем подумать, он оглушительно свистнул, и лошадь, прижав уши, словно от внезапного выстрела, рванулась, махом перескочила с мелкой и неторопкой рыси в крутой галоп.

– Стой, любезный, ты куда?! – закричал Максим.

– Останови, сволочь! Я пристав! Останови! – голосил Чукеев, не переставая размахивать руками.

Но Вася-Конь уже никого не слышал. Он успел обернуться назад, словно кто его в бок толкнул: глянь! – и явственно разглядел: со стороны города, вразнобой рассыпавшись во всю ширину дороги, наметом шли конные стражники. «По мою душу, не иначе!»

Надо было спасаться.

– Стой! Я приказываю тебе – стой! – лающим голосом, будто отдавал команду, Максим еще раз попытался остановить Васю-Коня, но, увидев, что лошадь после крика только прибавила ходу, схватил его за плечо, рванул, пытаясь свалить себе под ноги и отобрать вожжи.

Эх, господин прапорщик, не следовало бы этого делать! Не занюханный городской извозчик, тюха-матюхой, сидел на облучке, а бывалый, несмотря на молодость, и матерый конокрад, который не раз побывал в смертельных переделках и вышел из них целым. Вася-Конь закусил зубами мерзлые вожжи, ухватил Максима за кисть руки, крутнул и рванул ее на себя; чуть пригнулся, принимая на спину враз ослабевшее тело, и резким толчком выкинул его из кошевки. Только яркие стальные подковки мелькнули на каблуках добротных сапог.

Взвизгнула Тонечка.

– Ты не боись, не боись, барышня! – успевал на стремительном ходу оглядываться Вася-Конь. – Я за тебя кому хошь глаз вырву! Держись крепче!

Еще один режущий свист полохнул над округой, и лошадка буквально выстелилась в оглоблях. Березы по обочине замелькали частоколом. Но и конные стражники, без устали работая плетками, никак не желали отставать и шли на одинаковом расстоянии, будто привязанные.

Дело принимало худой оборот.

Вася-Конь метнул рысьим взглядом вперед – там, розовея под закатным солнцем иззубренными макушками, понизу темнел сплошной полосой густой бор. Лишь бы достигнуть его, лишь бы стражники пальбу не открыли, а уж там, в бору, он уйдет от преследователей, как пить дать – уйдет, как уже случалось не единожды.

Понимали это и стражники, все убыстряя и убыстряя скачку.

Ближе, ближе темная стена бора. Вот уже и крайнюю, на отшибе стоящую сосну хорошо видно: толстенный ствол расщеплен молнией надвое и одна половина засохла, только сучья торчат, а другая закрыта густой хвоей. От этой сосны, сразу влево, виляет узенькая, едва различимая тропинка, густо занесенная снегом. На тропинку и скользнула лошадка, плавно свернув с накатанной дороги, словно понимала, что от нее требуется.

И пошло!

Бугорки, увалы, загогулины – голова кругом!

Стражники с разгону сначала проскочили тропинку, затем вернулись, но вскачь уже не понеслись – опаска взяла. Нарываться на внезапный выстрел, ведь за каждое дерево не заглянешь, никому не хотелось.

А Вася-Конь между тем, пользуясь заминкой преследователей, уходил все дальше и дальше в глубь бора и вот, наконец, уперся в полное бездорожье: справа и слева непролазный чащобник, а впереди – глубокий, почти с отвесным обрывом, длиннющий лог.

Дальше не было никакого ходу.

Еще не видные за деревьями, сзади приближались стражники. Слышны были их голоса.

Вася-Конь остановил запаленную лошадь у самого обрыва, бросил вожжи и выскочил из кошевки. Подбежал к ближней могучей сосне и по-собачьи стал разрывать снег у подножия комля. Скоро из раскиданного сугроба проявился колодезный ворот; Вася-Конь голыми руками ухватился за изогнутую железную ручку и, напрягаясь, потянул ее сначала к себе, а затем – от себя. Ворот, лежавший на двух низких и толстых столбах, промерзло и тягуче заскрипел; вспучивая сугроб по всей ширине лога, вверх стала подниматься толстая веревка, белая от прилипшего к ней снега. Вот она вытянулась, как струна, и стало видно, что тянется она от ворота к верхушке высокой корабельной сосны, стоящей на другой стороне лога. Вася-Конь, пыхая паром и напрягаясь изо всех сил, продолжал крутить ворот. Тот визгливо поскрипывал, наматывая на себя веревку. Казалось, что, натянутая до отказа, она вот-вот лопнет. Но веревка дюжила. Вдруг сосна на другой стороне лога шатнулась раз, другой, раздался протяжный крякающий звук, и густая макушка, стряхнув с себя белую шапку, стала клониться вперед. В какой-то момент помнилось, что она сейчас рухнет, как подрубленная, но нет – сосна опускалась плавно. Макушка послушно легла перед кошевкой, и увиделось: часть сучьев на сосне была срублена, а на оставшиеся прибиты доски, и прибиты таким образом, что образовывали узкий помост, который соединял теперь оба обрыва глубокого лога.

Вася-Конь выдернул из-за голенища нож, отпластнул веревку, бросился к лошади и, крепко ухватив ее за уздцы, потянул за собой. Лошадь пугалась, всхрапывала, задирая голову, но подчинялась опытной руке и двигалась по шаткому помосту, осторожно ставя копыта на мерзлые доски, словно проверяла их на прочность. Тонечка, крепко зажмурив глаза от ужаса, сидела в кошевке, не шевелясь.

Разнобойный топот копыт накатывал все ближе, но Вася-Конь даже не оборачивался назад. Продолжая тянуть за собой лошадь, смотрел только вперед.