ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Монгольский мираж

1

Пржевальский сравнил жизнь монгольских кочевников, когда-то покоривших полмира, с потухшим очагом в юрте. Позже один из русских свидетелей пробуждения потомков Чингисхана и Хубилая заметил, что великий путешественник ошибался, как ошибся бы случайный путник, войдя в кибитку монгола и по отсутствию в ней огня заключивший, что очаг уже потух. Тот, кто живет среди кочевников, знает: “Стоит только умелой руке хозяйки, вооруженной щипцами, сделать два-три движения, как из-под золы появляется серый комок. Насыплет она на него зеленоватого порошка конского помета, подует на задымившийся порошок, и вспыхнет огонек, а если подбросить на очаг несколько кусков аргала (сухой навоз. – Л.Ю.), то перед удивленным взором путника блеснет яркое ровное пламя, ласкающее дно чаши, в которой закипает чай”.

К началу XX века сотни, а спустя десятилетие – тысячи русских крестьян-колонистов, купцов и промышленников проживали в Халхе, еще при первом императоре маньчжурской династии Цин подпавшей под власть Пекина. Были проложены скотопрогонные тракты, возникли кожевенные заводы, ветеринарные пункты, шерстомойки, фактории; сибирские ямщики стали полными хозяевами на 350-верстной дороге между русской Кяхтой и монгольской столицей – Ургой, но все это не шло ни в какое сравнение с масштабами китайской колонизации. Туземное население Халхи не достигало полумиллиона, и нарастающий с каждым годом поток ханьских переселенцев угрожал самим основам кочевой жизни. Здесь могла повториться трагедия Внутренней Монголии, где распахивались пастбища, посевы чумизы и гаоляна оттесняли кочевников в безводные пустыни. Их стада гибли, а сами они превращались в грабителей и бродяг.

В Халхе этот процесс только начался, зато грозил пойти ускоренными темпами. Хошунные князья лишались власти в пользу назначенных Пекином чиновников, их законные и, главное, незаконные поборы перешли все мыслимые пределы. “Под лапами китайского дракона глохнет дух предприимчивости, убивается стремление возродить национальную культуру. Все обрекается мертвящему застою”, – в духе Владимира Соловьева, ненавидевшего всяческую “китайщину”, сетовал один из русских путешественников. По его мнению, лишь “страхом немилосердного возмездия, каковое постигло поголовно истребленных джунгар”, Пекину удается удерживать монголов “в рабском повиновении”.

При торговых операциях китайским коммерсантам не составляло труда обмануть простодушных номадов. Процветало ростовщичество; в русском дальневосточном жаргоне выражение “евреи Востока” было обычным обозначением китайцев. Фактически все монгольское население, от аймачного хана-чингизида до последнего бедняка-арата, оказалось в долговом рабстве у китайских фирм. Однако покорность монголов казалась безграничной, неспособность к сопротивлению – фатальной, как у их любимейшего животного, верблюда, который при нападении волка лишь кричит и плюется, хотя мог бы убить его одним ударом ноги. Пржевальский заметил, что всякая тварь может обидеть верблюда, такое это несчастное создание. Даже птицы расклевывают ему натертые седлом ссадины между горбами, а он только “жалобно кричит и крюком загибает хвост”.

Правда, еще в годы Русско-японской войны во Внутренней Монголии начал действовать отряд князя Тогтохо-гуна. Петербургские и сибирские газеты именовали его людей “партизанским”, хотя от шайки хунхузов он отличался не больше, чем капер от пирата, – грабили преимущественно китайских поселенцев. Несколько удачных стычек с правительственными войсками мгновенно сделали Тогтохо национальным героем со всеми присущими этому званию талантами, какими награждает своих любимцев народ, не разучившийся творить мифы, – чудесной силой, вездесущностью, неуязвимостью для стрелы и пули.

Россия тайно снабжала повстанцев ружьями устаревших систем, а после того как Тогтохо окончательно потерпел поражение, предоставила ему убежище в Забайкалье. Русские доброжелатели пафосно призывали монголов “сбросить с себя маразм пасифизма, привитого им «желтой религией»”, но мало кто верил, что это произойдет в сколько-нибудь обозримом будущем. Скрытый под золой огонь вспыхнул неожиданно даже для тех европейцев, кто годами жил в Халхе.

Синьхайская революция в Китае свергла маньчжурскую династию, все императоры которой покровительствовали буддизму и сами считались перерождениями бодисатвы Маньчжушри. Как предсказывал Бадмаев, это повлекло за собой распад Поднебесной. Тибет и Монголия, объяснив свое подчинение Пекину унией лично с императором Канси и его преемниками, отказались признать власть Китайской республики. Буддизм стал знаменем национального возрождения.

В декабре 1911 года князья Внешней Монголии провозглашают ее независимость. Учреждается монархия, на престол торжественно восходит ургинский первосвященник Богдо- гэген VIII Джебцзун-Дамба-хутухта. Со дня его коронации начинается новое летоисчисление: Халха вступает в “эру Многими Возведенного”, т. е. всенародно избранного монарха – богдо-хана.

В начале первого года этой “эры” Унгерн из Ревеля возвращается в Благовещенск. За событиями в Китае он внимательно следит по газетам. Республиканское правительство не готово смириться с утратой северной провинции, китайцы перебрасывают на запад Халхи войска из соседнего Синьцзяна; во Внутренней Монголии разгорается повстанческое движение. Монгольские князья требуют восстановить в правах династию Цин, тот же спекулятивно-легитимистский лозунг выдвигает и правительство Богдо-гэгена в Урге. Россия сохраняет нейтралитет, но весьма и весьма благожелательный по отношению к молодой монархии. Иркутский военный округ безвозмездно поставляет монголам оружие, вместе с ним прибывают инструкторы из забайкальских казаков. В Урге основана военная школа со штатом русских преподавателей-офицеров.

Унгерн подает рапорт с просьбой направить его в Монголию, но ему отказывают. Опасаясь, что и эта война, как Русско-японская, закончится без его участия, он решает выйти в отставку и поступить в монгольскую армию как частное лицо. В июле 1913 года он пишет на высочайшее имя прошение об увольнении в запас. Подлинная причина не раскрывается. Ссылка на плохое состояние здоровья в возрасте двадцати семи лет кажется ему неубедительной, к тому же требует медицинского освидетельствования, поэтому мотивировка выбрана обтекаемая: “Расстроенные домашние обстоятельства лишают меня возможности продолжать военную Вашего Императорского Величества службу”.

Пока прошение совершает долгий путь по инстанциям, он добивается разрешения покинуть полк до официальной отставки. Приказ о зачислении сотника Унгерн-Штернберга в запас без мундира и пенсии приходит из Петербурга спустя пять месяцев. К этому времени в Благовещенске его давно нет.


В августе 1913 года молодой колонист Алексей Бурдуков, монгольский представитель одной крупной сибирской фирмы, должен был из Улясутая возвращаться в свою факторию на реке Хангельцик в Кобдоском округе на северо-западе Халхи. Когда перед отъездом он зашел в местное русское консульство, чтобы, как обычно, прихватить с собой пакеты с письмами и посылками в Кобдо, консул Вальтер попросил его немного задержаться, сказав, что даст ему в дорогу интересного спутника. Затем он не без улыбки, надо полагать, показал принадлежавшее этому человеку командировочное удостоверение. Его текст Бурдуков через много лет воспроизвел по памяти: “Такой-то полк Амурского казачьего войска удостоверяет в том, что вышедший добровольно в отставку поручик (общеармейское соответствие чину сотника. – Л.Ю.) Роман Федорович Унгерн-Штернберг отправляется на запад в поисках смелых подвигов”.

Скоро явился владелец этого оригинального удостоверения, как ни в чем не бывало завизированного консульской печатью. Как выяснилось, он только что прискакал из Урги (более 700 верст) и рвался немедленно ехать дальше, в Кобдо (еще 450). “Он был поджарый, – вспоминал Бурдуков, – обтрепанный, неряшливый, обросший желтоватой растительностью на лице, с выцветшими застывшими глазами маньяка. По виду ему можно было дать лет около тридцати, хотя он в дороге и отрастил бородку. Военный костюм его был необычайно грязен, брюки протерты, голенища в дырах. Сбоку висела сабля, у пояса – револьвер, винтовку он попросил везти своего улачи (проводника. – Л.Ю.). Вьюк его был пуст, болтался только дорожный брезентовый мешок, в одном углу которого виднелся какой-то маленький сверток. Русский офицер, скачущий с Амура через всю Монголию, не имеющий при себе ни постели, ни запасной одежды, ни продовольствия, производил странное впечатление”.

К объясняющей цель его командировки экстравагантной формуле, с юмором, надо думать, употребленной теми, кто выдал ему такой документ, сам Унгерн относился без всякой иронии. В дороге он сообщил Бурдукову, что едет в Кобдо, дабы поступить на монгольскую службу, присоединиться к отряду Дамби-Джамцана, о чьем существовании узнал из газет, и вместе с ним “громить китайцев”.

2

Дамби-Джамцан-лама, чаще называемый просто Джа-ламой, – фигура фантасмагорическая даже для Монголии начала XX века, еще живущей в круговороте вечно повторяющихся событий, в вечном настоящем, где спрессованы и неотличимы друг от друга слои разных исторических эпох. Разбойник и странствующий буддийский монах, знаток тантры и авантюрист с замашками тирана-реформатора, он всю жизнь балансировал на грани реальности, причем с неясно выраженным знаком по отношению к линии между светом и тьмой. Даже в 1929 году, через шесть лет после его смерти, монголы допытывались у Юрия Рериха, кем на самом деле являлся Джа-лама – святым хубилганом-перерожденцем или мангысом, злым духом.

По одним сведениям, он астраханский калмык Амур Санаев, по другим – торгоут Палден, но обе версии его происхождения сходились в том, что родился Джа-лама в России. Рассказывали, что мальчиком он попал в один из монгольских монастырей, оттуда в числе наиболее способных учеников был отправлен в Тибет и много лет провел в знаменитой обители Дрепунг близ Лхасы. Однажды в пылу богословского спора он случайно убил товарища по монашеской общине и бежал в Пекин. Благодаря знанию тибетского и монгольского языков, ему удалось получить хорошо оплачиваемое место при ямыне, где составлялись календари для окраинных провинций, служившие средством идеологической обработки национальных меньшинств, но оседлая жизнь скоро ему прискучила. Джа-лама оставил службу, бросил жену-китаянку, сменил чиновничий халат на курму странствующего ламы и растворился в необозримых пространствах Центральной Азии. В 1900 году он прибился к экспедиции Козлова, по его поручению ездил в Лхасу, посетил Кобдо и вновь бесследно исчез, чтобы объявиться через двенадцать лет, когда отряды ургинского правительства начали осаду удерживаемой китайцами Кобдоской крепости.

До этого момента все варианты биографии Джа-ламы, включая вышеизложенный, носят апокрифический характер, но теперь его жизнь приобретает свидетелей-европейцев и становится достоянием писаной истории. Именно тогда он провозгласил себя не то правнуком ойратского князя Амурсаны, полтора века назад восставшего против маньчжуров, не то самим Амурсаной, вернее – его перерождением.

В Монголии, как и в Тибете, новые воплощения разного рода подвижников и праведников никого не удивляли, что придавало особую окраску местному политическому самозванчеству. На Западе и в России самозванец обязательно должен был быть приближен во времени к тому лицу, чье имя он возлагал на себя и чья смерть объявлялась мнимой, но здесь проблемы временно́й совместимости не существовало. Не было нужды отрицать и гибель героя. Будущий спаситель родины вполне мог физически умереть много столетий назад, а не заснуть волшебным сном, как в немецком предании спали в потаенной горной пещере рыцари Фридриха Барбароссы, а в чешском – короля Вацлава, чтобы пробудиться и прийти на помощь своему народу в трудный час его истории.

Для ойратов, западных монголов, такой фигурой стал джунгарский князь Амурсана. В 1755 году он поднял антиманьчжурское восстание, был разбит, бежал в Россию и умер от оспы в Тобольске. Требование Пекина выдать тело было отвергнуто Петербургом, но соратнику Амурсаны, князю Шидр-вану, повезло меньше. Его задушили, после чего, согласно легенде, у императора родился сын с красной полосой вокруг шеи – это означало, что в нем возродился дух Шидр-вана. Чтобы лишить его плотского пристанища, все тело младенца по кусочкам выщипали сквозь дырку в монете-чохе, но когда спустя год императрица вновь родила сына, его кожа оказалась испещренной оставшимися от прежней казни шрамами. Воплотившийся в третий раз Шидр-ван был убит с помощью лам-чародеев и больше уже не возрождался, но над умершим в России Амурсаной подобные заклинания не были произнесены, он сохранил способность к новым перерождениям.

Хотя реальный Амурсана сотрудничал с Пекином, искал поддержки императора Канси в борьбе за ханский престол, в легенде о нем все это было забыто. Верили, что рано или поздно он придет с севера во главе несметного войска, освободит народ от китайского владычества и создаст могучее царство на началах добра и справедливости. Для ойратов Амурсана стал чем-то вроде мессии, соединившим в себе идеального правителя с небесным мандатом и сказочного героя, умеющего ловить пули на лету или низводить на землю радугу и вешать на нее свои вещи. Весной, когда служащие сибирских скотопромышленных фирм, на зиму уезжавшие домой, возвращались в Халху, монголы интересовались у них, не слышно ли в России каких-нибудь известий об Амурсане. Наконец, в 1912 году этот долгожданный избавитель в образе Джа-ламы явился среди своего народа, чтобы, как пел ойратский рапсод Парчен-тульчи, “собрать подданных” и “кочевать на своей основной родине”.

В то время монгольские отряды осаждали удерживаемый китайцами Кобдо. Джа-лама возглавил один такой отряд, а после того, как город был взят, превратился в самого могущественного человека на северо-западе Халхи. Через год это уже не нищий бродячий лама, а владетельный князь. У него около двух тысяч семей данников, сотни солдат, многочисленная челядь. Его ставка близ монастыря Мунджик-Хурэ отличалась необычайной правильностью планировки. В центре возвышалась огромная белая юрта самого Джа-ламы, которую в разобранном виде перевозили на двадцати пяти верблюдах. В ставке поддерживалась исключительная чистота. Запрещалось испражняться не только на зеленую траву, что не допускалось и монастырскими уставами, но даже на землю. Кочевники воспринимали это как шокирующее нововведение.

Джа-лама не пил, не курил и сурово наказывал за пьянство. Лам, уличенных в этом грехе, он “расстригал” и принуждал поступать к нему в солдаты. В нем можно заметить черты восточного владыки, стремящегося к модернизации на западный манер. Своих цириков Джа-лама одевал в русскую военную форму, сам под монашеской курмой носил офицерский мундир, выписывал из России сельскохозяйственные машины, собираясь приучить часть данников к земледелию, при этом требовал поклонения, безусловной покорности и лично пытал врагов, сдирая у них полосы кожи со спины. Согласно древнему обычаю, после взятия Кобдо его знамена были освящены кровью побежденных. Он собственноручно, по особому ритуалу, заживо вырезал сердца у пленных китайцев.

Власть и влияние Джа-ламы отчасти основывались на мистическом страхе перед ним. Считалось, что ему покровительствуют духи, а он умело поддерживал веру в свои сверхъестественные способности. Бурдуков, живший вблизи Мунджик-Хурэ и заезжавший к нему в гости, однажды по ошибке сфотографировал его на уже использованной пластине, где был заснят он сам. Два кадра совместились, при проявке снятый издали и, следовательно, маленький Бурдуков очутился на правом рукаве большого Джа-ламы, который позировал на близком расстоянии. Это истолковали как сотворенное Джа-ламой чудо.

Спустя два года после того, как Бурдуков и Унгерн вместе ехали из Улясутая в Кобдо, Джа-лама был арестован казаками и увезен в Россию, но в Монголии, естественно, в это не верили. Венгр Йожеф Гелета, сидевший в лагере для военнопленных под Верхнеудинском и в 1922 году попавший в Ургу, со слов знакомых монголов передает характерную, видимо, историю о попытке казаков захватить Джа-ламу, которого они в результате длительной погони прижали к берегу озера Сур-нор: “Перед ним была водная гладь, позади – преследователи. Монголы из расположенного рядом небольшого кочевья, затаив дыхание, ждали, что в следующий момент Джа-лама будет схвачен. Вдруг они с изумлением заметили, что казаки свернули в сторону и вместо того, чтобы скакать к Джа-ламе, спокойно стоявшему в нескольких ярдах от них, галопом бросились к другому концу озера. «Он там! – кричали казаки. – Он там!» Но «там» означало разные места для каждого из них. Разделившись, они поскакали в разные стороны, затем вновь съехались и напали друг на друга со своими длинными пиками, убивая один другого. Каждому казалось, что он убивает Джа-ламу”.

Гелета честно признается, что не был свидетелем случившегося, но Оссендовский, имевший слабость вводить себя как действующее лицо в услышанные от других истории, будто бы собственными глазами видел, как Джа-лама ножом распорол грудь слуги, а тот оказался цел и невредим. Он же рассказывает, будто перед штурмом Кобдо, чтобы поднять боевой дух осаждающих, Джа-лама силой внушения развернул перед ними картину прекрасного будущего освобожденной от китайцев Монголии и воочию показал судьбу тех, кто падет в завтрашней битве. Якобы его таинственной властью цирики увидели шатер, “наполненный ласкающим глаза светом”; в нем на шелковых подушках восседали павшие при штурме крепости воины. Перед ними стояли блюда с дымящимся мясом, вино, чай, сушеный сыр, печенье, изюм и орехи. Герои “курили золоченые трубки и беседовали друг с другом”.

3

Едва Бурдуков и его спутник отъехали от Улясутая, Унгерн, недовольный скоростью движения, принялся хлестать нагайкой проводника, требуя, чтобы тот гнал вскачь. Перепуганный “улачи” припустил коней, и всадники “лихо понеслись по Улясутайской долине”. Пятнадцать станций-уртонов до Кобдо миновали за трое суток. Почти на каждой станции Унгерн “дрался с улачами”; Бурдукову было стыдно перед монголами, что в России “такие невоспитанные офицеры”, и он недобрым словом поминал консула, подсунувшего ему в попутчики этого сумасшедшего, сказать которому что-либо поперек было “просто опасно”.

Бурдуков, крестьянский сын, мальчиком попал в Монголию, прожил здесь всю сознательную жизнь и относился к монголам как равный, без сантиментов, но с уважением. Знаменитый Пржевальский, однако, считал, что европейцу в Центральной Азии “необходимы три проводника – деньги, винтовка и нагайка”. Категоричность этой рекомендации он объяснял нравами населения, “воспитанного в диком рабстве” и признающего “лишь грубую осязательную силу”. В будущем Унгерн сохранит все составляющие этой идеологии, но сделает упор не на рабстве, а на преклонении перед силой, поставив это в заслугу монголам – в противовес европейцам, которые вместе с уважением к сильному потеряли одухотворяющее начало жизни.

Барон оказался неутомимым наездником, но человеком до крайности молчаливым. Когда Бурдуков попытался разузнать у него, с какой целью он прибыл в Монголию, Унгерн кратко прокомментировал содержание своего командировочного удостоверения, сообщив, что ему “нужны подвиги”, что “восемнадцать поколений его предков погибли в боях, на его долю должен выпасть тот же удел”. На ночлегах, готовясь к службе у Джа-ламы, он записывал выученные за день монгольские слова и учился правильно их произносить.

“Особенно запомнилась мне, – пишет Бурдуков, – ночная поездка от Джаргаланта до озера Хара-Ус-Нур. По настоянию Унгерна мы выехали ночью. Сумасшедший барон в потемках пытался скакать карьером. Когда мы были в долине недалеко от озера, стало очень темно, и мы вскоре потеряли тропу. К тому же дорога проходила по болоту вблизи прибрежных камышей. Улачи остановился и отказался ехать дальше. Сколько ни бил его Унгерн, тот, укрыв голову, лежал без движения. Тогда Унгерн, спешившись, пошел вперед, скомандовав нам ехать за ним. С удивительной ловкостью отыскивая в кочках наиболее удобные места, он вел нас, кажется, около часу, часто попадая в воду выше колена, и в конце концов вывел из болота. Но тропку найти не удалось. Унгерн долго стоял и жадно втягивал в себя воздух, желая по запаху дыма определить близость жилья. Наконец, сказал, что станция близко. Мы поехали за ним, и действительно, через некоторое время послышался вдали лай собак. Эта необыкновенная настойчивость, жестокость, инстинктивное чутье меня поразили”.


В сентябре 1921 года в Иркутске между пленным Унгерном и членом реввоенсовета 5-й армии Мулиным состоялся следующий диалог: “Где ваш адъютант?” (вопрос Мулина). – “Дня за два (до начала мятежа в Азиатской дивизии. – Л.Ю.) сбежал. Он оренбургский казак”. – “Это Бурдуков?” – “Нет, Бурдуков скот пасет”.

Ошибки вроде той, что совершил Мулин, в годы Гражданской войны стоили жизни многим несчастным по обе стороны фронта – он перепутал скотопромышленника Бурдукова с унгерновским порученцем и экзекутором Бурдуковским. Однако показателен ответ барона. Он не только помнил давнего спутника по трехдневной поездке из Улясутая в Кобдо, но и знал, что тот жив, до сих пор живет в Монголии. Очевидно, история их знакомства не исчерпывалась этим мимолетным эпизодом.

Бурдуков уверяет, будто последний раз в жизни видел Унгерна на следующий день по прибытии в Кобдо, когда оба они явились в тамошнее русское консульство. На этот раз Унгерн был гладко выбрит и в чистом обмундировании, которое одолжил у старого приятеля, казачьего офицера Бориса Резухина, служившего в расквартированном здесь полку.

Через семь лет, в Монголии, генерал Резухин станет правой рукой Унгерна, командиром одной из двух бригад Азиатской конной дивизии. Что касается одолженного мундира, возврату он не подлежал. Привычка барона заимствовать без отдачи была широко известна в узких кругах, но кредиторы не возражали, зная, что в обмен всегда смогут занять у него денег, тоже без возврата.

Свои воспоминания Бурдуков писал в Ленинграде на исходе 1920-х годов и по понятным причинам счел за лучшее умолчать о дальнейших контактах с “кровавым бароном”, если они имели место. Он лишь кратко сообщает, что и консул, и начальник русского гарнизона Кобдо без энтузиазма отнеслись к намерению Унгерна поступить на службу к Джа-ламе, волонтерство было ему запрещено, и он вынужден был вернуться в Россию.

Создается впечатление, будто Унгерн тотчас же и уехал, хотя на самом деле он прожил в Кобдо более полугода. Бурдуков, часто туда наезжавший, мог с ним встречаться, мог и свозить его в недальний Гурбо-Ценхар, ставку Джа-ламы, с которым состоял в доверительных отношениях. Не похоже, чтобы Унгерн упустил возможность повидать человека, о котором тогда говорила вся Монголия. Джа-лама являл собой тот тип азиатского лидера, напрямую связанного со сверхъестественными силами, каким Унгерн позже хотел бы видеть себя самого.

Халха (монг. щит), или Внешняя Монголия – Монголия в современных границах, в отличие от Внутренней Монголии, лежащей к северу от Великой Китайской стены. Последняя до сих пор остается в составе КНР.
Русские коммерсанты вели себя не лучше. Профессора Томского университета Боголепов и Соболев, в 1912 г. изучавшие в Урге перспективы русско-монгольской торговли, писали, что купцы-сибиряки “дешевые зеркала всучивали монголам за десятки рублей, шомполы продавали по такой цене, будто они сделаны из серебра, а за пачку иголок брали годовалого бычка”. Известна фаталистическая монгольская поговорка: “У купца искать правду, что у змеи – ноги”.
Богдо – великий, священный.
В Монголии тогда действовала германская агентура, а поскольку Унгерн был немцем, необычные обстоятельства его увольнения в запас заинтересовали русскую военную разведку (Чуров В. Е. Тайна четырех генералов. М., 2005. С. 364).
К тому времени Джа-лама начал обнаруживать не только антикитайские, но и антирусские настроения. В 1914 г. он был вывезен в Сибирь и некоторое время просидел в томской тюрьме, где его навещал основоположник сибирского областничества, путешественник, этнограф и собиратель монгольского фольклора Григорий Николаевич Потанин. Цель визита кажется странной. Как рассказывал сам Потанин, он хотел разузнать у Джа-ламы подробности очень почему-то интересовавших его монгольских легенд о “людях с большими ушами”.