Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
Русская удаль
Удаль не порок,
да не теряй умок.
Поговорка.
Иван Трофимович Топотков расхаживал по кабинету. Все сотрудники на сельхоз работах в подшефном хозяйстве.
С самого утра у него не выходило из головы вчерашнее застолье. И вся эта компания и зал кафе время от времени вставало у него в воображении. Он был приглашён с женой на день рождения: начальник жены справлял своё шестидесятилетие. Народ собрался разный и незнакомый, какой-то сдержанный, молчаливый. Чопорная публика.
Правда, потом, когда выпили раза по три и уже не шампанского, немного разговорились, расслабились.
"Если месяцами не выходить на люди, поневоле забудешь, как вести себя в обществе. Теряешь опыт. Дичаешь", – философски заключил Иван Трофимович, приостановившись у телефона.
Хотелось позвонить жене, но он медлил. Что-то неясное томило душу.
Лучи солнца просвечивали сквозь редкую осеннюю листву деревьев за окном, и, отражаясь от линолеума на полу, зайчиками играли на потолке, на стеклянных дверцах шкафа, освещая рабочий кабинет Ивана Трофимовича.
Мда… Вспомнилось, как после четвёртого или пятого тоста он сам выдал здравицу.
– Дорогие гости, мы все, собравшиеся за этим прекрасно сервированным столом, и чествуем не только именинника, хотя, разумеется, в его честь этот банкет. Но мы, я бы так сказал, целую эпоху в его лице чествуем. Можно только представить какие годы легли на плечи этого удивительного человека. Но они не сломались, они выдержали, и их гордо несёт эта широкая грудь…– кажется, такую околесицу нёс.
И хотя за столом сидел сморчок ростом не выше подростка, однако от слов Ивана Трофимовича в глазах публики тот вырос до исполина. Одна дама даже в ладоши захлопала, и её поддержали. Может быть, ей почудилась ирония в его словах, но Иван Трофимович не шутил.
Иван Трофимович кисло усмехнулся, дёрнув уголком пухлых губ, и вновь заходил по кабинету. За окном доносился городской шум, стук и визг трамвайных колёс, сигналы автомобилей. Офис располагался в доме, стоявший на перекрёстке улиц, и вся городская, казалось, канитель, шум – витали над этим домом и через полуоткрытое окно заполняли кабинет. Особенно неприятно отражался в голове писк трамвайных колёс. Он словно бы вытягивал из мозгов невидимые ниточки нейронов, отчего не опохмелённую голову пронизывали болевые ощущения. Хорошо, что трамваи ходили не часто, и на настроение Иван Трофимович эти сигналы почти не отражались.
Потом танцы начались. Под магнитофон, импортный. Не танцы – кривлянье. Дёргались, кривлялись один перед другим, как припадочные.
Иван Трофимович, будучи помоложе, к таким разминкам относился терпимо, иногда и сам принимал в них участие. Но с возрастом начал стесняться. Что-то находил в них дурственное, неприличествующее людям среднего возраста, к коим стал себя относить. Но сейчас, куда не глянь, везде паралитики: по телевизору, в кино, на дискотеках, и вот, на гулянках тоже.
В детстве, в школе был кружок художественной самодеятельности, и он в нём занимался. В нём же научился танцевать вальсы – вот где полёт, фантазия!..
– И-эх! – и он закружился.
Научился плясать "русскую", "флотскую чечётку". По крайней мере, дробить степ ещё мог, и ладони для прихлопований не отсохли.
Иван Трофимович вдруг подпрыгнул, подбоченился и, отстучав чечётку, пошёл по кабинету в пляс.
– Та-д, та-д, та-та! Та-та-та-та-д, та-та!.. ‒ аккомпанировал он сам себе.
Эх, были ж танцы на Руси! Куда что подевалось? Куда?.. Даже пьянки ради редко удаётся сбацать.
– Эх-эх! Эх-ма! – Иван Трофимович остановился у двери, вздохнул полной грудью и рассмеялся.
Всюду, где бы ему не доводилось гулять в компаниях, всегда испытывал пламенное желание сплясать, станцевать нормальный танец под нормальную музыку. Душа так и рвётся из груди птицей. Так и хочется топнуть ножкой. Но не танцуют теперь, не пляшут, к сожалению, – сплошные папуасы. И что с нами происходит? Вот, дикость!..
Правда, вчера немного подёргался.
– Вытащила, гиббониха! – не зло ругнулся Иван Трофимович на женщину, которая пригласила его на групповые припадки под чёрте что. Отказаться было неудобно, это была та, что хлопала в ладоши на его тост.
Думал, так и пройдёт всё веселье ‒ в кривляньях и рокоте магнитофона.
Однако появился баянист, и разом вечер изменился. По крайней мере, для него. Вот тут уж он отвёл душу. Выдал по всей форме и "русского" и "цыгана"… А эти вихляют задами, дрыгаются, а под "флотскую чечётку" подстроиться не могут. Ноги словно шурупами к полу привернуты: туда-сюда, туда-сюда на одном месте.
– Ха-ха! Смех! – своё, русское не умеют, а папуасам подражают. Цивилизованный народ, называется. Сты-до-ба!.. Порфироносную Столицу бы уж не позорили.
Частушек не знают. Или уж сановитость не позволяет? А он пел, и все пóкатом катались. Ржали, как лошади. Всех развеселил.
Иван Трофимович улыбался, почёсывая лысеющий затылок.
И всё же душу томило смущение… И это происходило всякий раз под писк колёс трамвая. Словно крючком вынимали из мозга нейроны, и наводило на размышления. Наверное, было в его поведении всё-таки что-то такое…
Но проходил трамвай, проходили и эти приступы. Тогда он вновь входил во вкус приятных воспоминаний.
И-эх! Его тело вновь отпружинило вверх и мягко опустилось на согнутые в коленях ноги, и Иван Трофимович от двери к столу пошёл вприсядку.
– Хоп-хоп-хоп-па! Америка… Европа… Съели русского мужика?.. Ха, фигу! Покажем мы ещё себя этим паралитикам. Хоп-хоп-хоп-па!
У стола подпрыгнув, выбил лихо дробь на мягком утеплённом полу на линолеуме и, приуставший, довольный, остановился, опираясь на крышку стола.
Фу-у… Красота! Не напрасно вино лилось – тоска в водке утопилась!
Не-ет, что ни говори, а вчерашний вечер удался. Удался, ядрёный корень! Спасибо юбиляру!
– Нет-нет, никогда буги-вуги не смогут раскрыть души русской, – хлопнул он себя в грудь. – Никогда! В вальсах, в плясках, в частушках она живёт. В них, ядрёный корень! Забили, забарабанили дуристикой: бум-бум-бум по мозгам, и на тебя же ещё смотрят так, как будто бы ты питекантроп пещерный. Чудак, мол, дядя, нашёл что выкинуть…
Ивана Трофимовича с утра начинали разбирать сомнения в правильности его поведения на вечере. Всё-таки народ чужой, представительный был народ. А он с плясками, частушками… Это, знаете ли, теперь не модно. А коли не в моде, значит, ты какой-то несовременный. С поздним зажиганием. То есть наивный простачок, Ванюша-дурачок. Кто там ещё плясал? Так, один-двое. А остальные? Посмеивались, в ладоши хлопали. А он, круженный, как только услышит гармошку, его будто кто подпружинивает, или под пятки горячих углей подсыпает. Не устоит на месте.
Тут Иван Трофимович стал испытывать неловкость на своё поведение. А вдруг он и вправду чудик? И заскрипел зубами, проходил по улице очередной трамвай.
Топотков вновь хотел позвонить жене, узнать её мнение на этот счёт. Да не решился. Вздохнул с сожалением.
И что он там вытворял? Сидел бы уж, прижал бы… Жена, поди, от стыда из-за него там сгорает. Ведь все с её работы были.
Вдруг Иван Трофимович стукнул себя кулаком по лбу и замер. Ноги у него подломились, и он мешком осел на кресло.
Каррраул!.. Он вспомнил! Он вспомнил, как лез к Кузьме Спиридоновичу целоваться!
– М-нн… – замычал он, схватившись за голову. – Тьфу!
Прошло минут пять в молчаливых страданиях. И уже без трамвайных колёс в голове заскрипело.
Наконец Иван Трофимович поднял голову и, покачивая ею из стороны в сторону, с тяжёлым выдохом изрёк:
– О-пу-пе-ел! – глаза его закатились. – Ещё на кой-то хрен к себе позвал. И не одного, всех!
Иван Трофимович знал за собой маленький грешок: когда подопьёт, так становится рубаха-парень с душой нараспашку – всякий раз что-нибудь да выкинет от простоты душевной. За что Вера Никитична уже не раз его благодарила. То-то ему будет!..
Только сейчас он понял, чтó его с утра томило. И вот отчего он не мог так долго насмелиться, позвонить жене.
Ну, танцор, допрыгался!
Всё бы он мог себе сейчас простить. Даже лобызания с Кузьмой… Тьфу! – с Кузькой, прости Господи. Сейчас, поди, обтирается, подхихикивает, старый пень. Но то, что от доброты душевной опять наприглашал к себе гостей ‒ это уже чёрт знает, что!
Топотков надолго замолчал, тупо уставившись в шкаф, на полках которого находились СНиПы, чертежи в папках и в рулонах. Но волна негодования на самого себя сходила, и в глазах появились проблески жизни. К тому же он находился в весёлой шкатулке, где долго не погрустишь. В ней играло солнце, разбрызгивая искры и зайчики по полу, по стенам, по шкафам.
– Дурак-с, ваша светлость! Вот где дурак, так дурак! Каких век не видывал. Да хоть бы пьяным был в стельку…
Он действительно не был пьян до беспамятства. Но расходилась душа, разгулялась, и не столько от вина стал пьяным, сколько от охватившего его веселья, радости. Под конец вечера он всех любил: и юбиляра, и баяниста, и гостей – оттого и лез лобызаться.
А у нас как? Уж если ты обнял человека, да, не дай Бог, ещё позвал к себе в гости – так уж всё! Ты дурной человек, тряпка. Ты распахнул душу, а это такое место, куда можно только!.. Он сплюнул.
Эх-хе, вот народ. До чего же мы огрубели, ни любви в нас не осталось, ни радости. Повыпотрошенные, деформированные. Даже жена родная не понимает. Тут от души, от чистого сердца. Разве это дурно?
– А может и плохо! – ответил он вслух, словно по подсказке. – Ведь гостей угощать чем-то надо. Это ведь не ранешеное время. Сейчас, попробуй на такую зарплату, накорми да напои? И потом – хлопоты. Жене хлопоты. Оттого и дурно.
Топотков поморщился и вышёл в коридор. Выпил два стакана газированной воды и, воровато оглянувшись, ‒ не видит ли кто, как он мучается с похмелья, ‒ вновь вернулся в кабинет. Прохладная вода, несколько раз отрыгнувшись газом, родничком прокатилась по пищеводу, охладила разогретые внутренности и бушующие в них старые дрожжи.
Похмелье пошло на пользу. Прочистило мозги.
– Мда… Погулял…
А позвонить надо. Иван Трофимович не помнил, гостей он приглашал при жене или без?..
– Видимо, без неё, – заключил он. – Конечно без неё. Теперь бы уж все провода оборвала. Ох, дубина…
Топотков всё надеялся, что позвонит жена. Сам же не решался.
Он представил, как всей компанией гости вваливаются к ним в квартиру. Разрумяненные на первом морозце, жизнерадостные.
– Здрасте! А вот и мы…
Ивана Трофимовича передёрнуло в нервном ознобе лицо.
– И где она была? Не могла чем-нибудь трахнуть по макушке! Хоть домой не ходи.
О! Стоп! Вот это мысль. А что если и в самом деле домой не идти? Созвониться с Верочкой и махнуть куда-нибудь… в кино или так часов до десяти погулять по улицам, в парке. Пусть те у подъезда посидят, помёрзнут на холодке. Ха! ‒ посидят-посидят и умотают.
И хоть мысль была как будто бы удачной, спасительной, однако, нравственная сторона её задела Ивана Трофимовича. В ту же минуту восторг сменился на нерешительность, и палец, набиравший номер телефона, медленно отпустил диск на последней цифре.
– Алёу, – услышал он родной голос с мягкими интонациями, от которого сам теряет голос.
Иван Трофимович, смущённый, прикрыл трубку ладонью, кашлянул.
– Говорите, вас слушают.
– Это я, Верочка. Доброе утро, то есть день.
– А, добрый, добрый. Как ты там? – в голосе прослушивалось сочувствие.
– Да так, ничего… Я как там вчера?.. Перебрал, кажется? – у него повело челюсть на сторону.
– Да нет. Ты очень даже мило вчера выглядел.
– Ты!.. Ты серьёзно?!.
– Вполне. Давно таким не был. Душа всей публики. От тебя и сейчас все в восторге. Слышишь, приветы передают!..
Лицо Ивана Трофимовича засветилось от счастья, словно солнечный зайчик осветил его изнутри, глаза заблестели. Он слышал голоса нескольких женщин.
– Ага! Слышу! Всем там, приветики! – подскочил он со стула. – Так что, сегодня опять вечеринка предстоит?
– Где? – уже сдержаннее донеслось до слуха.
– Так у нас. Я… я ведь приглашал!
– Успокойся, Топотуша, – глухо сказала Вера Никитична, видимо, прикрыв трубку ладонью. – Они, что, думаешь, люди без понятия? Очень милый и деликатный народ. Ты знаешь, кого приглашать, – и в трубке послышался добродушный хохоток.
Топотков тоже засмеялся, даже с какой-то детской радостью, и притопнул ножкой.
– А то б встретились, а? Такая компания! Такие люди!
– Успокойся, Топотуша. Это уже не смешно, – и в трубке запикали короткие гудки.
Иван Трофимович на окрик жены осёкся, и было присмирел. Но ненадолго. В душе у Ивана Трофимовича вновь всё заходило.
Разговор с женой, её похвала, и одобрение её сослуживцев за вчерашний вечер, подействовало на него столь же благоприятно, как если бы он принял бокал шампанского или, на худой конец, пиво.
Топотков хлопнул в ладоши:
– И-эх!.. Расступись, грязь – в пролётке князь!.. Ядрёный корень… – и пошёл по кабинету под "камаринского"…
Даже будучи в столовой в обеденный перерыв, стоя в очереди у раздатки, гладя на всех весёлым взглядом, ему так и хотелось топнуть ножкой. И сокрушался: до чего же всё-таки мы скучно стали жить! Собираемся раз в год, а то и в два, и то по каким-либо поводам, случайно. Негде грудь развернуть, душе волю дать…
Э-эх! Умрёшь от скуки.
Йога.
В праздник Фёдор Спиваков был в гостях у родственников. Там он выпил и от радости, что эта самая, "огнеопасная", течёт по горлу дармовая, на грудь принял сверх всякой меры. Какая-то жадность к водке появилась, как у вконец оголодавшего человека.
На следующее утро, едва поднявшись, покачиваясь, прошёл на кухню и прямо из крана хлебнул холодненькой водички.
– Да-а… – хрипло протянул он и потряс по-лошадиному головой. – Брр… – и чуть было не упал. Заштормило.
Уцепившись за раковину, на какое-то время притих, пока палуба не успокоилась.
– Мда-а, это ж надо… Вот накушался… Брр… – осторожно поёжился. По спине побежали холодные "мурашки".
Зажёг газовую форсунку и пододвинул на неё чайник.
Попив крепкого чая, он почувствовал себя лучше, но не совсем. Желудок и пищевод потряхивало мелкой неприятной дрожью, мозги, словно студень в круглом сосуде, колебались в голове. Но проблески сознания уже появлялись, и на память вдруг пришёл застольный анекдот. Спиваков захохотал.
– Ой, эт ж надо такое придумать! Есть же юмористы, – зачесал он волосатую грудь. – А может и вправду такое может быть?.. Ведь ёги всё могут. Вон, какую беду вытворяют над собой. И на стекле пляшут, и на ножах спят, и пополам складываются. Что ему стоит самого себя довести до алкогольного опьянения?..
Спиваков опять хохотнул, было всё-таки занятно.
Немного посидев, решил своими мыслями поделиться с женой.
Прошёл к спальной комнате, с порога спросил:
– Нюр, ты помнишь анекдот, который вчера Рашид рассказывал? Ну, как у них там, на Кавказе, на ёгу перешли… Ну, когда у них там виноградники повырубали…
Нюра молчала.
– Нюр, ты чево? Обиделась на што, што ли?
Нюра молчала. Фёдор перестал улыбаться, виновато почесал нос, шею, вновь поплёлся на кухню.
– И что она? Вчера вроде бы всё ладно было, как кажется…
Очень хотелось опохмелиться. Хотя бы глоток. Но Фёдор понимал даже своими разжиженными мозгами, что дома ничего нет.
– Хоть синюхи какой найти, что ли?
Прошёл в ванную. Вибрирующим взглядом обвёл полки со стиральным порошком, мылом, шампунями и грустно усмехнулся.
– Дожил мужик. Эх, чтоб вас там!.. – это уже относилось к инициаторам антиалкогольной компании.
Открыл холодную воду, перевёл кран с умывальника на ванну и стал хлюпаться ею до пояса. Купание подействовало взбадривающе.
После купания Фёдор вернулся на кухню и решил ещё выпить кружку чая. Налил крепкого.
"Да-а, худо после такой пьянки. И надо же было вчера так надраться на халяву. Так ведь и копыта откинуть можно. Хоть бы самогонкой где разжиться?.."
Свою самогонку Спиваков перестал гнать ещё с осени, когда старика-соседа Вавилова, инвалида войны, на двести рублей оштрафовали. Грешил Авдеич, приторговывал малость. Нужда, говорит, заставляла, не больно-то на теперешней пенсии протянешь. Но закон есть закон, всех под одну гребёнку. Испугался тогда Федя, инвалида вон как вздрючили, а его и подавно обдерут, как липку. И своё ремесло прикрыл, хоть и для себя делал.
Фёдор открыл дверцу шкафчика. Он знал, что там пусто, но сделал это как-то самопроизвольно, механически, по привычке.
В недрах шкафчика стояла бутылка в виде штофа. Пустая. Та, которую, он вспомнил, они выпили вместе с тестем. Дед приезжал недели полторы назад в гости. Он и привёз. У них там, в деревне, по спискам выдают, раз в месяц. Вот и сберёг гостинец для зятька.
– Хм, смотри-ка, ещё с крышкой, – усмехнулся Фёдор.
Спиваков извлёк бутылку и, глядя сквозь стекло в утробную пустоту, вожделенно взглотнул слюнки.
– Эх, черти, всё выпили! – ругнул себя и тестя.
В другое время, когда с водкой-вином было проще, он выпивал, не отказывал себе в удовольствии. Но в меру. И не испытывал к спиртному такой жадности, ограничитель срабатывал. Захотелось – пожалуйста! Хоть самогоночки, хоть водочки, хоть вина. А теперь? Как с резьбы сорвало горло. На каждую бульку, да кого – на запах слюнки взглатываешь.
Спиваков отвернул крышку, потянул носом – в бутылке ещё был дух, дурманящий. Э-эх…
Можно было бы купить, коль своей нет, но в магазин сунься, живо кишки выпустят. Как в тот раз…
Пошёл Федя в "винный" перед Ноябрьскими праздниками, и пошёл один.
Народу у магазина собралось, как на митинге. Окружили вход плотной толпой, и молчание. И ни скандалов, ни призывов, ни лозунгов – тишина, как перед атакой, томительная, нервная. Ждут открытия магазина после обеда. Выдумала же чья-то светлая голова начинать торговлю спиртным в два часа пополудни. Видимо, с той целью, что если кому-то удастся к вечеру отовариться, так чтобы тот счастливчик потом всю ночь пил и до утра семью веселил. Трогательная забота.
Стоит народ, от холода с ноги на ногу качается. А холод в тот день – просто январский был, минус пятнадцать да с ветерком. Магазин высокий, двухэтажный, второй этаж колонны гранитные подпирают. Крыльцо каменное, из пяти, не то семи ступенек.
Перед открытием люди стали по ступенькам подниматься, к дверям тесниться. По счастливому случаю Фёдору удалось попасть в очередь где-то в середину, к фойе ближе, и у самой колонны. Придавили к ней так, что кажется, из грудной клетки кулачок сделался – ни вздохнуть, ни выдохнуть. Однако стоит, радуется: не в конце же очереди. Посинел, как куриный пупок после холодильной камеры, и остальные очередники не лучше. Но живые, от холода друг к другу жмутся, руки у ртов последним дыханием согревают. Ну, как тут не дождаться горячительного? Это просто вопрос жизни.
Перед самым открытием началось движение в народе ощущаться. Матюжки послышались. Ватажная братия к дверям полезла. И всех, кто без подкрепления пришёл, одиночек-камикадзе, стали в стороны теснить, а кого и с крыльца вниз. Фёдор тоже начал было недовольство проявлять. И тут же чуть не схлопотал. Куда один – против десятка штурмовиков.
Одни пролезли, ладно, чёрт с ними, с архаровцами. Так за ними новая братия, по проторённой дорожке. И у двери разодрались. Между собой очередь не поделили. Матерят и тех, кто матерится, и тех, кто незримо этак с алкоголизмом борется.
Тут и милиция, кстати. На "УАЗике" подкатили. По репродуктору командуют:
– Разойдись! Освободи дорогу!
Вначале покупатели не поняли: зачем проход освобождать? зачем расходиться?.. Надо пройти, так иди. Ан нет: освободи и всё тут! А кому охота? Каждый на своём законном месте. Он его полдня до открытия магазина отстаивал, а кто и отвоёвывал.
Милиционеры видят, что люди ни с места – всей машиной в магазин поехали. Двое передок приподняли, и она по ступенькам вверх запрыгала. Тут только толпа поняла, что к чему, в стороны подалась.
Фёдор как стоял у колонны, так и остался. Жалко было с нагретого места сходить. И буквально через минуту ещё больше пожалел, но о другом уже. Машина запрыгнула на ступеньки и пошла по проходу, толпу уминать. В первый момент Спивакову показалось, что из него кишки выпустили, что-то как будто в животе затрещало, и в глазах засверкало. Но когда машина в фойе въехала, почувствовал, что живой и даже обрадовался. Правда, почувствовал и ещё одну неприятность – сзади что-то холодить начало. Неужто, икру выдавили! Рукой под курткой – мац-мац! – а задница голая! Штаны от ширинки по самый пояс лопнули.
Тьфу! Да провались ты! И это был его последний поход в винный магазин.
А зря, теперь хоть пропадай…
– Эх, не пил ведь сколько… Так нет, добрался вчера, как голодный до похлёбки!
Спиваков подошёл к крану, открыл холодную воду и немного налил в бутылку. Покрутил ею, словно бы смывая со стенок остатки содержимого, и вылил себе в рот. Не торопясь, смакующе проглотил. Постоял в ожидании чего-то, затем удовлетворённо крякнул.
– Кхе… А что? Ничего…
Глаза его повеселели и приняли игривый блеск. Он ещё раз плеснул в бутылку воды, поболтал ею, и вновь выпил.
– Кхе-кхе. А ну-ка, ну-ка… – Игривость овладела им ещё более.
Федя наполнил бутылку до условной отметки, по которую обычно наполнял бутылки самогонкой, и аккуратно навернул крышку.
Прошёл с бутылкой в большую комнату.
В комнате было сумрачно и не соответствовало охватившему настроению.
Он снял со стола настольную лампу и опустил её на ковровую дорожку. Включил. Рядом с ней поставил бутылку. От света содержимое в бутылке "заиграло", приняло соответствующий цвет и, как показалось, даже запах и вкус, который вчера, после долгого воздержания, был так соблазнителен.
Смакуя и любуясь неожиданным эффектом, он наклонился над бутылкой и повернул этикеткой к себе. Само то!.. Взглотнул подступивший приток слюны.
Отступив шага на полтора, Спиваков сел на пол на ковровую дорожку и подогнул под себя ноги. Сидел, вперив играющий взгляд в бутылку…
Просидел в позе йоги минут пять, но нужного эффекта не наступало. Чего-то ещё как будто бы не хватало.
Федя поднялся и, покрякивая, в том же игривом настроении поспешил на кухню. Вернулся с двумя блюдечками: в одном лежала горка квашеной капусты, в другом – кусочек хлеба. Расставив закуску по обе стороны бутылки, вновь занял исходное положение.
Прошло ещё какое-то время. Кадык по Фединому горлу забегал оживлённее, теперь Федя успевал, видимо, пить и закусывать. На лбу выступила испарина. Его слегка даже стало покачивать. Похоже, йога начала действовать.
И точно – сработала!
Вдруг Спиваков закатил глаза и повалился на бок. Упал, громко стукнувшись головой о нижнюю дверку шкафа комнатного гарнитура. Заелозил ногами в хриплом кашле, с потугами стона.
На стук и шум из спальни вышла Нюра, маленькая, растрёпанная со сна женщина.
– Федька! Что с тобой?..
Настольная лампа, капуста, бутылка, хлеб и корчившийся на полу муж произвели на неё странное впечатление. Она поставила кулаки на бедра.
– Ага! И тут перебрал! Ёгой подавился! – и, подскочив к Фёдору, стала колотить его по "загривку". – Паразиты! Алкоголики, ёгоголики… Чтоб вам!.. Никакой меры не знаете…
Спиваков стал оживать.
– Хватит, – простонал он, слабо отмахиваясь. – Добралась…
Нюра перестала кулаками делать утреннюю массаж на горбу мужа, подхватила с пола тарелки со снедью, бутылку и убежала на кухню. Вскоре послышалось бульканье воды из бутылки в раковину.
Федя, привалясь спиной к шкафу, приходил в себя. По его щекам текли слезы.
С этого и началась Перестройка.
1987г.
Карие глаза.
"Ах, эти карие глаза, меня пленили. Ах, эти карие глаза…" – надо же, привяжется вот.
Юрий Саныч шёл домой. Отпросился с работы, взял отгул и теперь спешил на проводы сына. Сашка, или Шурка, сегодня в двенадцать дня уезжал.
Юрий Саныч шёл, прихрамывая на левую ногу, которой, как он сам говорит, тормозил на мотоцикле и стёр по самую щиколотку. На самом же деле сломал в аварии, и, то ли после умелых рук "хируликов", то ли уж так ей на роду было написано, стала сохнуть и укорачиваться. И он теперь ходил, заметно прихрамывая, что называется, приплясывая. Но к тросточки не прибегал.
Ах, эти карие глаза…
Карие глаза его преследуют давно, ещё со школы. Одноклассница его была с карими глазами. Он подшучивал над ней, и пел: "Ах, эти карие глаза…" Вместо: "Ах, эти чёрные глаза…" Юность давно прошла, а вот переиначенный романс остался. Иногда и при застольях он начитал его с карих глаз, уже автоматически. И вот сегодня, с утра.
После вчерашнего вечера на проводах сына. С похмелья и от радости. Романс, музыка, ложились волнами под ноги.
День (можно сказать, ещё утро) выдался ясным, под стать его настроению. Думы Юрия Саныча были заняты сыном. Шурке, то бишь Александру, предстояло отбыть сегодня в Столицу, (как сам сын называл Москву) на учёбу в авиационный институт.
Вот выстрелил, молодец парень!
Сам Юрий Саныч в свои молодые годы "пролетел" с институтом. По конкурсу дважды не проходил, и почему-то именно он, а не те, кто хуже него сдавали экзамены. Как в каком-то заколдованном круге был. Не верил и теперь в затею сына, хотя тот и имел кое-какие пристрастия к конструированию, но способности его, однако, оценивал скромно, тем более они не были подкреплены нужными связями и средствами, что способствует повышению вступительного бала на экзаменах.
А сын рискнул. И выстрелил в самое яблочко! Всех блатных обставил.
То ли времена изменились, то ли он недооценивал парня. Тут было чему радоваться. И вдвойне, потому что Сашка поступил не в простой ВУЗ, и в будущем ему предстоит работать не каким-нибудь там прорабом на стройке, к чему он сам когда-то стремился, а будет – о-го-го! – самолёты строить. Тут есть отчего отцу порадоваться: быть может, в сыне его мечта воплотится. Трам-та-та-тайра…
А с другой стороны было немножко грустновато: Сашка едет куда-то, в этакую даль – покидает и надолго их, родителей. Или, как сейчас стало модным среди молодежи называть: предков. Что его там ждёт, в столице-матушке? – удачи, радости, разочарования. Чужой город, чужие люди, ни родных, ни близких. Хотя как знать, что тебя тут ждёт-поджидает сию минуту, где родственников полно и друзей немало, да и сам не лыком шит.
– Ну, какой я предок? – изумлялся Юрий Саныч. – В сорок-то с небольшим? Да я ещё парень – о-го-го! – хоть куда! Ах, эти карие глаза меня любили. Их позабыть никак нельзя. Они стоят передо мной… Да я ещё и сейчас могу любому молодому кое в чём…
Он не успел закончить хмельную мысль о своих возможностях, как её прервали.
– Мужчина! Мужчина!..
У подъезда пятиэтажного дома, который он проходил, его окликнула женщина, ну не так, как на пожаре, а скромненько. И словно бы за язык поймала на грешных мыслях.
Юрий Саныч даже слегка смутился, притормозив на здоровую ногу.
– Что вам? – спросил он.
Женщина привстала со скамьи, придерживая перед собой детскую коляску. Молодая, невысокого роста, волосы белые, видимо, крашеные, лицом смуглая, цыганистая, и глаза – карие!
– Извините, пожалуйста, – приблизившись, сказала женщина несколько пониженным голосом, – вы не смогли бы мне помочь? Оказать маленькую услугу?
– В чём же?
– Представьте себе, не могу попасть в квартиру, – она изящным движением руки показала на окно первого этажа с открытой форточкой. Её улыбка умиляла, и пара золотых фикс в белых рядах зубов ослепляли. И голос, слегка приглушенный, и взгляд… настраивал как будто бы на игру. А может, это так показалось из-за его праздничного настроения?..
– Кхе… И чем же я могу вам помочь? – вновь спросил Юрий Саныч, тоже понизив отчего-то голос, настраиваясь на волну интриги, и почему-то сразу решил, что молодая мамочка потеряла ключ от квартиры. И, видать, намучилась с ребёнком на улице…
Так и есть. Или почти так.
– Понимаете, пошла с дочкой на прогулку, а ключ дома оставила. Вот вернулись, теперь домой попасть не можем. Папочка наш куда-то свинтил, – при последних словах мамочка, подсюсюкивая, наклонилась к коляске, поправила лежащую на ней дорогую накидку, плед или шаль. И стала легонько покачивать. – А-а!.. А дочку пора кормить. Она ещё и обмочилась, пелёнки надо поменять.
Женщина вопрошающе-смущённый взгляд положила на Юрия Саныча.
Ах, эти глаза напротив!..
– И как же вы предлагаете попасть к вам в квартиру? Дверь взламывать? – Юрий Саныч проникался сочувствием к женщине и симпатией, и слегка заюморил.
– Зачем же так громко? Можно и через форточку, – и она вновь повторила жест ручкой в сторону окна. – Я бы и сама, да боюсь, ребёнок проснётся, ещё вывалится из коляски. Да и одета я… – она бегло окинула себя взглядом, за котором невольно проследовал взгляд и Юрия Саныча, и, когда их взгляды встретились… он почувствовал, как в нём зазвенел романс фанфарами:
"Ах! Очи страстные и прекрасные!.. Вижу пламя в вас я победное. Сожжено на нём сердце бедное!.."
Юрий Саныч без лишних слов протанцевал к окну, в котором была открыта форточка.
Слева от окна проходили две трубы, газовая и водосточная. По водосточной, наступив на нижний её держатель-скобу, можно было приподняться и дотянуться до газовой. А там – дело рук и молодецкой удали!
Юрий Саныч поплевал на ладони и, прежде чем обхватить водосточную трубу, обернулся. Женщина отошла вновь под акации к скамье, где сидела до его появления, словно спряталась от посторонних глаз или от солнца под кустом, и, сцепив руки под упругими буграми груди, следила за ним, бросая взгляды по сторонам.
Коляска стояла в тени.
Мужчина озорно подмигнул мамочке. На что та, несколько запоздало, сверкнула фиксами.
– Эх! Тряхнём стариной! – воскликнул он и обхватил трубу.
Действительно, до форточки Юрий Саныч добрался довольно-таки сноровисто, чем вызвал приглушённый восторг у женщины.
– Ничего себе, старина!.. – И это восклицание его подстегнуло.
"Все, что лучшего в жизни Бог дал нам, в жертву отдал я озорным глазам!"
Юрий Саныч встал на подоконник и просунул голову в форточку.
Перед ним была большая комната-зала. В ней стоял тёмной полировки мебельный гарнитур, инкрустированный позолотой. В шкафах со стеклянными дверцами находились из дорогого стекла вазы, фужеры, рюмки, а в другом – дорогая фарфоровая посуда. На противоположной стороне от окна, от пола до потолка, стеллажи книг и книги все в хороших переплетах и, похоже, полные собрания сочинений. На вращающейся ножке – цветной телевизор, под ним, на полу, лежал широкий персидский ковёр. А на потолке висела большая хрустальная люстра…
Вот как теперь молодёжь стала жить! Посмотреть любо-дорого. Тут век прожил и во сне такого добра не видывал. Да-а, живут же люди…
У Юрия Саныча ещё более проявился интерес к женщине.
Он обернулся. Женщина посматривала по сторонам, прикусив уголок нижней губки. Но, уловив на себе его взгляд, приветливо поиграла пальчиками; дескать, я тут, я жду, я с вами…
Однако Юрию Санычу почему-то вдруг расхотелось лезть в окно. Одним разом. Его словно бы повязали чем-то невидимым по рукам и ногам, отчего он не мог переступить порог, вернее, окно квартиры. То ли его смутил богатый вид комнаты (отчасти теперь стала понятной и богатая накидка на детской коляске – красиво жить не запретишь, даже в мелочах), то ли пока взбирался на окно, приустал, то ли ещё отчего, – но расхотелось и всё тут. Не мог понять отчего. И сосредоточиться что-то мешало, обдумать свои действия. Может, карие глаза?..
Он замешкался в нерешительности. И, наверно, сошёл бы вниз, и, наверное, извинился бы перед женщиной: мол, так и так, дома сын ждёт, проводить надо, и, вообще, уже не мальчик по чужим окнам лазать…
Женщина как будто бы уловила изменения в его настроении.
– Ловко у вас получается, – подхихикнула она снизу, приложив пальцы ко рту, как бы приглушая смех. – Какой вы молодец! Ага, тряхнул, называется, стариной! Вы во всём такой ловкий?
Её фривольный подтекст толкнулся новой волной сил в Юрии Саныче, и в голове снова закружился романс: "Эх, вижу траур в вас по душе моей…"
И Юрий Саныч полез в форточку.
На широком подоконнике стояли в керамических горшочках комнатные цветы. Прямо перед окном находился квадратный полированный стол, на котором стояли высокая стеклянная ваза с тремя живыми гладиолусами и чёрная шкатулка-фортепьяно. Чтобы ненароком не столкнуть эти вещи, Юрий Саныч, перевалясь через окно, дотянулся до них правой рукой и отставил в сторону. Шкатулка издала приятную, в два такта, музыку, очень знакомую и мелодичную.
Юрий Саныч ужом пополз в форточку и оперся руками в стол, тот надсадно и громко заскрипел в тишине комнаты.
Юрий Саныч был в положении почти вертикальном, головой вниз. В мозг прилила тяжёлая волна крови, и она, казалось, вот-вот выдавит глаза из орбит. Трудно стало дышать. Однако, как не хорохорься, а возраст всё-таки сказывается… Тут ещё полуботинок, в результате активных действий ног за окном, свалился с короткой ноги. (Нога не только укорачивалась сама, но уменьшалась ступня, отчего в носок обуви приходилось подкладывать вату). Юрий Саныч чертыхнулся: надо же было ему свалиться! Хорошо, что носки не в дырках, не то б она там…
В голове крутнулись слова на ту же мелодию романса: "Носки рваные, носки дранные!.. Ка-ак мне стыдно за вас, окаянные!.."
Но он не успел досочинить импровизацию на тему: как там, за окном, отреагировала женщина на его пятки и носки.
Боковым зрением вдруг уловил, что как будто бы дверь соседней комнаты стала приоткрыться. Он повернул голову и с удивлением заметил, что она действительно отворяется под воздействием палки… А из комнаты с кровати на него смотрит седая лохматая голова. Лицо, если можно было его назвать лицом, скорее скелет черепа, обтянутый кожей, было белым, как мел, и в глазницах плавали белесые водянистые глаза с чёрными икринками посредине.
Вот это глазки!..
Вместо рта – глубокая дыра без зубов, где подрагивал серый лепесток языка. Дыра начала издавать вопли! Вопли были дребезжащие, сиплые, но резкие:
– Ка-ра-у-у-у!..
У Юрия Саныча от страха, как перед приведением, всё похолодело внутри. Руки подломились в локтях, и он лицом, грудью упал на стол. Ваза с цветами зашаталась, но каким-то чудом устояла на месте. Однако с подоконника, на который упала укороченная нога, на пол шлепнулся горшок с цветком и разбился. От сильной встряски на столе "ожила" шкатулка-фортепьяно, и по комнате поплыла чарующая музыка Чайковского: "танец маленьких лебедей".
Трам-па-па, па-па-па-па-па…
Грохот горшка, музыка, вопль в прохладной утренней тишине квартиры, едва не лишили Юрия Саныча чувств. Он упал со стола на пол и залепетал:
– Я!.. Я проходом, простите… Меня попросили… Вы не подумайте…
Он развернулся к подоконнику и стал зачем-то сгребать в кучу землю и черепки на полу и рассовывать их себе по карманам брюк.
– Там ваша дочь, попросила… У ней муж ушёл, шляется где-то, скотина… Вы не думайте, я хороший…
Однако его лепет никак не действовал на дыру в черепе, из неё, как из трубы, сифонило на одной ноте, продирая от ужаса до мозга костей.
– Кара-у-у-ул!.. Кара-у-у-ул!..
Юрий Саныч, ползая под столом на четвереньках, начал сам подвывать. Под руку попал цветок с пышным корневищем и, не зная, куда его девать, стал запихивать цветок себе за борт рубашки.
– Дедушка… бабушка… Вы не бойтесь… Я сам… Мне самому страшно! Это ваша дочка, внучка… сучка!
Сунув последнюю пригоршню земли в карман, он, припадая на левую босую ногу, пританцовывая под танец "маленьких лебедей", поспешил в прихожую.
В прихожей было сумрачно, однако, не включая свет, быстро нашёл замок ("английский", с предохранителем).
Распахнул дверь и с дикой радостью узника вдохнул в себя глоток свободы…
Юрий Саныч, взъерошенный, растерянный, выбежал на крыльцо подъезда, но ни справа, ни слева женщины с коляской у подъезда не было.
Что за чертовщина?!.
Выбежал на тротуар. Зачем-то заглянул за скамейку, за кусты акации, но кроме чириканья воробьев и бабочек там ничего не увидел и не услышал. Что за шуточки, отсохни вторая нога!..
Из окна из форточки всё ещё доносился дребезжащий звук: "У-у-у…"
– Она что, электрическая?!.
Юрий Саныч увидел под окном свой полуботинок и вспомнил, что разут. Подбежал к нему. Ватная подкладка валялась в стороне. Юрий Саныч всунул её в туфлю, обулся, слегка притопнув. И тут только почувствовал, как под рубашкой на животе переместился корень цветка. Брр! – его передёрнул нервный озноб.
Он выхватил цветок и запустил его в акацию. Какого чёрта! До него только теперь стал доходить весь смысл произошедшего с ним. И новый страх охватил Юрия Саныча. Забежав в подъезд, захлопнул открытую им дверь, и опрометью поспешил прочь.
– Ну, подруга! Вот купила, так купила! – чертыхался он. – Вот воры пошли нынче, а! Ну, умнющие твари!.. Ха! Сами они не могут, помощь им требуется! – и бежал без оглядки.
Всю дорогу до дому Юрий Саныч недоумевал:
– Это ж надо было влезть в чужую квартиру, а?.. Ха, по просьбе трудящихся не видимого фронта. Вот старый осёл! – мотал он головой.
Он вспомнил, как хорохорился перед воровкой, "чистил" перышки, а глаза протереть не мог…
И вдруг расхохотался. Страх, доведший его до безумия и та игра, или заигрывания перед женщиной, теперь выплеснули из него безудержный хохот со всхлипами.
Юрий Саныч остановился, дальше идти не мог. Привалился к берёзке при пешеходной дорожке.
И может быть от этого неожиданного смеха, разрядившего его жизнелюбивый характер, или оттого, что всё обошлось для него, в общем-то, благополучно, к нему вновь вернулась жизнь и прежнее настроение.
Он вспомнил о сыне. А, вспомнив, смеясь, погрозил, как бы в назидание, ему пальцем:
– Вот тебе, Шурка, и город родной… с очами карими. Мотай на ус, парень. Не будь таким простофилей там, в Москве, как твой предок в Ангарске. Ха-ха!..
Романсы позабылись. В голове у Юрия Саныча сменилась "пластинка", его теперь сопровождал "танец маленьких лебедей":
Трам-па-па, па-па-па-па-па…
И он хромал под него, "приплясывал", раскидывая по сторонам черепки и землю из карманов.
1989г.
Боку-куку.
Эта история произошла давненько, однако, урок её поучителен, и потому о нём хочется рассказать. Возможно, станет поучительным.
Весть о несчастии с Шиволовским облетела, если не всё производственное объединение и подшефный посёлок, то до Родиона Александровича, в народе – Родион Саныч, дошла едва ли не сразу, ну максимум через час. Разумеется, витала она по народу в разных вариантах, но, чтобы узнать истинное её состояние – бог и царь, чёрт и леший, акула и крокодил (то есть Генеральный директор в одном лице) – вызвал Шиволовского к себе. Любопытство разбирало его не меньше, чем, наверное, его секретаршу.
Валерий Павлович шёл в кабинет генерального директора, как на аркане, ноги не шли, его вела душа. Стыдно и больно было предстать перед секретаршей, в таком виде: в наклейках, в йоде и в зелёнке. Но деваться некуда, и он переступил порог управления комбината. Кто-то, оглядываясь на него, подхихикивал, кто-то сочувствие выражал, а кому – было наплевать на его вид и состояние. И им, последним, он был более всех благодарен.
Секретарша, со свойственной ей прямотой, встретила Шиволовского вопросом:
– И сколько же тебя кошек драло?
И он, со свойственной ему изворотливостью, ответил:
– Не успел сосчитать.
Примерно так же спросил и Генеральный, но добавил, глядя на подчинённого с иронией:
– Только не врать мне. Рассказывай всё, и по порядку. Как не горька правда, она мне приятней. На брехню у меня время нет. Если не соврёшь – помогу, чем смогу. Ты меня знаешь.
– Знаю, Родион Саныч.
– Ну, так давай, Валерка.
По душам… Чего-чего, а по душам Татарков поговорить любит. И посочувствовать может, да только ухо надо держать востро. Тут смотря, какой подберёшь к разговору ключик. Одно Шиволовский знал, Родион Саныч любит разговор с фривольной начинкой, и чем она занимательнее, тем аппетитнее. А тут, что придумывать специально? – всё, как по заказу. И винные пары, и интим, и праздничный угар, и мордобой с погромом.
Обычно директор, через минуту-другую в общении с посетителем, делал своё заключение, и тот, – хочет он того или нет, – выдворялся из кабинета. Прямо и беспардонно. А тут, в предвкушении чего-то занимательного, даже предложил:
– Давай, Валерка проходи, сюда садись, – и показал на приставной столик перед своим столом.
И Шиволовский внутренне расслабился: кажется, ему не быть осмеянным, изжёванным – акула и гиена, черт и леший – отдыхают. Дай Бог, чтобы пронесло. А лучше – принесло что-нибудь полезное от этой встречи.
Шиволовский Валерий Павлович, заместитель начальника цеха механического завода, входивший в структуру комбината, ещё не потухший пятидесятилетний мужчина, решил развеяться. Так сказать, тряхнуть стариной, сходить на рандеву и прочие…
В канун 1-го Мая, то есть во второй половине дня тридцатого апреля, Валерий Павлович со своими сослуживцами слегка выпили. (Выпивши, его заусило, – как без ошибки, уже в разговоре, догадался хозяин кабинета.) Все коллеги по домам, к семьям, а Валерий Павлович сел на новенькие "Жигули" шестой модели и покатил по злачным местам, а злачных мест в посёлке городского типа… одно, у общежития на Советской.
За свой полувековой возраст Валерий Павлович имел кое-какой опыт в амурных делах. И женщин видел насквозь: по взглядам, по жеманным улыбкам. И по ряду специфическим приметам, что познаются на практике.
Чем старше становится мужчина, тем обострённее у него тяга к прекрасному, к юному, к нежному. Что же касается Валерия Павловича, то у него эта склонность приобрела далеко не платоническое и созерцательное выражение. Он умел ценить эту красоту только в натуре и при интимных обстоятельствах, и потому голенастые бестии, обтянутые в джинсы или коротенькие юбочки, притягивали его, как магнит. Что называется: седина в голову, а бес в ребро.
Предпраздничный вояж на "Жигулях" увенчался успехом. У кафе напротив общежития, Валерию Павловичу улыбнулась золотой фиксой Венера. Голову её украшала серая кудель и была она в синих джинсах, что в целом пленяло воображение Ловеласа.
У себя в гараже Валерий Павлович имел привычку приберегать бутылку водки или вина, что, несомненно, делает честь любому мужчине.
"Монтана" лежали на спинке заднего сидения, а белотелая Венера со вкусом и удовольствием потягивала русскую горькую и сигареты "Мальборо", возлежа на откинутой спинке переднего пассажирского сидения.
Валерий Павлович откушавши вместе с мадам Венерой, а, может быть, с Евой прибережённую на данный случай бутылку водки, захмелел. То есть немножко всхрапнул.
Мадам Ева, проверив карманы кавалера, пришла в негодование. Карманы были пусты! Негодуя и злясь, она делает белой ручкой массаж на щеке уснувшего Адама.
Шиволовский проснулись.
Валерий Павлович пробудился, и не понял, отчего горит лицо. Губы Евы или Веры, припав к его ушку, певучи шептали:
– Милый, не спи. Мы же не для этого сюда приехали.
Действительно, чего он тут развалился? – спать надо дома с женой. И Валерий Павлович слегка протрезвел. Хотел было пригубить прямо из горлышка, но бутылка оказалась пустой.
Мадам Вера, а, может быть, Мариана, продолжала выражать законный протест.
– Милый Валерик, я так рада нашей встречи. Я счастлива. Мне никогда так не было хорошо. Но слишком ты скуп, – выговаривала она. – Выпить нет. Закусит нечем. Да и денег у тебя, наверное, тоже нет. А того, что ты мне дал… – она наморщила носик. – Мне хочется ещё чего-нибудь, чего-то такого этакого…
Валерия Павловича пронзило чувство вины перед прелестным созданием. И он, как истинный кавалер, принёс даме извинения.
– Ты прости, дружочек, – сказал он. – Получилось, действительно, как-то не красиво.
И вдруг его осенило.
– Ты, – говорит, – побудь немного одна тут, а я схожу домой. Возьму деньжат и по пути зайду в магазин, – и пощекотал щекотное местечко юной обольстительнице: – Утю-тю-тю!
Марианне ход его мыслей понравился, и она, смеясь, с легкой душой заторопила кавалера.
– Ах, Валерик, как мне неохота тебя отпускать. Ты такой… Но ты не долго, – говорит, – скоро вечер. У меня ещё кое-какие дела намечены…
– Я мигом, крошка. Я одним махом.
Одевшись, причесавшись и поцеловавшись, Валерий Павлович поспешил из гаража.
– Я тебя закрою, дорогуша, на замок, и ты сиди тут тихо. И никому не отвечай, я сам тебя открою. Утю-тю-тю…
Мадам Маша, может быть, Параша, послала ему воздушный поцелуй и помахала ручкой из машины. Улю-лю-лю…
Закрыв гараж на замок, Валерий Павлович взял курс к дому. Был он тяжёл, помят, но ещё в рассудке.
Кто празднику рад, тот накануне пьёт. А таких как Валерий Павлович, в посёлке, да и по всей России – считать и не пересчитать. И он, выйдя из гаражей и входя в жилой массив, услышал из окон домов весёлые песнопения, звуки гармошек, гитар и магнитофонов.
А тут ещё сзади, обнявшись, выплыли из гаражей три друга, и хором залихватски заорали:
Пора-пора-порадуемся на своём веку
Красавице и юбке, и даже каблучку,
Пока-пока-покачивая перьями на шляпах,
Судьбе не раз шепнём: "Мерси боку".
"Мерси боку"… "Мерси боку"!
Ха-ха! Ха-ха-ха…
И в три глотки заржали. Ха, мушкетёры…
И эта праздничная атмосфера ещё более настраивала Шиволовского на мажорный лад. К дому он подходил с этой же песней, которую мурлыкал себе под нос: "Мерси боку… Боку, куку…"
Дома Валерия Павловича ожидал приятная неожиданность.
Как только хозяин вошёл в квартиру, его обступила многочисленная толпа. Родня приехала на праздник, кто откуда. И Валерий Павлович, естественно, тоже им обрадовался.
Ну, как тут уйти, не чокнувшись с гостями?
Выпили раз – за радостную встречу. Выпили два – за здоровье хозяев. Выпили три, четыре, пять…
Утром Шиволовский едва проснулся. Поднять подняли, да, похоже, не разбудили. Но опохмелили. Новый квас да на старую закваску, – и второй день прошёл в том же хмельном тумане и веселье. Он снова был насыщен тостами и здравицами. То есть всем тем, на что принуждают винные пары. Фантазия здесь заурядна до непредсказуемости.
Но как бы праздники не были хороши и продолжительны, за ними наступают будни.
Утром третьего дня Валерий Павлович хоть и хворал с похмелья, однако, решил на работу ехать на машине. Жене хотелось угодить, что называется, прогнуться, – что-то она последнее время шипеть много стала. А может он, ненароком, дал повод? Словом, чувствовал за собой какой-то неясный грешок. И потому захотел прокатить жинку на новенькой машине, – и двух месяцев нет, как купил по заводской очереди.
В начале восьмого утра Шиволовский был у гаража, ключом ковырял замок и негромко мурлыкал:
– Судьбе не раз шепнём: "Мерси боку"… Боку, куку…
Валерий Павлович дёрнул на себя дверцу в воротах и…
В первый момент он не понял, что происходит. Да и с похмелья…. с душой почти без грешной и чистой, омытой и проспиртованной, ещё витающей где-то в розовых облаках праздничного застолья, откуда вряд ли спрыгнешь в одночасье на грешную землю, и что-то враз уразумеешь…
Лишь только Валерий Павлович потянул на себя створку в воротах, как вдруг из гаража вылетает кукушка, да такая громадная, лохматая и рычащая… и впивается когтями ему в лицо.
Естественно, Валерий Павлович сразу не смог переключиться, перейти из расслабленного состояния в атакующее, и потому не мог достойно отреагировать на нападение. От неожиданности он даже оторопел, и этим беззастенчиво воспользовалось страшное чудовище. Оно било по лицу, драло его когтями, и страшно материлось.
Но этот же моцион подействовал на Шиволовского и отрезвляюще. Вначале он попытался было поймать разъярённую мадам Куку, объясниться с ней, но всякий раз отскакивал от неё, как ужаленный.
Наконец, он вынужден был прижаться к воротам и принять круговую оборону, как боксёр на ринге. Но противник, видимо, насладившись поединком, и выплеснув всю свою энергию, накопившуюся за двое суток в узилище гаража, отстал от несчастного и бросился прочь.
Как только наступила тишина, и в ней послышались удаляющиеся шаги, Валерий Павлович отнял руки от лица – увидел, как от гаража быстро удалялись "Монтана", перекатываясь по округлым полушариям.
С Валерия Павловича напряжение спало. Он почувствовал, что побит, но как будто жив.
Однако любые побои оставляют раны, если не в душе, то на теле. И не успело чувство достоинства разлиться по ожившему организму и сознанию, расправить грудь и гордые плечи, как к лицу Валерия Павловича прилила страшная боль. Словно со щёк и носа содрали кожу не на один, а на десяток ремней для талий нежных созданий. И Валерий Павлович взвыл:
– Ой-ей-ёй!!. – лицо загорело нестерпимым пламенем.
Шиволовский выдернул из кармана платок и приложил его к лицу. Материал тут же принял окраску флага, под которым в пору было выступать в защиту прав потребителя.
– У-у-у! Чтоб у тебя… на глазу ячмень вскочил! Чтоб ты облысела! Чтоб… – тут вариант красноречия можно себе представить, ибо Шиволовский не ограничивал себя в речитативе.
Через какое-то время Валерий Павлович поспешил в гараж. Ему страстно захотелось увидеть себя в зеркало. Оценить горячие припарки?
Шиволовский, войдя в гараж, почувствовал, как пол проваливается сквозь землю, и он за ним следом. Даже на какое-то время, показалось, – ушёл в тартарары.
Перед ним стояли "Жигули", но не те, которые при определённых обстоятельствах превращаются в ресторан, спальню и секс-салун. Не те, которые он с таким трудом добивался, ждал и уже заочно любил, как вторую жену. "Жигули", которые гладил во сне по желобку, а потом – наяву. Любовался и не мог насмотреться. Без которых уже жизни не представлял… И которые верой и правдой начали служить своему хозяину. И теперь, глянув на машину, на свою красавицу, Валерий Павлович, стоя на коленях и качаясь из стороны в сторону, рыдал.
Перед ним стояла машина, напоминающая огромную консервную банку, которую распечатывали, за неимением штопора, топором. Что рубилось – было порублено, что разбивалось – превратилось вдребезги, как снаружи, так и внутри. И вообще, груда утиля и металлома. Перед чем невольно хочется снять шляпу и вместе с головой. Орудие вандализма безмятежно валялось тут же, на полу.
Когда шок прошёл от второго представления, Шиволовский почувствовал, как нещадно жжёт лицо, по нему катились солёные слезы, возможно, с горючей смесью. Отчего Валерий Павлович вновь завыл речитативом:
– У-у-у!.. Да разве же так можно?.. Вот и оставь человека погостить… Не могла двух суток тут перекантоваться… Да я б тебе весь простой компенсировал, и праздничные оплатил… Да я б тебя… Да чтоб у тебя ноги колесом свело, кошка дра-ана-а-яяя!.. У-у-у!!.
Стенает Шиволовский голенастую бестию, сулит ей все земные и загробные страсти и сам от отчаяния немеет. Сам пострадал – трагедия. Этот стыд и срам как-нибудь пережил бы. А вот как быть с машиной? Ведь столько лет на неё стоял в очереди. Старался, работал в будни, в выходные и в праздники. Не раз на поклоне был перед Генеральным. И всякий раз слышал в ответ:
– Работай, Валерка, работай. Твоё время ещё не подошло. Ещё не заработал.
И его голос он как будто вновь слышал сейчас. Только слова другие.
– Вот и дай придурку стеклянную игрушку. Хо-хо!.. Раздолбай ты, Шиволовский, раздолбай.
Валерия Павловича даже объяснения с женой так не пугали, уж с ней он как-нибудь, придумает что-нибудь. А вот Генеральный… – это ж царь и бог! Это ж чёрт и леший! Это ж акула и электрический скат! – и всё в одном флаконе!
Шиволовского бросило в жар, как от огромного горячего горчичника, и он полез в подвал гаража в прохладу и за барсучьим жиром. Раны надо было замазывать, саднило лицо нещадно.
Подвал Валерий Павлович оборудовал удобно. По его периметру на стеллажах, на металлических угольниках, укрепил деревянные полки. И на них составлял соления и варения в стеклянных банках и баночках, разного размера. Многие из них были с наклейками, и каждая полка под определённый вид консервантов.
Сейчас он спускался в подвал с особой поспешностью, на которую понуждала саднящая боль на физиономии, которую и лицом теперь нельзя было назвать. Казалось, там, в подвале, была вся амбулатория, которая спасёт его от физических и психических страданий. Перед тем, как спускаться в подвал, он включил свет в него, и теперь с азартом стукнул ладонью в дверь. Дверь распахнулась. Но лучше бы она на тот момент была забаррикадирована изнутри.
Шиволовский, переступив порог, стал вновь опускаться на колени. В его сознании померк электрический свет.
– Убила-а… – только и могли вымолвить его уста.
Всё, что стояло когда-то на стеллажах: соленья и варенья, и пустые банки, – теперь валялось на полу в песке в разобранном виде, в виде мелких осколков и дребезг, вперемежку с содержимым банок и баночек. И, естественно, барсучий жир в малиновом варенье…
– Но машина-то причём?!. – воскликнул Генеральный, когда Валерий Павлович почти закончил свой рассказ. – Нет, ты её найди, Валерка. Найди. Надери ей это самое. Банки, посуду бей, а машину не трошь. Это ж ма-ши-на! Вот, мерзавка! Но ты её хоть, это самое… Кхе-кхе…
– Да было… Правда, выпившим был, уснул быстро.
– Вот это плохо. На охоту ходить, собак кормить.
– Да, теперь-то ясно, а тогда – перебрал немного…
– Ну, ничего, ещё молодой, исправишься.
– Постараюсь. Только, кажется, она, эта стерва, не наша, не местная. Не видел я её здесь раньше. Да и не на чём искать её. Нет машины.
Директор задумчиво попыхтел упругими губами, потом, игриво посмотрев на Шиволовского, сказал:
– Ладно, Валерка, не плачь. Найдём тебе машину. Подумаем. Может, что-нибудь из директорского фонда выкроем. Деньги найдёшь?
– Родион Саныч! – воскликнул Валерка, едва не подскочив со стула. – Да я в лепёшку расшибусь! Да я… – и почувствовал, как уголки глаз защипало, того гляди, слеза выкатится.
– Ну, на счёт лепёшки, не горячись. Ты мне даже такой, поцарапанный, нужен. Ты мне ещё послужишь.
– Послужу…
– Ну, вот и договорились. А теперь иди. И не будь впредь таким раздолбаем.
– Родион Саныч… Да я в жизнь теперь такого не допущу! Чтоб я ещё раз с такой связался…
– Иди, иди. Знаю я вас, – и директор отмахнулся от посетителя.
Вот тут бы Шиволовскому и закончить аудиенцию. Но Валерий Павлович впал в благодарственную эйфорию, и потерял контроль над ситуацией.
– Родион Саныч… Отец родной… Да я… – при этом его полосатая физиономия лоснилась, и чем-то напоминала морду не то шакала, не то гиены.
– Нет, ты пойдёшь отсюда, или тебя ещё раз поцарапать? Сейчас организую!
Валерка выскочил от директора, как контуженный.
Опомнился уже на улице. Тут только Валерий Павлович начал собираться с мыслями, вспоминая беседу с Генеральным. Что-то в их разговоре, кажется, промелькнуло объединяющее, и он даже почувствовал, как будто бы сочувствие в его голосе. И это зарождало слабую надежду на то, что тот выполнит своё обещание, найдёт ему машину. Ну, хотя бы из дурости! – которой директор так гордится.
И-и-ээ-эххх! ‒ боку-куку…
Самогонокурение.
Проснувшись, Ангелинка встревожено осмотрелась. И в недоумении уставилась на свою пижаму, на свои руки. Тут же сбросила одеяло и побежала к большому зеркалу, что прикреплено к её платяному шкафу с обратной стороны дверцы. Открыла поспешно дверцу и увидела своё отражение. Покрутилась перед ним туда-сюда и облегчённо вздохнула.
– Фу-у… Это всего лишь сон!
Перед ней стояла подвижная улыбающаяся девочка десяти лет.
Но у Ангелинки было такое чувство, даже ощущение, как будто бы она сегодня пережила чью-то жизнь, и притом не радостную, сумбурную. А главное, она во сне представлялась пожилой женщиной, даже старушкой, униженной и смятенной. И образ тот как будто бы до сих пор живёт в ней, довлеет и стесняет её. Она не в состоянии от него избавиться – так явственно представилась ночная картинка, так жизненно.
Нет, сама картина сна была несколько забавной и даже трогательной, и детали, воспроизведённые во сне, тоже казались интересными, поскольку о таком она никогда и нигде не слышала. Ну, разве в разговоре между дедом и бабушкой иногда. Да и то не до таких подробностей, как во сне, и не до бытовых мелочей. Да и дед с бабушкой вряд ли могли быть в те времена участниками подобных событий, поскольку они всегда были городскими жителями, если она не ошибается. Но даже если и жили в деревне, то уж больно молоды они были для тех сказочных времён. А тут… две старухи и старик.
Второй старушкой была Настёнка, подружка из соседнего дома. Внешне она даже чем-то походит на старушку. Забавная, и всегда весёлая, ‒ а во сне серьёзная и даже строгая к своему старику Михею.
На кого походил дед Михей, Ангелинка не могла припомнить, да и виделась с ним во сне, каких-нибудь пять-десять минут. Запомнила лишь, что был он в резиновых сапогах, в серых штанах, на колене четырёхугольная заплата. Старик был хмур, задумчив и безучастен. Но сквозь серые брови поблёскивали смешливые глазки, и он изредка пощипывал прокуренные усы. На старом военном кителе, по случаю прихода к властям, висели медали: "За отвагу" и две юбилейные.
А пришли они именно в сельский совет, как поняла девочка из дальнейшего сна, хотя чёткого представления об этом учреждении не уловила.
***
…Они втроём сидят в коридоре перед залом заседания сельсовета на стульях.
Старушки в поношенных плюшевых курточках, в длинных юбках, на ногах у одной вельветовые полуботинки, у другой – суконные ботики. Обе в выцветших старых платках, повязанных домиком.
Старухи, то есть Ангелина и Настёна, негромко о чём-то переговариваются. Делятся новостями, и как будто бы не особенно радостными.
Михей большой, сидит прямо, ладони скрестив на суковатой палке.
Скрипит дверь зала заседания, и на пороге появляется мужчина лет сорока.
– Фофонцева, заходи! – говорит он хрипловатым басом.
Фофонцева, то есть Ангелина, встаёт, одёргивает куртку, поправляет платок на голове и, бросив прощальный взгляд на собеседницу, семенящим шажком в ботиках проходит в зал. Мужчина прикрывает за ней дверь.
За большим столом покрытым зелёным сукном сидит Председатель – молодой человек лет двадцати семи (Лёшка, с соседнего дома!), в костюме, при галстуке, в белой сорочке. Он строг, держится официально, перед ним бумаги и ручка.
Рядом с ним женщина (Валерка, с пятого этажа), и тоже строгая. Хотя эта строгость кажется напускной.
– Фофонцева Татьяна Яковлевна? – спрашивает Председатель.
– Нешто, Алёша, ты меня не признал? ‒ удивляется посетительница, приостановившись у порога. Худенькое, потемневшее от старости лицо её кривится в смущении.
– Хм, – произносит в замешательстве Алёша. – Давай, баба Таня, так договоримся. Мы сейчас с тобой, как на суде. Мы судим тебя за самогоноварение. Поэтому мы будем судьями, а ты подсудимой. Поняла?
Баба Таня согласно кивает, серые концы платка, как козлиная борода, мелко трясутся под подбородком.
– Вот и хорошо. А теперь подойди сюда, на середину, – председательствующий указывает ручкой перед столом.
Старуха повинуется.
К Алёше с правой стороны подсаживается мужчина (Прошка, с первого этажа соседнего подъезда), который приглашал самогонщицу в зал. Он одет легко, по-летнему, в светлую рубаху с расстёгнутым воротом. Держит себя степенно, важно. Тоже соблюдает строгость, соответствующую положению.
– Итак, начнём заседание, – говорит председательствующий.
Члены комиссии согласно кивают.
– Татьяна Яковлевна, вы, конечно, поняли, зачем мы вас вызвали?
– Дык, это… зачем?
Алёша удивлённо вскидывает голову.
– Ты что, баба Таня, не поняла? Я же сказал, что мы будем вас сейчас судить за самогоноварение. С самогонкой тебя, то есть вас, застукали? Застукали. Полтора литра изъяли? Изъяли.
Старуха согласно трясёт "бородой".
– Отняли, Алёша, отняли… Если бы вы знали, как её, заразу, гнать на кастрюльке, да без холодильничке. Наверное, вся деревня пьяная ходила.
Члены комиссии оживляются. Блондинка (Валера), сидевшая с левой стороны от председателя, записывает ответ "подсудимой".
– Ты… Вы…
Похоже, Алёша никак не может настроиться на официальный тон. Смущённо кохыкает в кулак и начинает по-простому:
– Ты, баба Таня, слыхала о законе по борьбе с самогоноварением и алкоголизмом? Слыхала, я тебя спрашиваю?
Молчание. Старушка тужится что-то припомнить или сформулировать ответ половчее, но не может. Руки ей мешают, она их прячет, то за спину, то сцепляет пальцы впереди себя. Наконец, они, поймав уголки платка по бородой, успокаиваются.
– Ты что, баба Таня, с Луны свалилась? Он уж второй год, как в силу вошёл, а ты будто бы и не знаешь. Знаешь, что есть такой закон?
– Верно, касатик, кажись, был. Про строгости слыхивали…
– Ну вот, закон знаешь, слыхивали, а почему нарушаешь?
– Чего?..
– Указ, говорю, почему нарушаешь?
Старуха переминается с ноги на ногу.
– Дэк это… нужда, Алёшенька.
– Какая ещё нужда? По нужде самогон гонишь?
– Эдак, эдак, – поспешно соглашается старушка. – Водка-то, эвон какая стала дорогущая. Где ж её напасёшься? А тут ещё этот, сухой закон…
– А ты что, гулянки часто устраиваешь?
Алёшенька обводит смеющимися глазами своих коллег. Те снисходительно улыбаются.
– Дык кажную весну и осень. Веселюсь, а то и плачу. Жисть-то вишь, какая развесёлая, – баба Таня кончиком платка смахивает слезу. – Ты, Алёша, разве сам не понимашь? Нужда, я говорю, будь она неладна… Кто ж без ентого дела, что делать будет мне? Э-э… – отмахнулась рукой.
– Ну, можно и за деньги.
– Конечно, можно. Почему нельзя? И за деньги можно. Так не хотят. Кто счас за деньги работает? Деньги мало кто берёт. Им, говорят, подавай счас жидкую валюту. Да оно маленько и подешевше с самогоночкой-то… Этот раз Проша вспахал огород, выпил баночку, а от денег отказался. Разве мне плохо?.. Спасибо тебе, Прохор Игнатыч! Хороший ты человек. И похаешь ладно.
Старушка кланяется мужчине, сидящему с правой стороны от председателя.
– Ты, бабка, того, этого… не сваливай тут на личности, – ворчит Прохор Игнатьевич, нахмурив густые выгоревшие на солнце белёсые брови.
– Дык я что, касатик, – забеспокоилась бабка. – Я ж не со злом. Я ж тебя хвалю. Ты сердобольный, Проша. И пьёшь мало, и денег не берёшь. Другие…
– Ты зачем сюда пришла, бабка? – повышает голос "касатик", краснея.
– Дык это… вызывали. За самогонку, поди…
Старушка пригнула испуганно голову и заводила уголком платка по лицу, казалось, ещё немного, и она заплачет.
– Вот и отвечай. Следующий раз будешь знать, кого угощать, ‒ ворчит Прохор.
– Дык это старый Михей, паразит, – всхлипнула она без слёз. – Пить пьёт, а как помочь чево попросишь, не могёт. Не дала ему похмелиться… Да и то человек не по злобе сболтнул. Во хмелю был. Он сам здесь, – кивает на двери. – Пришёл каяться. И старуха Настасея с ним. Ох, и шибко она его ругала. Ох, и ругала… Обещает, как накурят, так своей самогонкой вернут мне за туё, что у меня отняли…
Члены комиссии засмеялись. Старуха сконфуженно осеклась и подалась к столу.
– Тю! Че я трёкаю? Вы не слушайте меня, старую дуру… Вы уж это, – вытянутой рукой показала на двери, – им ниче не говорите. Ладно?
– Ладно, ладно, бабка. Прикуси язык, – буркнул Прохор.
Блондинка, наклонясь к председателю, что-то негромко ему сказала. Тот одобрительно кивнул.
– Татьяна Яковлевна, – обращается она к бабке. – Возьмите стул, присядьте.
– Вот спасибо, деточки, – обрадовано засуетилась старушка. Берёт стул у стены и ставит его на то место, где только что стояла. Садится, облегчённо вздохнув. – Ноги-т совсем, язви их, худы стали…
– Татьяна Яковлевна, вы о деле бы говорили. О том, о чём вас спрашивают. Лишнего не надо, – говорит женщина тоном учительницы младших классов.
Она выглядит привлекательной, аккуратненькой, с розовыми губками, располагает к себе. Благодаря её присутствию старушка чувствует себя несколько приободрёно. Женщина добавляет:
– И о Прохоре Игнатьевиче ничего говорить не надо. Мы его знаем. Он человек положительный.
– Этак, этак, – одобрительно кивает старуха. – Проша парень хороший, ничего не скажешь. Кабы все такими были, в совхозе жить легче было бы. Его только кликни, он завсегда. Доброй души человек и денег не берёт…
– Слушай бабка, перестань меня дёргать! – возмутился Проша, ёрзая на стуле. – О деле давай.
– А я чё? – стушевалась Татьяна Яковлевна и стала оправдываться. – И я о деле. Нешто я не понимаю?.. И самогоночку я чё, для плохих людей делаю? И чистая она у меня, без табака. Не для себя, а для дела. Когда нужда припрёт, чтоб способней было… Вон, в прошлый месяц, помнишь, Валерия Марковна, я к тебе приходила в правление? Насчёт боровка, подложить его надо было…
– Помню, Татьяна Яковлевна, – кивнула женщина в ответ в некотором смущении. – Но поймите меня. Не могла я тогда вам прислать ветеринара. Занят он был. Так вы уж не обессудьте.
– Да будет, будет, – отмахнулась старуха маленькой ручкой улыбчиво. – Бог с тобой. Я не в обиде. Я Костратыча и так потом сыскала. На ферме подкараулила. Тоже говорил, некогда. А когда сказала, что самогоночкой попотчую, пришёл, уважил. Во-от…
"Во-от" – произнесла ласково, с таким значением, словно всякое к себе участие воспринимает как божескую милость.
– Это, значит, вы Антона Калистратовича пьяным напоили?
– Бог с тобой, касатушка! Костратыч много не пьёт. Он только два стаканчика выпил, когда кастрировать пошёл. Да два после. И всего-то… А денег не взял. Да-а. А чтоб пьяным?.. Не-ет, что ты. Он не шатался. Он сам говорил, что ему некогда, всё на ферму торопился.
– Понятно, – раздумчиво говорит Валерия Марковна.
– Нет-нет, ты не сумлевайся, касатушка. Он мужик хороший. К нему только подход нужон. А без ентого дела, какой подход? Он, как Проша… – сказала и осеклась под горящим от негодования взглядом Прохора, казалось, ещё немного и он бабку обругает.
– Баба Таня, ты нам толком можешь объяснить, почему ты стала самогонщицей, ‒ спрашивает председатель, скрывая усмешку.
– Ну-у, это, почитай, у нас сызмальства, – улыбается баба Таня, оголив ряд мелких зубов. – Я, помню, ещё вот такусенькой была, своему деду её делать пособляла. Я ему, помню, щепу ношу, а он в кастрюльке бражку курить…
– Баба Таня, ты нам об истории самогоноварения не рассказывай. Мы и без твоей лекции кое-что смыслим в этом деле, ну и прочее… Ты конкретно, о себе. Почему ты взялась за самогонокурение? Ведь ты закон нарушила.
– Дык, Алёша, касатик, куда ж я без неё? Она мне и огород пашет и дрова возит. А не будь у меня её, хоть ложись да помирай… – всхлипывает. – Это когда я работала в совхозе, то совхоз мне мало-мальски помогал, жить можно было. А теперь всё, как на пенсию пошла, я – отрезанный ломоть. Это ладно ты в анженерах ходишь, своей бабке бесплатно помогаешь. А мне кто? Одна как перст осталась! – У старухи слезились глаза, голос задрожал. – Сама работать боле не могу. Пенсии 32 рубля 42 копеечки. Попробуй, поживи…
– Ладно, баба Таня, – останавливает Алёша старухины причитания, – нам всё ясно. – Смотрит на членов комиссии, те согласно кивают. – Ты выйди сейчас в коридор, посиди там. А мы посовещаемся. Иди.
Старушка со вздохами поднялась и, вытирая концами платка глаза, семенит к двери, постукивая резиновой подошвой суконных ботиков.
Через несколько минуты Прохор вновь приглашает самогонщицу в зал заседаний.
За столом стоят Алёша и Валерия Марковна. Председатель, держа перед собой лист бумаги, судейским голосом зачитывает решение:
– Заслушав дело о нарушении Указа Президиума Верховного Совета РСФСР «О мерах по усилению борьбы против пьянства, алкоголизма и самогоноварения» товарищем Фофонцевой Т. Я., неработающая, пенсионерка, беспартийная, русская, полтора класса образования, комиссия по борьбе с пьянством и самогоноварением постановляет…
Старуха замирает. Глаза расширены, губы заметно подрагивают. На лице страх и ожидание.
– …За нарушение Указа гражданке Фофонцевой Т. Я. вынести общественный выговор. – Председатель кладёт на стол лист и добавляет, не снижая официальной тональности в голосе: – Данное решение, если вы, Татьяна Яковлевна, с ним не согласна, можете обжаловать в нашем сельском совете.
– Ой! – радостно всхлипывает руками старушка. – Да што ты, што ты! Я согласная. Дай тебе Бог здоровья. И тебе Валера. И тебе Проша…
Её тёмное лицо осветилось счастливой улыбкой, словно солнечный зайчик из окна упал на её лицо, и она, бедная, засуетилась вокруг стула, на котором до этого сидела, раскланиваясь на две стороны, то Алёше и Валерии Марковне, то Прохору, стоявшему за ней у двери.
– Вот спасибо-то!.. Вот спасибо-о!.. А меня-то как напугали… Мне ж сказали, чтоб я готовила двести рублёв. А я… А где б я их взяла?
– Татьяна Яковлевна, – останавливает радостные причитания осуждённую Валерия Марковна, постукивая казанками пальцев по столу. – Мы вас на первый случай решили пока предупредить, то есть объявить выговор.
– Вот хорошо-то…
– Но, – повысила она голос до строгости, – если вы ещё раз попадетесь, мы вас оштрафуем. Поняли?
– А как же ж, че тут не понять?.. Штраф худо. Штраф совсем плохо. А выговор ничо, выговор можно… Не-ет. Больше я Михею и на понюх не дам. Паразит, натерпелась сколя…
– Иди, баба Таня, иди, – потянул Прохор самогонщицу за курточку сзади.
– Ага, ага, пошла, – согласно трясёт та "бородой", подаваясь к двери.
Но, взявшись за дверную ручку, вдруг обернулась и, глядя на Алёшу ласково, робко спросила:
– А это, туё самогоночку мне вернуть нельзя? Нет?..
– Ты что, бабка?! – удивлённо вскликивает молодой человек и со стоном отмахивается:
– Тёть Таня, иди, иди ради Бога отсюда!
– Иду, – крестится старушка. – Иду. Это я так… Жалко, вот и спросила… Эх-хе. Опять пять рублёв тратить. Где дрожжи брать? Сахар куда-то подевался. Вот беда-то… – бормочет она, выходя из зала. – И што за жисть?..
***
…Неужто и мне такая старость ожидает? – возник первый вопрос у девочки.
Когда в комнату вошёл дедушка, и они поздоровались, Ангелина спросила его:
– Слушай, деда, а кто такая Татьяна Яковлевна Фофонцева?
Дед удивлённо вскинул на неё брови, чем-то они походили на брови Михея.
– Так это твоя двоюродная прабабушка.
– То есть моей прабабушки сестра родная?
– Да.
– А у нас есть её фотография?
– Должна быть. А что она тебя вдруг заинтересовала?
– Да сегодня её во сне видела.
– Да? Интересно. А точно её?
– Точно. Я в её роли всю ночь выступала на заседании антиалкогольной комиссии при сельском совете.
Дед ещё больше удивился.
– Вот как!
– Она в деревне жила?
– Да. Там и покоится.
– А что такое сельский совет?
– Ну-у, по-нынешнему – управа, мэрия.
– А, правда, что раньше были такие комиссии – антиалкогольные?
– Были. Каких только не было…
– И за самогоноварение судили?
– Судили.
– А как правильно – самогоноварение или самогонокурение?
– В старину называли винокурением. От слова – винокур, тот, кто вино курит, производит. Даже винокурни были.
– А потом стали варить, как варение, – засмеялась девочка. – И стало получаться – самогоноварение.
Дед тоже усмехнулся.
– Так за это курение и судили на тех комиссиях?
– Да, но недолго, лет пять. Нет, судили и раньше, но народным судом и ссылали туда, где Макар телят не пасёт. А при Горбачёве ввели антиалкогольные комиссии. Вроде как демократично, общественное осуждение, воздействующие на несознательные элементы.
– А потом?
– А потом власть переменилась, и все комиссии отменились.
– Ага, так вот, почему ты таким смелым стал, самогонку куришь и не боишься. Никаких комиссий и местной управы. Туда тебя надо, к бабушке Татьяне.
– За что? Я же ею, это… самогонкой, не спекулирую. Гоню только для себя. А первачок он нам, как медицинский спит. Где сейчас спирт? – днём с огнём не сыщешь. Когда бабушке на уколы годится, когда мне… – дед подмигнул, и в его взгляде, и в иронии, внучка уловила смешинку Михея.
– А ты не знаешь, кто такой Михей?
– Ты и его видела? – удивился дед. – Да как не знать, знаю. Когда бабка Настёна померла, так он с бабой Таней жить стал. Лет, наверно, пять прожили.
– Так выходит и он мне родня?
– Выходит…
Внучка рассмеялась, а дед заподкрякивал. И Ангелина добавила:
– Теперь я тоже знаю, как в старину самогонку курили…
– Мне расскажешь?
Чистая работа.
Поработали на совесть, за что хозяйка, из тех, из новых русских, пришла в восторг.
– Ребята, какие вы молодцы! – всплеснула руками, как актёрка на сцене. – Вот это я понимаю – чистая работа!
И, что самое неожиданное, тут же им выдала деньги по тысячи баксов на брата и, опять же столь неожиданно, пригласила на «уик-энд». Теперь у них так пьянки, застолья стали называться. Правда, пьянкой такое застолье, применительно к ним, не назовёшь, скорее товарищеский ужин, знак уважения, и потому вели себя сдержанно, с провинциальным достоинством.
А они, действительно, не городские, не столичные. Один, это он, Виктор Шошин, из-под Калуги; другой – из брянских; третий – вообще из-за тридевять земель, аж из-за трёх границ, из Молдовы. Москва, она теперь притягивает народ к себе за длинным рублём, как раньше Север. Только в столице северные льготы не идут и прописку не дают.
Хозяйка наняла их за три тысячи долларов и не обманула. Да ещё вот, на уик-энд пригласила, и даже на своей тачке привезла. Среди новых толстосумов тоже люди попадаются. На таких и поработать можно, такой и подлянку не станешь делать. А то до этого была одна сволочуга, до сих пор сто баксов не отдаёт.
Женщина собой недурна, ничего не скажешь. Может быть, чуть полновата. Так и у него Зоя не тоньше. Правда, эта покультурнее, поласковее, пообходительнее и не шипит. Зоя, как что не по ней, так язык показывает, а то и по шее отвесит. А у этой и взгляд, и голосок, и в движениях… Ну ясно дело, москвичка.
На этой дорогой халат, может быть, это даже платье? Сейчас пойми богатеньких, всё у них с придурнинушкой, да с прибамбасами. Пуговицы с глаз величиной, на боку, на бедре светятся, и по косой к противоположному плечу поднимаются. Декольте на полтитьки и на шее раза в четыре бусы намотаны и, похоже, жемчуга. А может хипует, в подделке рисуется. Ведь приглядываться не полезешь, ещё и по мусалам схлопочешь.
– Пшол вон, скажет, мурло периферийное!
Смотрели вприглядку.
Подливала, не скупилась. Кормила, не оговаривала.
После первой бутылки водки он, Виктор, притормозил. Хватит. Ещё до своей ночлежки добираться. Глянул за окно, на улице серо, свет в домах горит.
– А вы, что же, Витенька, не выпиваете? – подпорхнула хозяйка, смеясь. – Или вам не нравится наше угощение?..
– Да что вы! Всё тип-топ, как в лучших домах Ландόна и Пόрижа! – засмеялся и он ей в тон, даже с некоторой столичной развязностью (среда, место обитания, общество тоже воспитывают, доводят до стандартов). Спросил: – Скажите, а до метрá далеко?
– Ой! Да что это такое? Неужели вы хотите нас покинуть? – воскликнула хозяйка. Подхватила свой бокал с вином и его ножкой чокнулась о его рюмку. – Э-э, так не годится. Давайте пить. Мы этого заслужили, не так ли? Надеюсь, даме вы не откажете? – Она сама подняла рюмку и подала ему в руку. – Прошу, прошу. И мне нравится, как вы пьёте. Другие тянут, сосут, как молоко, а вы раз – и опрокинули. Мастерски!
– Так, ха, сколь лет практики!
Выпили. И она пригубила, тонко, изящно. Верхнюю губку помочила в вине, язычком провела по ней, слизнула, и фужер поставила. Какая прелесть! Зою бы к ней на стажировку.
И всё равно, пора вид делать, линять пора. Не то потом будешь петь: ах, небоскрёбы, небоскрёбы, а я маленький такой…
Виктор резко поднялся. По-военному, как гусар в натуре, в поклоне тряхнул головой и отступил за стул.
– Витенька! Да что же это такое? – подхватилась хозяюшка.
– Пора. Извиняйте. Благодарю за хлеб-соль, за сосиски, за бифштексы, алкоголь. Словом, за приятный уикенд, но пора и знать момент…
– О! Да вы ж поэт!
– Что вы! С языка сорвалось. В школе маленько баловался.
– Нет-нет, у вас явные способности. У меня есть профессиональные поэты. Могу хоть сейчас их пригласить.
Поднялись и его подельники.
– Да вы что это, господа хорошие?!. И все разом! Не-ет. Мне так не нравится. Давайте уж так и быть, проводим Виктора, он первым засобирался. А потом вы, хорошо? Нет-нет-нет, и не возражайте. Я танцева-ать хочу-у… – и она, напевая, сделала пару вальсирующих движений, отводя от бедра подол халата, платья ли.
Так изящно, так мило! У дамы на боку снизу отчего-то две пуговицы распустились, и бедро ослепило белизной.
Подельники осели. Тут явно на вторую серию тянет, а ему вроде бы и отступать поздно.
Виктор вышел из подъезда. Огляделся.
Дома, словно из скал вырубленные колонны, от низа до верха окнами светятся. Куда идти? Где метро (или метрá, как он в шутку каламбурит), или автобус хотя бы? Придётся к прохожим приставать.
Но спрашивать ни у кого не пришлось. Какой-то парень за ним из подъезда вышел. И вдруг сам спросил:
– Вы что, заблудились?
Одет в пальто до пят, в кепочке, интеллигентно.
– Ага. Как к метрý пройти?
– Да здесь недалеко, минут десять ходу. Пойдёмте, нам по пути.
Пошли. И точно, минут десять шли. Разговаривали. Человек оказался общительным. Что не спроси, на всё ответ знает и юморить умеет. Ничего не скажешь, москвич.
И как будто бы вышли. Большущая улица развернулась или даже площадь, и вдали буква "М" светится.
Тут из отделения милиции, которое они проходили, два сотрудника им навстречу вышли. У Витька душа в пятки. Не дай Бог, привяжутся? А у него, у иногороднего, только паспорт иногороднего. И билет с автобуса "Калуга – Москва". Специально ездил два дня назад на автостанцию, у шофёра покупал. Пассажиры отдают ему билеты по приезде в столицу, кому не нужны, ну, а он уже – вот таким, столичным нелюдям, и за деньги. Тоже приработок. Всяк зарабатывает, как может.
И точно! Словно за язык на дурной мысли поймали. Чтоб тебе его откусить!
– Ваши документы!
А вот они, наши документы, смотрите. Только что приехал, гость столицы нашей Родины. Через день отчалим-с. А три дня имеем полное право гостевать. Мэр Лужков разрешает.
А милиционер документы в карман и на Витька.
– А ну, дыхни! Почему пьяный?
– Так я же в гостях. Почему бы и не выпить?
– Раз приехал, так сиди в гостях. Шатается тут разный сброд!
– Да я ж не шатаюсь. К метру иду… Вот гражданин подтвердит.
Попутчику слова не сказали, отпустили. Что ему скажешь, москвич, а его, гостя столицы, с обеих сторон обступили и повели.
Идёт Витёк, сам не свой. Ведь весь калым при нём, во внутреннем кармане! Тысяча баксов!.. Вот влип! Как просила хозяйка остаться, нет, пошёл судьбе навстречу. Как шопом чувствовала баба. Заграничный "шоп" Виктор называл по-русски – задницей. Одна надежда: при приёме вещей сделают опись и впишут в этот список и его деньги.
– Не волнуйся, гость дорогой, всё впишем и выпишем. Отдыхайте.
Загнали вначале в обезьянник, потом в камеру, на нары.
Утром, как обещали, ему всё вернули, вернее, почти всё, и выставили из отделения – без денег. Как ни умолял, как ни плакал, вернуть хотя бы половину. Ну, хотя бы четверть. Ну, хотя бы на метро дали!.. Дали. На шоп теперь не сядешь.
У-у! Менты поганые…
Зашёл в ближайший сквер, сопли утереть и перекурить это дело.
Сигареты отдали. Пригляделся к пачке – не его. Он отрадясь не имеет такой моды на пачках писать: телефоны, адреса. В голове всё. Да и кому звонить? Домой? Так они до такой роскоши ещё не дожили. Нет у него дома телефона.
А в голове мысли, как угли в печи, одна другой жарче. Сами так и вспыхивают. Вот что домой вести? Ведь Зоя – это ж Змея Особой Ядовитости! Анаконда! – с потрохами заглотит.
Вот бы кого напустить на вас, сволочи!
И что он засуетился, ушёл из гостей раньше? Подельники, поди, сейчас вышли на работу, его поджидают. А он?.. Тьфу!
Достал другую сигаретку. Опять на пачку уставился, вроде знакомая. Кто-то из них пишет на пачках?.. "Мос" – и номер телефона. "Мол" – в скобках коды и номера. "Мос" и "Мол"?.. Постой! Да это же… Он не успел додумать разгадку, как услышал у отделения милиции шум. Оглянулся…
Ха! Из отделения его друзей-приятелей выносят. Один уже с асфальта красные сопли отдирает, другой – не хуже его, Витькá, скачками со ступенек спрыгивает, за шоп держится. И, похоже, приварок от ботинка сорок пятого размера, растоптанного. До Молдовы хватит от такой заправки доскакать.