Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
Pilar Quintana
La Perra
Напечатано с разрешения Casanovas & Lynch Literary Agency S. L.
Все права защищены. Любое воспроизведение, полное или частичное, в том числе на интернет-ресурсах, а также запись в электронной форме для частного или публичного использования возможны только с разрешения правообладателя.
© Елена Горбова, перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке, оформление. Popcorn Books, 2021
© 2017, Pilar Quintana
Обложка © Lily Jones, 2021
– Сегодня утром я вон там ее нашла – лежала кверху пузом, – сказала донья Элодия, указывая рукой на песчаный пляж, где собралась целая куча разного рода мусора, приносимого океаном с приливом и забираемого обратно при отливе: палки, пластиковые пакеты, бутылки.
– Отравилась?
– Думаю, да.
– И что вы с ней сделали? Похоронили?
Донья Элодия кивнула:
– Внуки.
– Наверху, на кладбище?
– Да нет, прямо тут, на берегу.
В деревне собаки нередко дохли от отравы. Поговаривали, что их травят специально, но Дамарис не могла поверить, что есть люди, способные на такие дела, и предпочитала думать, что собаки сами сжирают отравленную приманку для крыс, ну или уже отравленных крыс – легкую добычу в таком состоянии.
– Мои соболезнования, – сказала Дамарис.
В ответ донья Элодия молча кивнула. Собака эта была у нее с давних пор – черного окраса сука, что вечно лежала возле ее ресторанчика на пляже и ходила за своей хозяйкой повсюду: в церковь, в гости к невестке, в лавку, на причал… Донья Элодия, несомненно, была очень расстроена, но виду не показывала. Она опустила на пол щенка, которого только что покормила из шприца, куда молоко набиралось из чашки, и взяла в руки следующего. Щенят было десятеро – совсем еще малютки, даже глазки не открыли.
– Им всего-то шесть дней от роду, – сказала донья Элодия, – не выживут.
Сколько Дамарис себя помнила, донья Элодия всегда была старой, носила очки с толстыми линзами, за которыми глаза ее казались огромными, оплывшей – от пояса и ниже – и скупой на слова. Двигалась она неторопливо и сохраняла неизменное спокойствие, даже в дни наплыва клиентов, когда в заведении ее хватало и пьяных, и носящихся между столиками детей. Однако сегодня она выглядела подавленной.
– А почему не раздаете? – поинтересовалась Дамарис.
– Да одного уже забрали, но вообще-то таких маленьких брать никто не хочет.
Поскольку высокий сезон уже прошел, в ресторане не было ничего: ни столиков, ни музыки, ни туристов, – только огромное пустое пространство с доньей Элодией, устроившейся на скамейке, и десятью щенками в картонной коробке на полу. Дамарис внимательно их разглядывала, пока выбор ее не остановился на одном.
– Можно я возьму вот этого? – спросила она.
Донья Элодия опустила в коробку только что накормленного щенка, достала вместо него того, на которого указала Дамарис, – серенького, с висячими ушками – и заглянула ему под хвост.
– Это сука, – объявила она.
При отливе пляж становился широким – бескрайнее поле черного песка, больше похожего на слякотную грязь. Однако в часы прилива он скрывался под водой целиком, волны несли палки, ветки, семена и мертвые листья из сельвы, и все это ворочалось и перемешивалось с мусором, оставленным людьми. Дамарис возвращалась из гостей – она навещала свою тетю, жившую в другой деревне или даже небольшом городке, что располагался выше и гораздо дальше от моря: на твердой суше, дальше военного аэродрома. Тетино поселение было гораздо более современным, с отелями и самыми настоящими ресторанами. Остановилась же Дамарис у дома доньи Элодии из любопытства, заметив, что та возится со щенками, а так-то она направлялась к себе домой, в противоположный конец пляжа. Поскольку положить щенка ей было некуда, она устроила малышку у себя на груди. Та целиком помещалась в ее ладонях и пахла молоком, и Дамарис до ужаса захотелось покрепче прижать ее к себе и поплакать.
Деревня Дамарис представляла собой одну длинную песчаную улицу, зажатую между тесно стоящими домами. Домишки эти, все основательно потрепанные, возвышались над землей на деревянных сваях, стены их были сложены из досок, а крыши окислились и почернели. Дамарис слегка опасалась того, что ей скажет Рохелио, увидев малышку. Собак он не любил, и если их и держал, то ровно с одной целью: чтобы громко лаяли и дом охраняли. На тот момент псов у него было трое: Дэнджер, Моско и Оливо.
Дэнджер, самый старший, смахивал на лабрадора – из тех собак, которых использовали военные при досмотре судов и багажа туристов, вот только голова у него была большой и угловатой, как у питбулей, живших при отеле «Пасифико Реаль» в соседнем городке. Дэнджер был сыном собаки покойного Хосуэ, а вот он собак как раз любил. И держал их не только ради того, чтобы лаяли, мог и приласкать. А еще дрессировал, чтобы на охоту брать.
Рохелио рассказывал, что однажды, когда он зашел навестить ныне покойного Хосуэ, один щенок (а тогда ему и двух месяцев еще не было) отделился от своих братьев и сестер и набросился на него с оглушительным лаем. Рохелио решил, что именно такой пес ему и нужен. Щенка Хосуэ ему подарил, и Рохелио назвал его Дэнджер, что значит «опасность». Дэнджер вырос и превратился ровно в то, что от него и ожидалось: крайне подозрительного и злобного пса. Когда Рохелио говорил о нем, то с явным уважением и даже восхищением, однако единственным известным ему методом обращения с животным было устрашение: он кричал псу «Пшел!» и поднимал руку вверх, чтобы тот сразу вспомнил обо всех случаях, когда хозяин задавал ему трепку.
По Моско сразу было видно, что в щенячьем возрасте жилось ему несладко. Он был маленьким, худеньким и все время дрожал. В один прекрасный день он просто появился у них во дворе, а коль скоро Дэнджер его принял, то там и остался. Однако хвост у него был поранен, и рана через несколько дней воспалилась. А к тому времени, когда Дамарис и Рохелио обратили на это дело внимание, там уже завелись черви, и Дамарис вдруг почудилось, что на ее глазах оттуда вылетела вполне оформившаяся муха.
– Ты видел, видел?! – вскрикнула она.
Рохелио ничего не видел, но, когда Дамарис объяснила, в чем дело, расхохотался и объявил, что наконец-то придумал этой скотине кличку.
– А теперь, Моско – сукин сын, сиди смирно, – велел он.
Потом одной рукой схватился за кончик хвоста, другой поднял мачете и, прежде чем Дамарис успела понять, что он собирается делать, одним ударом отрубил собаке хвост. Взвыв, Моско бросился прочь, а Дамарис в ужасе уставилась на Рохелио. А он, не выпуская из рук кишащий червями собачий хвост, пожал плечами и заявил, что сделал это исключительно для того, чтобы остановить инфекцию, однако Дамарис не могла отделаться от мысли, что отсечение хвоста доставило ему удовольствие.
Самый младший, Оливо, был сыном Дэнджера и соседской суки, шоколадного окраса лабрадорихи, к тому же соседки уверяли, что она чистокровная. Оливо вышел похожим на своего отца, хотя шерсть у него оказалась подлиннее и посветлее. Из всей троицы он был самым угрюмым. Ни один из трех псов к Рохелио не приближался, да и вообще к людям они относились с недоверием, однако Оливо вообще ни к кому не подходил и не доверял, да так, что в присутствии человека никогда не ел. Дамарис знала почему: когда собаки ели, Рохелио незаметно подкрадывался и принимался хлестать их тонкой бамбуковой палкой, заведенной специально для этой цели. В тех случаях, когда собакам случалось в чем-то перед ним провиниться, или же просто так – по той простой причине, что ему доставляло удовольствие их бить. Кроме всего прочего, Оливо отличался коварством: мог укусить без предупреждения, молча, причем сзади.
Дамарис сказала себе, что с девочкой все будет по-другому. Это собака – ее, и она не позволит Рохелио обращаться с ней так же, как с другими псами, даже и взглянуть-то на нее косо не даст. Тем временем Дамарис дошла до лавки дона Хайме и показала ему щеночка.
– Какая крошка! – удивился он.
В лавке дона Хайме всего один прилавок, а напротив – одна-единственная стена, но ассортимент ее настолько широк, что купить там можно почти все: от продуктов питания до гвоздей и шурупов. Дон Хайме родом из центральной части страны, на побережье он появился налегке – в те времена, когда строилась военно-морская база. Вскоре он сошелся с чернокожей женщиной из деревни, еще более бедной, чем был сам. Кое-кто распускал слухи, что ему удалось выбиться в люди с помощью колдовства, однако Дамарис считала, что причина в том, что человек он добрый и работящий.
На этот раз он отпустил ей в долг овощи на всю неделю, батон для завтрака, пакет порошкового молока и шприц, чтобы кормить щеночка. А в придачу отдал просто так картонную коробку.
Рохелио – рослый чернокожий мужчина с хорошо развитой мускулатурой и вечно сердитым выражением лица. Когда Дамарис вместе со щенком вернулась домой, он чистил во дворе движок газонокосилки. С ней он даже не поздоровался.
– Еще один пес? – поинтересовался он. – Не рассчитывай, что я буду его кормить.
– А тебя что, кто-то о чем-то просит? – ответила она и направилась прямиком в дом.
Шприц оказался бесполезным. Руки у Дамарис сильные, но неуклюжие, а пальцы – толстые, как и все остальное. Так что всякий раз, когда она жала на поршень, он сразу же шел до самого конца, струя выстреливала, и молоко из щенячьей пасти разбрызгивалось во все стороны. Лакать щенок еще не умел, поэтому давать малютке молоко из мисочки не получалось, а соски, которые можно купить в деревне, предназначаются для человечьих детенышей и слишком толстые. Дон Хайме посоветовал использовать пипетку, и она попробовала этим советом воспользоваться, но вот проблема: получая молочко по капельке, малышка никогда не смогла бы наполнить животик. Тогда Дамарис пришло в голову смочить в молоке кусок булки и дать его сосать. Это сработало: съедено было все подчистую.
Хижина, где они жили, располагалась не внизу, у моря, а на поросшем лесом скалистом берегу, где белые люди из города строили свои просторные и красивые загородные дома с садами, мощеными дорожками и бассейнами. Чтобы оттуда добраться до деревни, нужно было спуститься по длинной лестнице с крутыми ступеньками, которые из-за постоянных дождей приходилось регулярно очищать от плесени, иначе запросто поскользнешься и свалишься вниз. А спустившись, тебе нужно было пересечь небольшой залив – широкий и бурный, как река, рукав моря, наполнявшийся с приливом и мелевший при отливе.
Утренний прилив в ту пору был довольно мощным, и, чтобы купить для щенка хлеба, Дамарис приходилось вставать ни свет ни заря, брать из дома весло, спускаться с ним на плече по ступеням, забирать с причала плоскодонку, стаскивать ее в воду, грести на другую сторону залива, привязывать лодку к пальме, потом идти с веслом на плече к хижине какого-нибудь рыбака, что жил возле залива, просить его самого, его жену или их деток присмотреть за веслом, выслушивать сетования и сплетни из уст соседа, а после этого еще топать через полдеревни до лавки дона Хайме… И то же самое – на обратном пути. Каждый день, даже под дождем.
Днем Дамарис носила щенка у себя в лифчике, пристроив малышку между мягкими и пышными грудями, чтобы та не мерзла. А на ночь укладывала ее в картонную коробку, подаренную доном Хайме, положив рядом бутылку с горячей водой и свою майку, которую носила днем, чтобы щенок не скучал без ее запаха.
Хижина, где они жили, была сложена из дерева, и состояние ее было довольно плачевным. При грозе она приплясывала от грохота грома и раскачивалась от порывов ветра, крыша была дырявая, так что вода текла отовсюду: и с потолка, и сквозь щели между досок стен просачивалась, тепло уходило, проникала сырость, и собачка начинала скулить. Дамарис и Рохелио уже довольно давно спали в разных комнатах, и в такие ночи она быстро вставала с постели, еще до того как он успел бы хоть что-то сказать или сделать. Вынимала малышку из коробки и так и сидела с ней на руках – в темноте, поглаживая ее пушистую спинку, чуть ли не умирая от ужаса, холодея от всполохов молний и ярости шквалистого ветра, ощущая себя такой малюсенькой – мельче и ничтожнее песчинки на дне морском. Сидела до тех пор, пока щеночек не переставал скулить.
Ласкала она собачку и при свете дня – по вечерам, когда управлялась со своими утренними и обеденными делами и усаживалась в пластиковое кресло смотреть телесериал с малюткой на коленях. Когда Рохелио был дома, он, конечно же, видел, что жена гладит щеночка, но ничего не говорил и ничего не делал.
А вот Люсмила, придя в гости, не преминула прокомментировать появление щенка, и это при том, что Дамарис в ее присутствии ни секунды не носила ее на груди, а продержала малышку в коробке столько, сколько смогла. Люсмила, в отличие от Рохелио, руку на животных никогда не поднимала, но зато искренне презирала и вообще была из тех, кто видит все вокруг себя в черном свете и заряжается энергией, перемывая окружающим кости.
Малышка почти все время спала. А когда просыпалась, Дамарис кормила ее и выносила на улицу, на лужок – сделать там свои дела. При Люсмиле она просыпалась дважды, и дважды Дамарис кормила ее и выносила на улицу, высаживая на траву, насквозь промокшую от лившего всю ночь и все утро дождя. Дамарис предпочла бы, чтобы Люсмила не заметила малышку и вообще бы не знала о ее появлении, однако никак не могла допустить, чтобы щенок остался голодным или перепачкался. Небо и море сливались в одинаковое серое пятно, а воздух был настолько напоен влагой, что рыба, вытащенная из воды, вполне могла бы остаться в нем живой. Дамарис хотелось бы вытереть малышке лапки полотенцем и, прежде чем положить обратно в коробку, растереть ей тельце, чтобы согреть, но она сдержалась, потому что Люсмила не сводила с нее злобного взгляда.
– Ты же так бедное животное до смерти затискаешь, – заявила она.
Это замечание довольно больно задело Дамарис, но она промолчала. Бросаться в бой смысла не было. И тут же Люсмила с брезгливой миной поинтересовалась, как щенка зовут, и Дамарис пришлось ответить: Чирли. Женщины были двоюродными сестрами и с самого рождения росли вместе, так что знали друг о друге буквально все.
– Чирли, как королеву красоты? – расхохоталась Люсмила. – А не этим ли именем ты свою дочку назвать собиралась?
Дамарис не могла иметь детей. С Рохелио она сошлась, когда ей было восемнадцать, и прожила с ним уже два года, когда люди стали спрашивать: «А ребеночка-то когда ждем?» – или высказываться в духе: «Что-то вы слишком тянете». А они вовсе не тянули – даже не предохранялись, и вот тогда Дамарис начала заваривать и пить настой из двух диких трав – травы Марии и травы Святого Духа: они, по слухам, отлично помогают забеременеть.
Тогда еще они жили в деревне, снимая там комнату, так что собирать травы Дамарис поднималась в поросшие лесом горы, не спрашивая на то разрешения у владельцев земли. И хотя она испытывала по этому поводу некоторое смущение, но все же считала, что это исключительно ее личное дело и посвящать в него кого бы то ни было совершенно незачем. Травы она заваривала сама и пила свой настой украдкой, когда Рохелио уходил из дома – рыбачить в море или охотиться в горы.
Однако он стал подозревать, что Дамарис что-то от него скрывает, и выследил ее – как дикого зверя, объект охоты, подкравшись так, что она ничего и не заметила. А увидев у нее в руках травы, тут же решил, что она – ведьма, порчу решила на кого-то навести, так что прямо так и налетел на нее – коршуном.
– Эй, для чего тебе вот это дерьмо?! – заорал он. – Чем это ты таким занимаешься?!
Накрапывал дождик. Оба стояли в лесу, в довольно неприглядном месте – на недавно вырубленной просеке, где вскоре должны были провести линию электропередач. Оставленные кое-где подгнившие стволы деревьев походили на неухоженные кладбищенские памятники. У него на ногах были резиновые сапоги, а ее босые ступни облепил слой грязи. Дамарис опустила голову и еле слышным голосом рассказала ему правду. Какое-то время он молчал.
– Я тебе муж, – сказал он наконец. – Так что одна ты с этим не останешься.
С этой минуты они собирали травы и готовили настои уже вдвоем, а по ночам перебирали имена будущих детей. И так как прийти к обоюдному согласию ни по одному из вариантов им не удалось, было решено, что мальчиков называть будет он, а девочек – она. Им хотелось четверых – хорошо бы по двое каждого пола. Но прошло еще два года, и теперь уже на соответствующие вопросы им приходилось отвечать, что проблема в том, что она никак не беременеет. Люди стали избегать этой темы, а тетушка Хильма посоветовала Дамарис сходить к Сантос.
Несмотря на свое мужское имя, Сантос была женщиной, дочерью негритянки из Чоко и индейца из нижнего Сан-Хуана. Она хорошо разбиралась в травах, умела разминать тело и вправлять кости, а также исцеляла тайным словом, то есть путем заговоров, молитв и заклинаний. К Дамарис она применила то, другое и третье, всего понемногу, а когда увидела, что той ничего не помогает, заявила, что проблема, верно, в муже, и велела привести и его. Рохелио, хотя ему эта суета совсем не нравилась, пил все снадобья, повторял все молитвы и терпел все притирания и растирания, которыми его пользовала Сантос, но по мере того как времени проходило все больше, а Дамарис по-прежнему оставалась бесплодной, он становился все менее сговорчивым, и наконец настал тот день, когда он заявил, что больше туда не пойдет.
И хотя Дамарис с Рохелио продолжили жить под одной крышей и спать в одной постели, целых три месяца они не разговаривали. Однажды вечером Рохелио пришел домой навеселе и заявил жене, что он тоже хочет ребенка, но без вмешательства какой-то там Сантос, какой-то чертовой травы, растираний или заклинаний, и что если есть на то ее воля, то вот он перед ней – чтобы попробовать еще и еще раз. Комната, где они жили, была не чем иным, как кладовкой довольно большого дома, который давно уже перестал считаться лучшим во всей деревне. Изъеденный термитами и покрытый плесенью, он теперь переживал времена упадка, а комнатка их была настолько тесной, что там едва помещались двуспальная кровать, коробка телевизора и газовая плита на две конфорки. Зато окно выходило на море.
Дамарис замерла на какое-то время возле окна, ощущая на своем лице морской бриз с запахом ржавчины. А когда Рохелио разделся и лег, она закрыла окно, вытянулась рядом с ним и принялась его ласкать. Той ночью они любили друг друга, не думая ни о детях, ни о чем ином, и больше уже не возвращались к этой теме. Лишь иногда, услыхав о беременности какой-нибудь знакомой или о рождении в деревне очередного ребенка, она, зажмурив глаза и крепко сжав кулаки, принималась тихо плакать, едва лишь он засыпал.
К тому времени, когда Дамарис исполнилось тридцать, их материальное положение несколько окрепло, и они перебрались в более просторную комнату того же дома. Она работала в одной из усадеб на горе – в доме доньи Росы, что обеспечивало постоянный заработок, а он ловил рыбу с борта довольно большой посудины из тех, что звались «ветер и прилив»: на них уходили в открытое море на несколько дней и грузили улов тоннами. В один из таких выходов в море Рохелио вместе с напарником выловил трех каменных окуней и чертову уйму макрели, а еще они наткнулись на стаю золотистых морских карасей и смогли схватить удачу за хвост, подняв на борт почти полторы тонны рыбы, так что на каждого пришлось по хорошему кушу. Рохелио задумал купить себе новую тройную сеть и большой музыкальный центр с четырьмя колонками, но Дамарис уже довольно давно размышляла, как бы сказать ему, что она по-прежнему мечтает о ребенке и хотела бы предпринять еще одну попытку, чего бы это им ни стоило.
Некоторое время назад тетушка Хильма рассказала ей об одной женщине, гораздо старше ее – тридцати восьми лет, которой удалось-таки забеременеть, и у нее уже родился чудный малыш, и все благодаря одной шаманке, индейской знахарке, хорошо известной в соседнем городке. Ее консультации стоили дорого, но ведь на то, что они скопили, уже можно начать лечение. Ну а там видно будет. Вечером, когда Рохелио сказал, что завтра поедет в Буэнавентуру покупать музыкальный центр, Дамарис расплакалась.
– Не хочу я музыкальный центр, – прорыдала она, – хочу ребенка.
Давясь слезами, она рассказала ему историю тридцативосьмилетней женщины, а еще о том, сколько раз беззвучно плакала по ночам, о том, как ужасно, что все кругом могут иметь детей, а она – нет, об остром ноже, который врезается в сердце каждый раз, когда она видит беременную женщину, младенца или родителей с ребенком, о муках, когда живешь со страстным желанием прижать к груди своего малыша, но каждый месяц приходят месячные. Рохелио выслушал ее, ни слова не говоря, а потом обнял. Они уже лежали в постели, поэтому объятие получилось всем телом, да так и уснули.
Шаманка обследовала Дамарис долго и тщательно. Давала ей пить разные настои, погружала в специальные ванны и окуривала какими-то благовониями, привлекла ее к участию в неких церемониях, когда втирала в нее мази, чем-то обертывала, пускала на нее дым, читала молитвы и распевала перед ней заклинания. Потом все то же самое проделала с Рохелио, и на этот раз он не выказывал недовольства и не оказывал ни малейшего сопротивления. Но все это было не более чем приготовлениями. Собственно лечение заключалось в операции, которую, без всяких разрезов, шаманка сделает Дамарис – чтобы прочистить пути, по которым пойдет ее яйцеклетка и сперма Рохелио, а также чтобы подготовить ее утробу к приему будущего ребенка. Операция стоила очень дорого, им пришлось копить на нее целый год.
Оперативному лечению предстояло осуществиться ночью в консультации шаманки – хижине с соломенной крышей на высоченных сваях, стоявшей далеко за соседним городком, посреди наполовину вырубленного тощего леса с тучами москитов над зарослями кустарника, пампасной травы и стрелолиста, налезавшими друг на друга. Дамарис и Рохелио расстались перед хижиной, потому что там, внутри, никому кроме нее самой и шаманки находиться не следовало.
Когда они остались вдвоем, шаманка напоила ее какой-то темной и горькой жидкостью, а потом велела лечь на пол, на циновку. На Дамарис были эластичные, из лайкры, шорты до колен и блузка с короткими рукавами, и стоило ей лечь на указанное место, как на нее тут же накинулась густая туча москитов, полностью игнорируя шаманку, а вот ее жаля повсюду, впиваясь даже в уши, через волосы в голову и сквозь одежду. Потом москиты внезапно исчезли, и Дамарис стала различать голос филина, ухающего где-то вдалеке. Уханье постепенно приближалось, и, когда усилилось настолько, что вытеснило собой все остальные звуки, она уснула.
Больше она ничего не почувствовала и проснулась уже утром в абсолютно нетронутой одежде, с обычной легкой болью в спине и без каких-либо новых ощущений в теле. Ждавший снаружи Рохелио повел ее домой.
У Дамарис даже задержки не случилось, а шаманка сказала, что ничего больше сделать для них не может. В какой-то степени это оказалось облегчением, потому что занятия сексом успели уже превратиться для них в некую обязанность. Так что они просто перестали этим заниматься – поначалу будто бы чтобы отдохнуть, и она почувствовала себя свободной, но в то же время – поверженной и бесполезной, не женщиной, а полной катастрофой, жалким огрызком природы.
В то время жили они уже наверху, на скалах. В хижине с малюсенькой гостиной, двумя тесными спальнями, ванной комнатой без душа и кухонной стенкой без раковины, куда они вполне могли бы втиснуть свою двухконфорочную плиту. Однако предпочли готовить в летней кухне во дворе – довольно просторной, с большой мойкой для посуды и дровяной плитой, которая позволила экономить на стоимости баллона с газом. Хижина была совсем маленькой, Дамарис хватало меньше двух часов на ее уборку. Тем не менее в тот раз она принялась за дело с таким рвением, что на все про все ушла целая неделя. Отдраила дощатые стены изнутри и снаружи, доски пола – вдоль и поперек, вычистила зубной щеткой грязь из щелей, поковырялась гвоздиком в древесных впадинках и трещинках и вымыла потолки мочалкой. Чтобы туда добраться, ей пришлось забираться на пластиковый стул, на кухонный стол и на бачок унитаза в ванной, который, будучи фаянсовым, под ее весом раскололся, так что пришлось им ужаться в расходах, чтобы купить новый.
Когда прошло два месяца и Рохелио попробовал подкатиться к Дамарис в постели, она ему отказала, следующей ночью тоже, и это повторялось на протяжении недели, после чего от дальнейших притязаний Рохелио отказался. Дамарис обрадовалась. Она уже оставила надежду забеременеть, сердце ее больше не замирало в трепетном ожидании, что, может, на этот раз месячные не придут, и не сжималось от горя, когда они в очередной раз приходили. Но вот он, то ли раздосадованный, то ли обиженный, взялся упрекать ее, что она испортила бачок от унитаза, и каждый раз, когда из рук у нее что-то выскальзывало – тарелка, бутылка, чашка, – что случалось с завидной регулярностью – ругался и высмеивал ее. «Ну и корова, – говорил он, – ты что, думаешь, посуда на дереве растет?» «Еще раз разобьешь – я с тебя деньги за это возьму, поняла?» Настала ночь, когда Дамарис под тем предлогом, что он громко храпит и не дает ей уснуть, ушла спать в другую комнату и больше уже не вернулась.
И вот она уже на пороге сорокалетия, того возраста, когда женщина засыхает, как случилось ей как-то раз услышать от дядюшки Эльесера. Недавно, как раз в тот день, когда она взяла щеночка, Люсмила выпрямляла ей волосы и, нанося на волосы специальный состав, похвалила ее кожу, так хорошо сохранившуюся – ни пятен тебе, ни морщин.
– Не то что у меня, – горестно вздохнула Люсмила и в качестве пояснения добавила: – Ясное дело, детей-то у тебя нет.
В тот день Люсмила пребывала в благодушном настроении и всего лишь хотела сделать ей комплимент. Однако Дамарис до самых печенок пронзила боль от осознания, что и Люсмила, и, конечно же, все вокруг в смысле детей поставили на ней крест, и правильно, она и сама это знала, но признаться в этом самой себе было невозможно.
Так что последнее замечание ее двоюродной сестры, которая в свои тридцать семь могла похвастаться двумя дочками и двумя внучками, вызвало в ней желание разыграть трагедию, как в телесериале, и со слезами на глазах громко, чтоб та раскаялась в своих словах, заявить: «Да, я назвала собаку Чирли, как дочку, которой у меня никогда не было!» Но она не стала разыгрывать трагедию и ничего не сказала. Просто положила щенка обратно в коробку и спросила кузину, звонила ли она на неделе отцу, дяде Эльесеру, который живет на юге и в последнее время неважно себя чувствует.
Спускаясь в деревню, Дамарис порой заходила к донье Элодии – спросить о щенках. Из всего помета у доньи Элодии оставался только один, она держала его в картонной коробке на полу в ресторане и по-прежнему кормила из шприца. Ей удалось раздать остальных по знакомым – как в деревне, так и в соседнем городке, но в живых щенков день ото дня оставалось все меньше и меньше – они умирали. Один погиб потому, что в новом доме на него напал главный пес хозяина, а еще семеро просто умерли, и всё, и никто не знал почему. Дамарис пыталась убедить себя, что все потому, что люди просто не умеют обращаться с такими маленькими щенятами. Но не раз и не два приходили ей на память слова Люсмилы – «Ты же так бедное животное до смерти затискаешь», – и возникала мысль, что она, быть может, тоже все делает неправильно и наступит тот день, когда и эта девочка к утру превратится в бездыханное тельце, как и ее братики.
К концу первого месяца из одиннадцати в живых осталось трое: та, что у Дамарис, тот, что остался у доньи Элодии, и тот, которого взяла Химена, женщина лет шестидесяти из соседнего городка, зарабатывавшая на жизнь продажей всяких индейских поделок. Дамарис очень удивилась, что щенок этой сеньоры не умер. Не слишком хорошо ее зная, она тем не менее была наслышана о том, что жизнь эта женщина ведет довольно беспорядочную. Как-то раз, во время фестиваля китов, Дамарис видела ее такой пьяной, что та и на ногах-то не держалась, а в другой раз, воскресным утром, наткнулась на нее прямо на ступенях лестницы, ведущей к пляжу из соседнего городка, где та, судя по всему, отсыпалась после попойки – грязная, с засохшей блевотиной на подоле.
– Наши-то уже, считай, выжили, – сказала ей донья Элодия, – теперь если кто из них и умрет, так уж совсем по другой причине.
Дамарис сначала почувствовала облегчение, а потом – удовлетворение, потому что на этот раз ошиблась не она, а Люсмила, хотя, конечно, ничего говорить ей она не будет. Кузина ее принимает на свой счет все, что только ей ни скажешь, да еще и взвивается по любому поводу. Так зачем нарываться на скандал, если малышка, которая уже и глазки открыла, и сама вперевалочку подходит за едой, одним своим видом может засвидетельствовать ее правоту?
Дамарис по-прежнему носила щеночка на груди, но та с каждым днем прибавляла в весе, так что ей все чаще приходилось спускать собачку на пол. Она уже научилась лакать из плошки, ела рыбные супы, которые Дамарис варила специально для нее, а в последнее время – и остатки обычной человеческой еды, как и другие собаки. Кроме этого, Дамарис учила ее делать свои дела где положено – не в доме и не в летней кухне, где обе проводили каждое утро, пока Дамарис готовила обед и складывала высохшее белье.
До сих пор Рохелио щенка ни разу не тронул. Но теперь, когда малышка стала более подвижной, когда она повсюду ходила за Дамарис хвостом, прыгала, хватала за щиколотки, да еще и приставала к другим собакам, пробуя на них свои острые зубки, пришлось держать ухо востро. Если Рохелио хоть что-нибудь ей сделает, если он посмеет хотя бы руку перед ее носиком поднять, она его убьет. Однако он всего лишь сказал, что пора уже убирать собачку из дома на улицу, а то как бы не привыкла быть там, где люди, и не испортила бы чего в большом доме.
Скалистый берег принадлежал дядюшке Эльесеру вплоть до семидесятых годов, когда тот был вынужден разделить этот участок земли на четыре лота и выставить их на продажу. С ним-то Дамарис и выросла, потому что парень, от которого забеременела ее мама, – солдат-призывник, проходивший службу на побережье, – бросил ее еще до родов, так что той, чтобы было на что дочку кормить, пришлось уехать в Буэнавентуру и устроиться там прислугой. Когда могла, она присылала деньги, а еще приезжала на Рождество, на Пасху и в длинные выходные, случавшиеся время от времени. Дамарис росла в хижине дяди Эльесера и тети Хильмы, расположенной на земле, которая тогда уже принадлежала сеньоре Розе, – этот участок был продан первым. Несколько позже соседний участок купил один инженер из Армении, а тот, что располагался позади, достался семье Рейес.
Семья Рейес – это сеньор Луис Альфредо, родом из Кали, но живущий в Боготе, его супруга Эльвира, настоящая уроженка Боготы, и их сын Николасито. Они построили себе большой дом, весь обшитый листами алюминия – самым современным на тот момент материалом, – с бассейном и просторной летней кухней, оборудованной мойкой для посуды и дровяной плитой для приготовления санкочо – тушеного мяса с овощами, жаркого и разных других праздничных кушаний. Еще там выстроили деревянную хижину для прислуги. Семья Дамарис перебралась на тот участок, что пока еще оставался непроданным и граничил с участком Рейес. А поскольку они регулярно приезжали в отпуск, Николасито и Дамарис подружились. Они были ровесниками и даже родились в один и тот же ужасно неудобный для дня рождения день – первого января.
Стоял декабрь. В деревню пока еще не провели электричество, Ширли Саэнс стала новой «Мисс Колумбия», и Дамарис с Люсмилой проводили время, любуясь ее фотографиями в номерах журнала «Кромос», привезенных сеньорой Эльвирой из Боготы. Николасито играл в разведчика и устраивал пешие прогулки по скалам. Дамарис в этих походах доставалась роль гида, а еще они брали с собой фонарики, хотя и ходили днем. Им вот-вот должно было исполниться по восемь лет. Обычно Люсмила тоже составляла им компанию, но в тот день она пришла в ярость из-за того, что ей не разрешили возглавить экспедицию: швырнула на землю палку, которой уже успела вооружиться, чтобы было чем защищаться от гадюк, и отправилась домой, наотрез отказавшись участвовать в их затее.
Дамарис и Николасито вдвоем достигли намеченной цели экспедиции – подножия скалы с нагромождением огромных валунов, омываемых волнами океана. Сначала они спокойно понаблюдали за красными муравьями, что цепочкой шествовали по стволу дерева, нагруженные кусочками листьев. Муравьи были большие, красные и жесткие, с острыми шипами на голове и вдоль спины. «Как будто на них доспехи», – заметил Николасито. Но тут он вдруг направился к камням, заявив, что ему хочется, чтобы его окатило брызгами морской волны. Дамарис попыталась не пустить его, пояснив, что это опасно, что камни здесь очень скользкие, а море – очень коварное. Но он не обратил на ее слова ни малейшего внимания и взобрался на валуны. И как раз в ту секунду о берег ударила волна – просто высоченная – и смыла его.
В память Дамарис впечаталась такая картинка: белый высокий мальчик лицом к морю, потом – белая лава волны, а потом – ничего: голые скалы на фоне зеленого моря, такого спокойного там, вдалеке. А сама Дамарис – здесь, рядом с муравьями, и ничего не может сделать.
Дамарис пришлось одной возвращаться через сельву, и сельва показалась ей еще гуще и темнее. Высоко над ее головой смыкались кроны деревьев, а под ногами переплетались корни. Ступни погружались в ковер палой листвы и утопали в грязи, и ей стало казаться, что дыхание, которое она слышит, это дыхание не ее, а сельвы и что это именно она – а не Николасито – тонет в зеленом море, полном муравьев и растений. Захотелось убежать, потеряться, никому ничего не говорить, пусть лучше ее сельва проглотит. Она побежала, споткнулась, упала, встала и опять бросилась бежать.