ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

6. «Дружелюбно учаша»

– Баню, баню спехом топите! – велел Петр игумну Пертоминского монастыря и, согнувшись, чтобы не удариться лбом о притолоку, вошел в низкую, теплую, душную келью.

На звоннице неистово, вперебор, весело, словно на Пасху, били колокола, иноки-рыбаки стояли в монастырском дворе, открыв рты, верили и не верили, что сам царь Петр Алексеевич пожаловал в их бедный, заштатный монастырь. А Александр Данилович Меншиков уже распоряжался и приказывал, как и чем потчевать государя, куда везти бревна для креста, который срубит сам Петр Алексеевич в ознаменование своего чудесного спасения, где быть царской спальне, куда разместить намокших и продрогших свитских. Бояре постарше умильно молились на паперти монастырского храма, прикладывались к каменным ступеням, крестились, рыдая счастливыми слезами, ругали напуганного монастырского ктитора, что нет в монастыре дорогих ослопных свечей…

В море по-прежнему свистел ветер, вздымал пенные черные валы, волны тяжело ухали, разбиваясь о берег. Серые тучи быстро неслись по небу, иногда вдруг проливался короткий ливень, потом небо вновь очищалось, светлело…

Старенький инок с детским взглядом голубых глаз поклонился Иевлеву и Апраксину, повел за собою в келью на отдых. Здесь, на широкой лавке, укрывшись кафтаном, положив голову на дорожную подушку, спал человек крепким молодым сном…

– Кто таков? – спросил Апраксин инока.

Инок не успел ответить, Сильвестр Петрович узнал князя Андрея Яковлевича Хилкова, весело тряхнул его за плечи, велел вставать. Хилков сонным взглядом долго смотрел на Иевлева, потом воскликнул:

– Мореплаватель достославный?

И вскочил с лавки, радуясь нечаянной встрече.

– Ужели морем пришли?

– Морем! – сказал Иевлев. – А ты-то как, князюшка?

Хилков, натягивая кафтан и застегиваясь, коротко рассказал, что ездит уже долгое время по монастырям, читает летописи, списывает с некоторых, наиболее интересных, копии для Родиона Кирилловича Полуектова. Позабыв расчесать волосы, не обувшись, вытащил из-под лавки, на которой спал, кованный железом сундучок, открыл репчатый, круглый, хитрой работы замочек и выложил на дубовый стол груду мелко исписанных листов. Апраксин протянул было руку, Хилков весь словно ощетинился, попросил:

– Ты, Федор Матвеевич, для-ради Бога, сначала обсушись. Вон с тебя вода так и льет…

Апраксин усмехнулся – больно мил показался Андрей Яковлевич со своей боязнью, что испортят его драгоценные листы…

– Поверишь ли, Сильвестр Петрович, – горячо и радостно говорил Хилков, – рука правая занемела от писания. От самого плеча ровно бы чужая. Бумага кончилась, едва у соловецкого игумна выпросил. Нынче опять кончилась. Не дадите ли хоть малую толику?..

И, не слушая ответа, вновь перебирал свои листы, читая и рассказывая о том, как в Соловецком монастыре отыскалась летопись, всеми позабытая, – вот из сей летописи некоторые замечательные истории…

За окошком, на воле, опять стемнело; Хилков высек огня, зажег свечу в дорожном подсвечнике, стал читать о шведском стоянии под Псковом, о геройстве воевод Морозова, Бутурлина и Гагарина, о том, как пришел конец приводцу шведскому Эверту Горну, убитому славными русскими людьми. Апраксин переодевался в углу кельи, но слушал внимательно, Сильвестр Петрович тихонько попыхивал трубочкой. Андрей Яковлевич читал мерным голосом, спокойно, как того требовали строки древнего летописца, но левая рука его от внутреннего волнения часто сжималась в кулак, и было видно, как горячо сочувствует он осажденным псковичанам и как радуется их подвигу.

Без стука вошел Александр Данилович, заругался, что не идут к ужину, но Апраксин погрозил ему кулаком, он смолк. Хилков читал другой лист о Новгороде, о том, как шведы грабили церкви и ставили на правеж честных людей доброго имени, как было горько отдать шведам русские города Иван-город, Ям, Копорье, Орешек. Меншиков сердито закашлял, засопел носом, сказал, что лучше водку пить, нежели эдакую печаль слушать.

– Государь попарился? – спросил Апраксин.

– Уже какое время с кормщиками беседует…

Хилков удивился: ужели Петр Алексеевич здесь? Александр Данилович захохотал, затряс головой – ну и чудной человек князенька, за своими листами государя не приметил…

В монастырской трапезной горели свечи, монахов не было ни одного. Петр, с глянцевитым после бани лицом, с мокрыми, круто вьющимися волосами, без кафтана, с трубкой в руке, улыбаясь ходил по скрипящим половицам, вздергивая плечом, слушал рассказ Рябова о поморских плаваниях. Хилков низко поклонился, Петр вдруг весело ему подмигнул и погрозил пальцем, чтобы не мешал слушать. Рябов не торопясь, тоже с улыбкой рассказывал:

– Идем, допустим, без ветра, по реке вниз. Зачем об стреже, об фарватере, как ты изволишь говорить, думать? Ну, лесину и привязываем к лодье – сосенку али елочку. Она легонькая, ее и несет как надо – стрежем впереди лодьи, а наше дело только от мелей шестами отпихиваться…

Петр засмеялся:

– Ну хитрецы, ну молодцы! Еще что удумали?

– Много, государь, разве все перескажешь? Еще ворвань…

– Что за ворвань?

– А жир, государь, тюлений али нерпичий. Мы, как в море идем, бочки имеем с жиром. Ударит буря-непогода, мы ворвань из бочек – в мешки готовы перелить и ждем худого часу. Как молиться время придет, отходную себе петь, мы с тем пением мешки – в воду на веревках. Жир волнение и стишает…

Антип Тимофеев, красный от выпитой водки, степенно оглаживая бороду, кивал – верно-де, делаем, бывает. Дед Федор тоже кивал. Испанец дель Роблес, оглядывая стол исподлобья, несколько раз порывался вмешаться, но его не слушали. Наконец, с трудом выбирая русские слова и перемешивая их с немецкими и английскими, он сказал, что русским пора перестать строить плоскодонные суда: такие суда никуда не годятся, они валкие и плохо управляются на волне. Рябов нахмурился и насмешливо ответил:

– Килевой корабль дело доброе, да не для всякой работы. На килевом по нашему следу за плоскодонкой не вдруг пойдешь. Килевой корабль особую гавань требует, а мы от взводня везде укроемся и перезимуем где Бог пошлет. Осадка у нас малая, мы к любому берегу подойдем. Как прижмет во льдах, мы свое плоскодонное суденышко и на льдину вытащим воротом, а с килевым бы пропали. И осушка нам при отливе не страшна, а килевой обсох – и все тут. Учат все учителя, а сами только по нашему следу и ходят…

– Учиться-то есть чему! – оборвал его Петр. – Больно головы задирать мы мастаки…

– Коли есть – нам не помеха, – спокойно сказал Рябов, – а вот, государь, коли-ежели и учитель ничего не смыслит…

Петр стукнул чубуком по столу:

– Рассуждать поспеем. Дело сказывай!

– Дело так дело. Давеча сей мореплаватель смеялся, что-де мы, поморы, свои суда вицей шьем, гвоздя не имеем. Да наши кочи, да лодьи, да карбасы, вицей шитые, там ходят, господин корабельщик, где вы и во сне не видывали бывать. Судно во льдах расшаталось, гвоздь выскочил, еще течи прибавлено. А вица от воды разбухает, от нее течи никогда не будет…

Испанец молчал, надменно поглядывая на Рябова, рыбаки посмеивались в бороды – задал кормщик иноземцам жару, нечего и ответить…

В наступившей тишине вдруг раздался спокойный голос Хилкова, словно бы размышляющего вслух:

– Так, государь, сей кормщик верно говорит. По весне был я в Соловецкой обители, и архимандрит оной Фирс дал мне список жития Варлаама Керетского, древней летописи пятнадцатого века…

Петр с удивлением посмотрел на Хилкова, словно увидел его впервые, спросил резко:

– Что за Варлаам? О чем толкуешь?

– О летописи Керетского, государь, где сказано так, что я накрепко запомнил и мыслю – всем твоим корабельщикам сии слова летописи навечно надо знать…

Голос Хилкова зазвенел, лицо вспыхнуло, с твердостью и силой он произнес:

– Сказано летописцем Керетским: «Но и род его хожаша в варяги, доспеваша им суда на ту их потребу морскую, и тому судовому художеству дружелюбно учаша»… Не нас варяги, но мы их учили суда для морского хождения строить.

И Хилков повторил:

– Дружелюбно учаша!

Лицо Петра смягчилось, он взглянул прямо в глаза Андрею Яковлевичу, произнес с неожиданной грустью в голосе:

– Дружелюбно учаша. Славные слова! Ладно сказано!

И, опершись рукою на плечо Патрика Гордона, еще раз повторил:

– Слышите ли, господин генерал и адмирал, и еще кто вы у нас, запамятовал. Слышите? Дружелюбно учаша. За то и пить нынче будем… Наливайте всем, да не скупитесь, господин Гордон!

К утру в трапезной монастыря остались Петр, Апраксин, Меншиков, Гордон, Воронин, Иевлев и Хилков. Морского дела старателей, уставших в бурю, сморил крепкий сон. Антип Тимофеев, напившись, стал срамословить, Рябов его увел. Бояре давно храпели в душных монастырских келейках, во сне стонали, вскрикивали, видели себя потонувшими в пучине морской. Испанец дель Роблес, сунув полуштоф водки в карман кафтана, ушел спать на яхту…

Шторм в море стал еще злее, соленый ветер дул с силой урагана, колокола на звоннице звонили сами по себе от ударов бури. А в трапезной было тихо, тепло, все сидели в одном углу, руками с одного блюда ели свежую жареную палтусину и спорили, перебивая друг друга.

– А и врешь, Андрей Яковлевич, княжий сын! – вытирая руки о камзол, говорил Петр Хилкову. – Врешь, друг разлюбезный! Что твои попы? Чему они научат? Стой, дай сказать! Писанию научат, да не о том речь…

– Моряки нам нужны вот как! – твердо и резко сказал Апраксин. – Навигаторы!

Петр отмахнулся:

– Погоди ты с навигаторами! Ни о чем не слушает, кроме как о навигаторах, человек, божья душа. Многое иное нам не менее надобно: художества воинские, марсовы, пушки добрые, корабли строить надобно килевые, военные, науки математические тож знать. Отойди, Патрик, не мешай!

– Русский человек все может, – наваливаясь грудью на плечо царя, сказал Гордон. – Я вижу, да, я знаю. Школу надо, очень хорошую иметь школу. Я видел под Кожуховом, я каждый день вижу, о, Питер, я видел все. Я знаю…

Петр засмеялся, оттолкнул Гордона, сказал ласково:

– Спать тебе пора, господин генерал. Уведите его соснуть, ребята…

Но Гордон не дался Меншикову, запел старую шотландскую песню. Его не слушали. Федор Матвеевич говорил, постукивая ребром ладони по столу:

– Нынче, да и во все дни, что в Архангельске проведены, ты, государь, изволил видеть, каковы поморцы морские пахари. Школу для них навигаторскую – и не найти моряков лучше…

– Все тебе моряки и моряки, свет на них клином сошелся! – сказал Петр. – Об ином толкуем. О том думаем, какой великий прибыток быть может государству, коли люди, подобные тем, что с нами на яхте матросами шли, истинные знания получат. Такая школа надобна, чтобы какой человек ни пришел – сам бы в ней остался учиться и с прилежанием бы ею пользовался. Как же сии школы делать? Как? Школы, чтобы докторское, врачевательское искусство там учили, чтобы фортификацию, и рудное дело, и как железо выплавлять, и строение домов, и крепостей строение. Что молчишь, господа совет, консилиум? Замолчали?

Меншиков ответил невесело:

– А что мы, Петр Алексеевич, сказать можем? Чему сами учены? Псалтырь да Часослов? Веди-он – во, буки-рцы-аз – бра?

Иевлев и Хилков засмеялись, Александр Данилович очень уж похоже показал, как читают школяры. Петр улыбнулся, набивая трубку душистым табаком.

– Часы знаем, молитвы – подвечерицу, полунощницу, утреню да тропари праздничные? Господа совет, консилиум! Моя-то школа, сам ведаешь, какова – на конюшне недоуздком учен да в обжорном ряду тумаками. Сильвестр Петрович чему сам набрался – тому и рад. Господин Апраксин Федор Матвеевич много ли наук постиг за воеводство за свое? Поставлен воеводою, а по ночам сидит, мучается, субстракция да мультипликация, а что оно такое – градусы те на астролябии?

– Погоди, Александр Данилович! – в сердцах сказал Апраксин. – Градусы нынче все ведают. Я, государь, иным часом и вовсе тут голову набекрень свихну. Сам суди. Давеча в зиму прислал мне Александр Данилович от Москвы список науки, геометрия называемой. Ночи здесь длинные, свечи зажгу, сижу, думаю. Ничего понять, государь, нельзя. Списатель, что список списывал, сам об геометрии понимания никакого не имеет начисто, ошибок натворил. Другой списатель еще более первого, а третий и вовсе невесть что списал. Им – хаханьки, а нам – учись. За вчерашнюю ночь в Архангельске мы с Сильвестром сам-друг до третьих петухов сидели – у него один список, у меня другой. Догадывались.

– Догадались? – смеясь, спросил Петр.

– Веселого-то немного! – ответил Апраксин.

– Голова, государь, пухнет, ей-ей! – вмешался Иевлев. – Книги надобны, да много, типографии, дабы печатные книги были!..

– Куранты надо! – из своего угла сказал Патрик Гордон. – Каждый день.

– Какие еще куранты? – сердито спросил Меншиков.

– Большой бумага. Большой бумага…

– Большая! – поправил Апраксин.

– Большая, – согласился Гордон. – Вот! – Он показал руками, какая должна быть бумага. – И на нем различные новости. Например, король дал аудиенцию послу, или принцу, или министру иностранного двора. Военное сражение. Или, например, в Москве имелась гроза и буря. И пожар…

Меншиков сплюнул, сказал:

– Тьфу, еще накликаешь!

– Куранты – суть ведомости! – догадался Апраксин. – Дело доброе…

– Что ж! – сказал Петр. – Верно, дело доброе…

С трубкой в зубах он ходил по трапезной, говорил утешающе:

– Будет, с прошествием времени все будет. А что многотрудно нам, то как иначе? Аз грешный – много ли знаю? Вот Хилков нынче листы рассказывал, что отыскал в Соловецкой обители. Слушал я, слушал, со всем вниманием. И нынче те листы читать буду. Лоцию беломорскую кому читать, как не нам? Ох работы нам, други мои, ох дел, и не перечесть, сколь много. Одно и утешение – не стары еще, а, господа совет?

– Да не так уж и молоды, – ответил самый молодой – Яким Воронин: ему в воскресенье стукнул двадцать один год. – Не ребятишки уж, государь…

– Поди-ка, огня подай, старче! – велел Петр, усмехнувшись, и, раскурив трубку от уголька, велел всем спать.

Когда выходили из трапезной, Хилков негромко попросил:

– Государь, Петр Алексеевич, не вели мне за море ехать с посольством, бью челом, оставь книгу замысленную написать. То жизнь мне – сия книга…

Петр остановился на ветру, нахмурился:

– «Ядро»?

– Так, Петр Алексеевич…

Царь еще более нахмурился, брови его совсем сошлись над переносицей, заговорил поучительно:

– Апраксин Федор Матвеевич – моряк отменный, море ему более жизни дорого, однако ж мы поставили его воеводою в Архангельске. И справляется, несет службу примерно. Якимка Воронин в прошлые времена бит бывал нами нещадно – в вотчину просился, однако ж стал мореходом…

Хилков молчал, опустив голову.

– Меншиков Александр Данилович слезами, бывало, плачет, от дела отбивается, что-де темен. Однако работает, справляется. Гисторию писать – добро задумал, а кто в Швецию поедет? Нам послы с головами надобны, а не квашня, не бабы, не мякина…

Андрей Яковлевич еще ниже опустил голову. Петр сказал мягче:

– Там и писать свою гисторию будешь. Кому и ехать, как не тебе? Знаешь старопрежние времена, голова не глупа, честь России не посрамишь. Да еще и ехать-то не завтра, до отъезда много успеешь…

Хилков поклонился, пошел к себе.

– Ну? – спросил Сильвестр Петрович.

– Ехать! – сказал Хилков.

– Ну и добро! – лежа на лавке, отозвался Апраксин. – Кем ехать-то?

Андрей Яковлевич сказал со вздохом:

– Резидентом, а на поверку – послом!

– Ты? Послом?

– Послом! – кивнул Хилков.

– Да тебе сколько годов-то?

– Двадцать три.

Апраксин засмеялся.

– Ну, дела! Посол в двадцать три года. Велика тебе честь, Андрей Яковлевич…

Хилков разделся, еще раз вздохнул, лег на свою лавку. По-прежнему свистел морской ветер, выл в трубе, шатал стены келии. Сильвестр Петрович, сидя за столом, быстро писал:

«Свет мой, радость очей моих, голубонька Машенька. Сей лист пишу тебе из обители, поименованной – Пертоминская. Ты бы нас в сии поры не признала – работаем без отдыху и, грех вымолвить, без молитвы. Солью морской изрядно поизъедены, лики наши облупились, руки саднит. Об тебе, голубонька моя, думаю денно и нощно. Государь наш, Петр Алексеевич, в добром здравии, многое доброе будет в недальние дни его соизволением на Руси поделано, а люди здесь еще получше, чем я тебе и Родиону Кирилловичу рассказывал. Покуда все еще шутим, да и дело меж шутками делаем. Охота у государя нашего к морю превеликая, да и мы не те ныне, что на Переяславле-Залесском в допрежние времена играли. Свет мой, Машенька! Горько мое житьишко без тебя, сударушка добрая. И что за участь с молодою женою нисколько не видеться, да, знать, на роду мне так написано. Когда мы все к Москве вернемся – того не знаю. Огорчать тебя, душечка, не хочу, но может статься, что мне повелят быть в городе Архангельском при корабельном строении в помощь Федору Матвеевичу. Тогда и ты ко мне прибудешь, надеюсь на сие непрестанно. Кланяюсь я низко тебе, лапушке моей, и еще дядюшке Родиону Кирилловичу, сохрани его Господь в добром здравии. Скажи ему, Машенька-сударушка, что здешней обители монаси так обленились на тихом своем житии, что в церкву – и в ту не ходят, а говорят богомольцам: “Вы идите, молитесь, мы же сами не пойдем, наше дело позвонить, а за нас, за праведных, ангелы на небеси молятся…” За то государь много над ними смеялся, а потом маненько игумна постращал, что-де за сие тунеядство повелит монасей забрать в стрельцы…»

Сильвестр Петрович дописал, запечатал письмо перстнем, лег на лавку – соснуть хоть часок: царь Петр Алексеевич посулил разбудить скоро.

Но соснуть не удалось вовсе.

За стеною, где до́лжно было опочивать Меншикову, грохнула дверь, раздался бешеный голос Петра:

– Ты что же, песий сын, творишь? Ты что…

Было слышно, как Александр Данилович свалился с лавки, как куда-то поволок его Петр, как Меншиков причитал над самим собою:

– Ой, пропала головушка, ой, виноват, ой, Петр Алексеевич, милостивец, все отдам, все, в поясе оно у меня…

Раздалось несколько частых ударов, по кельям пронесся вопль Меншикова. Апраксин сел на скамье, прислушался, спросил быстрым шепотом:

– Данилыча?

– Его, – ответил Иевлев.

– Так я и давеча думал, – со вздохом сказал Апраксин. – Мы сюда пошли, а его во дворе игумен дожидался. Он к нему возьми и юркни…

Сильвестр Петрович болезненно поморщился. Хилков тоже проснулся и спрашивал, что случилось. Меншиков выл, но чувствовалось, что делает он это не столько от боли, сколько бережась дальнейшего. Петр хрипло крикнул за стеною:

– Моим царевым именем? На государевы нужды? Тать денной, да как ты смеешь?

Опять посыпались удары, Меншиков взвизгнул, послышались шаги Петра, царь ушел. Иевлев хотел было пойти к Александру Данилычу, но тот, плача и сморкаясь, вошел сам.

– Ну откудова он сведал? – спросил Меншиков. – Откудова? С проклятущим сим игумном мы вдвоем только и были…

– Водички попей! – сказал Апраксин.

– Иди ты с водичкой-то! И денег всего ничего взял, монастырь вшивый, что у них есть, а он сведал…

– Отобрал? – не в силах не улыбаться спросил Апраксин.

– А то мне оставил. И с поясом вместе отобрал…

Меншиков сел, стал щупать себя – целы ли ребра. Ребра были целы. Тогда он сказал с угрозой:

– Мое от меня не уйдет. В Архангельске разочтемся. Умен больно. Пояс-то мой!

И ушел спать, хлопнув дверью, словно Иевлев, Апраксин и Хилков были в чем-то виноваты.