ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

XLШ

Аврора посетила в погорелой Бронной пепелище бабки, была и на Девичьем поле. Монахини Новодевичьего монастыря показали ей опустелую квартиру Даву и близ огородов – у берега Москвы-реки – место его страшных казней. Здесь-то, в слезах и отчаянии, Аврора поклялась до последней капли крови преследовать извергов, отнявших и убивших ее жениха. Она было оставила Фигнера и, приютившись у знакомой, пощаженной французами старушки, кастелянши Воспитательного дома, около двух недель оставалась в Москве, разыскивая Перовского между русскими и французскими больными и пленными. Не найдя его, она решила, что он погиб, опять пробралась в отряд Фигнера, рыскавшего в то время у путей отступления французов к Смоленску, и уже не покидала его.

«Но, может быть, он жив? – думалось иногда Авроре о Перовском. – Что, если в последнюю минуту его пощадили и теперь, измученного, по этой стуже, голодного и без теплой одежды, ведут, как тысячи других пленных?» Аврора на походе с трепетом прислушивалась к известиям из других отрядов и, едва до нее доносился слух об отбитых у неприятеля русских пленных, спешила искать среди них вестей о Перовском. Никто из тех, кого она спрашивала, не слышал о нем и не видел его ни в Москве, ни на пути.

Исполняя поручения неутомимого и почти не спавшего Фигнера, Аврора часто не понимала, зачем именно она здесь, среди этих лишений и в этой обстановке, если ее жениха нет более на свете? Для чего, бросив теплый родной кров и любящих ее бабку и сестру и забыв свой пол и свое, не особенно сильное, здоровье, она сегодня весь день не сходит с Зорьки, завтра мерзнет в ночной засаде, среди болот или в лесной глуши? На походе, у переправ через реки и ручьи, в дождь и холод, у костра, и в бессонные ночи, где-нибудь в овине или в полуобгорелой, раскрытой избе, ее преследовала одна заветная мечта – отплаты за любимого человека… В минуты такого раздумья, тайком от других Аврора вынимала с груди крошечный медальон с акварельным, на слоновой кости, портретом Перовского и, покрывая его поцелуями, долго вглядывалась в него. «Милый, милый, где ты? – шептала она. – Видишь ли ты свою, любящую тебя Аврору?» В эти мгновения ее облегченным думам становилось понятно и ясно, зачем она здесь, в лесу, или на распутье заметенных снегом дорог Литвы, а не у бабки в Ярцеве или в Паншине и зачем на ней грубый казацкий чекмень или бараний полушубок, а не шелковое, убранное кружевами и лентами платье.

Картины недавнего прошлого счастия дразнили и мучили Аврору. Мысленно видя их и наслаждаясь ими, она не могла понять, что же именно ей, наконец, нужно и чего ей недостает? Мучительным сравнениям и сопоставлениям не было конца. «Как мне ни тяжело, – рассуждала она, – но все же у меня есть и защищающая меня от стужи одежда, и сносная пища, и свобода… А он, он, если и вправду жив, ежечасно мучится… Боже! каждый миг ждать гибели от разбитого, озлобленного, бегущего врага!..»

Аврора дремала на печи. Вдруг ей показалось, что ее зовут. Она приподняла голову, стала слушать.

– Это я, – раздался у ее изголовья тихий голос мужика, лежавшего на печи.

В избе несколько как бы посветлело. У плеча Авроры яснее обрисовалась широкая, окладистая борода белоруса, его худое, благообразное лицо и добрые глаза, ласково смотревшие на нее. Посторонних, кроме ребенка, спавшего на печи, не было в избе.

– Пан́очку, а пан́очку, – обратился к Авроре, опершись на локоть, мужик. – Что я тебе скажу?

Аврора, присев, приготовилась его слушать.

– Ответь ты мне, – спросил мужик, – грешно убивать?

– Кого?

– Человека… ен ведь хоть и враг, тоже чувствует, с душой.

– Во время войны, в бою, не грешно, – ответила Аврора, вспоминая церковную службу в Чеплыгине и воззвание святого синода, – надо защищать родину, ее веру и честь.

– Убивают же и не в бою, – со вздохом проговорил мужик.

– Как? – спросила Аврора.

– А вот как. Мы исстари мельники, – произнес мужик, – перешли сюда из С́ебежа, – землица там скудна. Жили здесь тихо; только усё отняли эти ироды – хлебушко, усякую живность, свою и чужую муку: оставили, в чем были. Одной кудели, оголтелые, не тронули, им на что? не слопаешь! И как прожили мы это с Успенья, не сказать… Отпустили они нас маленько, а тут с Кузьмы и Демьяма опять и пошли; видимо-невидимо, это як бросили Москву. Есть у нас тоже мельник и мне сват, Пётра. Добыл он детям у соседа-жидка дойную козу: пусть, мол, хоть молочка попьют: и поехал это на днях сюда в город, к куму, за мучицей. Возвращается, полна хата гостей… Французы сидят вокруг стола; в печи огонь, а на столе горшки з усяким варевом. Жена, сама не своя, мечется, служит им. Ну, думает Пётра, порешили козу. А они завидели его, смеются и его же давай угощать; сами, примечает, пьянешеньки. Что же тут делать? а у него никакого оружия.

Аврора при этом вспомнила о своем пистолете и ощупала его на поясе, под бешметом.

– Посидел он с ними, – продолжал мужик, – и вызвал хозяйку в сени. Спрашивает: «Коза?» Она так и залилась слезами. «А дети?» – спрашивает и сам плачет. Она указала на кудель в сенях и говорит: «Я тута их спрятала». Вытащил он ребят из-под кудели, посадил их и жену в санки, а сам припер поленом дверь, говорит хозяйке: «Погоняй к куму», – да тут же запалил кудель и стал с дубиной у окна. Полохнули сени, повалил дым. Французы загалдели, ломятся в дверь, да не одолеют и полезли в окна. Какой просунет голову, Пётра его и долбанет… И недолго возились… Это вдруг все затрещало, и стал, о господи, один как есть огненный столб… Это скажи, грешно? накажут Пётру на том свете?

– Бог его, дедушка, видно, простит, – ответила Аврора.

Опять настало молчание. Сверчок над лавкой также затих. Не было слышно ни собачьего лая на дворе, ни шуршанья и возни тараканов. Аврора прилегла и, закрыв глаза, думала, скоро ли позовет Мосеич.

– Пан́очку, а пан́очку, – вдруг опять послышался голос, – что я тебе скажу?

– Говори, дедушка.

– За насильников бог, може, простит, а как ён тебя не трогал?

Аврора слушала.

– Было, ох, и со мною, – продолжал мужик, – встрел я ноне, идучи сюда, глаз на глаз, одного ихнего окаянника-солдата; шел он полем, пеш, вижу, отстал от своих, ну и хромал; мы пошли с ним рядом. Он все что-то лопоче по-своему и показывав на рот, голодный, мол; а при боку сабля и в руках мушкет. Думаю, сколько ты, скурвин сын, загубил душ!

Мужик замолчал.

– Сели мы, – продолжал он, – я ему дал сухарь, смотрю на него, а он ест. И надумал я, – вырвал у него, будто в шутку, мушкет; вижу, помертвел, а сам смеется… хочет смехом разжалобить… Ну, думаю, бог тебе судья! показал ему этак-то рукою в поле, будто кто идет; он обернулся, а я ему тут, о господи, в спину и стрельнул…

Мужик смолк. Молчала и Аврора.

– Грешно это? – спросил мужик.

Аврора не отвечала. Ей вспомнилось пепелище Москвы, Девичье поле и место казней Даву. «И что ему нужно от меня? – думала она. – Не все ли равно? Теперь все погибло и все кончено… пусть же гибнут и они». В избе стало еще светлее; за окнами во дворе слышался говор и двигались люди.

– А я, панок, потому в Ошмяны, – начал было, не слыша Авроры, мужик, – сюда, сказывают, идет генерал Платов с казаками… и я…

Он не договорил. Дверь из сеней отворилась. В избу вошел Мосеич. Осмотревшись и разглядев Аврору, а возле нее мужика, он остановился.

– Не бойся, это наш, – сказала Аврора, спустясь с печи и идя за Мосеичем в сени. – Что нового?

– Едем: они ждут своего Бонапарта.

– Где?

– Здесь.

– Ты почем знаешь?

– Все толкуют «анперёр!» и указывают на дорогу…

– Вывози санки; еще успеем доскакать к нашим.

Мосеич пошел за лошадью. Аврора вышла за ворота. Бледное утро едва начиналось; улица у постоялого двора была уже, однако, полна народа. Все в некотором смущении ждали Наполеона, опоздавшего, по расписанию, более чем на три часа.