Гумилева знают. Гумилев популярен. Наперекор всем историко-литературным хитросплетениям. Ничего не желая об этих хитросплетениях знать, своенравная публика отдает Гумилеву предпочтение и перед его учителями, и перед его соратниками. Несомненный учитель Гумилева – Брюсов, «поэтический дядька» всех тяготеющих к французской пышности и пряности словесной и картинной; но о Брюсове поахали в свое время и забыли его, как только он начал появляться в академическом сюртуке, как только стал скучен; Гумилеву же еще далеко до академической одежды, он «свой человек» и в костюме спортсмена, и в походном френче. Есть и другой учитель у Гумилева – тот неожиданный в свое время поэтический отшельник, у которого так повадно было учиться «остроте». Ибо каждое движение его воистину было заострено. Это Иннокентий Анненский, но Анненско-го «свет узнал и раскупил», а там забыл еще более благополучно, чем Брюсова. Ant mortuis nihil bone1, как говорит чеховский «оратор».

Еще меньше хотят знать поклонники Гумилева о литерат‹ур-ных› товарищах и учениках Гумилева: какое им дело, что поэт считал себя (а может быть, и до сих пор считает) командиром нового целого взвода так называемых «акмеистов». Услышав новый термин, публика захотела, конечно, узнать его значение, но, не получив удовлетворительного ответа, зевнула и успокоилась: на ее отношении к Гумилеву это не отразилось.

Надо быть справедливым к Гумилеву: он не делал ничего предосудительного, чтобы влюбить в себя публику. Он отнюдь не потакал, например, ее тяге к изменчивой злободневности. Правда, в начале войны он принял участие в вакханалии военного стихотворчества. Но и здесь, хотя и примкнул к «оправдывающим», остался оригинален: патриотические неистовства подогревались не им, другими. Не потакал он и спросу на дешевый эротизм под сентиментальным соусом – вообще за публикой не бегал.

Привлек он ее к себе другими качествами: доступностью, занимательностью, живописностью и, пожалуй, пикантностью, но не в дурном смысле. Отвергнув лирические тенденции символистов, сочтя предрассудком их тягу к музыке, он стал заботиться о тщательной лепке и раскраске каждого стихотворения. И они уже не сливались в читательской памяти в одну массу: каждое слово жило своей жизнью. Каждое имело вес, форму, цвет. Они сыпались из книг его как пряники: вот пряник-рыба, вот пряник-лошадь, а вот король с королевой, все замешанные на меду, вкусно и сладко выпечены, ярко расписаны и внутри каждого – перец-имбирь или другая пряность.

Открываю новые книги Гумилева – «Фарфоровый павильон» и «Костер». Первая – целиком состоит из пряников – по китайскому рецепту. Пряники сыплются и из второй. Вот, напр‹и-мер›, что удалось сделать Гумилеву, какое воображение его остановилось на теме невского ледохода:

Река больна, река в бреду.
Одни, уверены в победе,
В зоологическом саду
Довольны белые медведи.
И знают, что один обман –
Их горестное заточенье:
Сам Ледовитый океан
Идет на их освобожденье.
(«Ледоход». «Костер», с. 15)

Не правда ли, прочитав эти строки, нельзя удержаться от улыбки – но не насмешливой, а ласково-поощрительной, чуть ли не такой, которой мы встречали наиболее удачные словосочетания Игоря Северянина? Гумилев не такой озорник, как Северянин, он не все, а только кое-что принесет в жертву остроте и пряности, – зато, вероятно, он и не «выскочит из ландолета девушками окруженный». Но историки нашей поэзии вспомнят, что первый голос, раздавшийся в защиту фокуснической ловкости Северянина, был голос Гумилева (в «Аполлоне» 1911 года – рецензия об электрических стихах). Родство их несомненно. Гумилев – облагороженный Северянин, или Северянин – опошленный Гумилев: как угодно.

Не может не улыбнуться читатель, знакомясь с другими словесными пряниками Гумилева. О женском голосе он говорит –

Звонче лютни серафима
Ты и в трубке телефонной.
(«Телефон». «Костер», с. 37)

Читатель догадывается, конечно, что это неспроста, не лирическая запись впечатления, что автор, говоря словами его учителя Брюсова, «счел своевременным» утвердить в поэтических правах современный телефон. Да, в бессознательном разбеге воображения придется раз навсегда забыть тому, кто пренебрег символической «existence»2 во имя веселой конкретности, символич‹еской› музыкой во имя лепки, во имя «печения». Любопытнее всего, что улыбается не только читатель: улыбается, очевидно, и сам автор. И это не та улыбка, которая искрами брызжет из развалившихся глаз, как это по временам бывало с Пушкиным, – это улыбка торжествующего мастера, мастера, довольного тем, что он сделает. Нет-нет, и эта улыбка прорвется там, где ее, казалось бы, трудно ждать – напр‹имер›, в раздумьях о своей смерти:

И умру я не на постели
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели, (щели??)
Утонувшей в густом плюще,
Чтоб войти не во всем открытый,
Протестантский, прибранный рай,
А туда, где разбойник, мытарь
И блудница крикнут: вставай!
(«Я и вы». «Костер», с. 17)

Нет сомнения – в стихах этих отражено то подлинное, чем живет поэт. Нет сомнения в глубокой серьезности такого, например, прекрасного стихотворения, как «Деревья»:

Я знаю, что деревьям, а не нам
Дано величье совершенной жизни.
На ласковой земле, сестре звездам,
Мы – на чужбине, а они – в отчизне.
Есть Моисеи посреди дубов, Марии между пальм…
(«Деревья». «Костер», с. 7)

Но удивительное дело: когда, прочитав, представляешь себе лицо поэта, не можешь отделаться от навязчивой мысли, что автор и здесь улыбается. Всюду, всюду чудится читателю улыбка мастера, как нельзя больше довольного своей работой, – и совершенно невозможно, слушая стихи Гумилева, представить автора плачущим, тогда как слезы на глазах Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Фета, Блока были бы вполне естественны.

Гумилев – отличный лепщик, отличный выделыватель хороших стихов, и отличным качеством своих «пряников» он подкупает не только публику, но и толпу «молодых», как иногда бывает с учениками, которые пренебрегают тем серьезным, что есть в учителе, и, усвоив его внешние приемы, наперебой упражняются в тонкостях печения пряников. Все шире и шире расплываются самодовольные улыбки: их отношения к своему искусству хорошо формулируются фразой героя: (кажется, в стихотворении одного молодого поэта этой школы)

То, что я сделал – превосходно!
И это сделал – я!

Так будет еще долго. Сейчас, в эпоху всяческого голода, особенно соблазнительно обманывать свой голод пряниками. Но уже скоро раздастся неумолимое требование: «хлеба!». И тогда пряные фразы и рифмы отойдут на время в историю. А пока Гумилев по праву выдвинут читающей стихи публикой в первые ряды, по праву заслужил ее расположение. Большой искусник, он кажется иногда обладателем изумительных, вряд ли не сверхъестественных способностей – и вдумываясь в название его книги – «Костер», мы не сразу можем догадаться, что в самом деле перед нами подлинное горение, огонь, низведенный с неба магической волей, почти или только бенгальские огни (конечно, самого лучшего качества!).

1. После смерти – ничего хорошего (лат.).
2. существование, жизнь (фр.), здесь – бытие (ред.).
Читать другие книги
Страницаиз1
СкороКнижный режим