Больше рецензий

12 августа 2015 г. 00:33

273

Евгений Евтушенко считал, что многие стихотворения Луговского написаны с “почти киплинговской силой”. Самуил Маршак же, по свидетельству Корнея Чуковского изрек приговор: “...стихи Луговского похожи на воду, в которой художник моет кисти, и вода от этого разноцветная, но не перестает быть водой”. Впору вспомнить блоковское: "Здесь жили поэты, и каждый встречал другого с надменной улыбкой...
Но, уважаемый Самуил Яковлевич, куда вы денете потрясающую "Дорогу":
И глу́хо стуча́щее се́рдце мое́
С рожде́нья в рабы́ ̀ей про́дано.
Мн̀е стра́шно назва́ть даже и́мя ее́ —
Свире́пое и́мя ро́дины.

Или "Жестокое пробужденье":
Но ты мне приснилась
как детству - русалки,
Как детству -
коньки на прудах поседелых,
Как детству -
веселая бестолочь салок,
Как детству -
бессонные лица сиделок.
Прощай, золотая,
прощай, золотая!
Ты легкими хлопьями
вкось улетаешь...
Я уже не говорю о звенящем, чеканном, словно вылитом из золота "Остролистнике":
Скоро легкой травою покроются склоны
И декабрьские бури,
как волки, прилягут.
Ты несешь на стеблях,
остролистник зеленый,
Сотни маленьких солнц —
пламенеющих ягод.
Луговскому, надо сказать не очень везло на оценки его творчества. Войдя в литературу под ярлыком "конструктивиста", Луговской с самого начала воспринимался как поэт глубоко идеологизированный, воспевающий романтику революции и гражданской войны (отсюда параллели, которые проводит Евтушенко между ним и Киплингом). Между тем зоркая Ахматова замечала: "Луговской по своему душевному складу скорее мечтатель с горестной судьбой, а не воин".
Конструктивизм Луговского проявляется прежде всего в его ритмических экспериментах 20-х годов, когда, по замечанию М.Гаспарова, каждое стихотворение было "самодовлеющим экспериментом». Его "Перекоп" становится эталоном нового размера - тактовика. В ряде стихотворений Луговской продолжает развивать дольник особый стихотворный метр, разработанный в начале века модернистами (Блок, Брюсов, Гумилев, Ахматова, Цветаева) и несущий в своем семантическом ореоле признаки разрыва с классической традицией русского стиха. В дольнике так же, как и в силлабо-тоническом стихе, ритм образуется чередованием ожидаемо сильных мест (иктов) и слабых мест (междуиктовых интервалов). Однако объем межударных интервалов в дольнике, в отличие от силлабо-тонических размеров не постоянный и колеблется в диапазоне 1-2 слогов. В "Дороге" мы имеем один из наиболее ярких примеров дольника Луговского. В этом стихотворении достаточно сильно звучит мотив неволи, рабства, пыток. Начинается стихотворение с плена Игорева, Иоанн Грозный, которого шевелят на адской сковороде черти, тоже находится в заключении, в плену.Эпитет «глухо» в последней строфе опосредованно способствует созданию впечатления замкнутого пространства: сердце как бы оказывается в положении узника, стучащего в стены камеры. Стены, башни, запоры, рвы отгораживают от окружающего мира, возникает эффект осажденной крепости. Особую роль в тексте стихотворения играет слово «кремлей». Это - не только символ страшной русской власти в прошлом.Здесь, несомненно, присутствует и ассоциация с современностью: московский Кремль после перевода в него правительства страны становится символом советской (а позднее и российской) власти. Ритмическое своеволие поэта, его дисгармонический дольник становится подспудной формой протеста против давящей неволи и рабства, отсюда - удивительная энергия и сила интонации, исходящая от этого стихотворения. Вместе с тем через три года после написания "Дороги" Луговской пишет Тамаре Губерт: "А ритм — это замечательная вещь, но все-таки опьянение. Ритм — это то, что чувствует вся планета, несущаяся на орбите, а не абсолютная точка в комете". Как это понимать? Луговской и в ритме видит покушение на свободу поэта, целью которого должно стать проникновение в суть существования, бытия путем сосредоточения, погружения в себя, постижения тайны собственной жизни. Окружающие предметы - лишь толчок, повод для погружения в "в колодец внутреннего сна", "составленный из неумолимой фиксации времени, положения, предметов и композиции пространства". Цитирую Луговского дальше: "В этом колодце (он очень маленький) светло, как на пластинке микроскопа, и вертится какая-то бешеная штучка — конечный атом (?). Смотреть на нее страшновато, но просто. Все длится тысячную долю секунды. Это и есть абсолютная красота, начало начал, твоя собственная жизнь. Если ты успеешь (как редко это кому-нибудь удавалось) — бросить ее в стихи — загремят и расцветут, если в поступок — о нем будут с восторгом рассказывать дети детей". Еще одна цитата, из другого письма:"Если хочешь понять кое-что из этого условного мира (условного, потому что уютного) — смотри чаще в окно своей комнаты вечером, ночью. Ты там и не там. Там лежат все твои вещи, вся арматура твоего “я”, все воспоминания, заключенные в предметах". В этих высказываниях можно усмотреть своеобразный манифест лирического экзистенциализма. Цель поэзии - постигнуть тайну жизни, поймать ту единственную точку, в которой она сосредоточена, уловить, остановить мгновенье, которое прекрасно. Этот "манифест" находит свое выражение в серии стихотворений 30-х годов. Одно из них - "Пила" (1939):
Но я последним напряженьем воли
Возьму в себя
молочную луну,
Посеребренное морское поле,
Далекий звон и эту тишину.
Здесь Луговской отказывается от ритмических изысков 20-х годов и останавливается на достаточно традиционном пятистопном ямбе. Главным становится воскрешение "воспоминаний, заключенных в предметах". Это не просто изображение моря, но изображение моря в окне:
Всё опустело. Замер санаторий.
Закрыта комната, где ты жила.
В окне лежит серебряное море.
Звенит, поет далекая пила.
Возникающая картина - не просто пейзаж. Это - "арматура "я" поэта, это сохраненная, запечатленная в поэтических строках жизнь, спасаемая от распада, уничтожения: "остановись, мгновенье, ты прекрасно!" Стихи звучат как откровение, как всплеск из "колодца внутреннего сна":
Звенит, поет...
Такие сны бывают:
Пустые зданья, белая луна,
Никто тебе дверей не открывает,
Звенит и наплывает тишина.
Воспоминание о любви сливается с ощущением неповторимости, мимолетности и красоты каждого момента, звон пилы утрачивает свою бытовую вещественную природу, становится символом полноты существования, интенсивность переживания которого столь высока, что возникает мысль о смерти. Мотивы любви и смерти, эроса и танатоса связаны, переплетены здесь воедино:
Она звенит, звенит всё ближе, ближе,
Восторгом наполняет бытие.
Что в этом звоне я еще услышу —
Быть может, смерть иль отзвуки ее?
Тот же мотив окна ( в прошлое?, во "внутренний колодец? в тайны существования?) находим в стихотворении "Почтовый переулок". Тоже о любви. Об ушедшей любви.
Жизнь опять меня манила
теплым маленьким огнем,
Что горит, не угасая,
у четвертого окна.
Это только номер дома —
заповедная страна,
Только лунный переулок —
голубая глубина.
И опять зажгли высоко
слюдяной спокойный свет.
Полосатые обои
я увидел, как всегда.
Чем же ты была счастлива?
Чем же ты была горда?
Даже свет твой сохранили
невозвратные года.
"Воспоминания, заключенные в предметах", имеют страшную силу над душой. Об этом - последние строки "Почтового переулка":
Я стоял и долго слушал,
что гудели примуса.
В темноте струна жужжала,
как железная оса.
Я стоял и долго слушал
прошлой жизни голоса.
В этих стихотворениях Луговского - удивительный "шиз", полная свобода от "интертекста", логической и литературной отягощенности. Как будто поэт прорывается к самой обнаженной сути бытия, к "музыке сфер", освобождаясь от невыносимого гнета рефлектирующего сознания: "Жизнь полнее всего там, где она наименее сознательна" (Фолкнер).