ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Молитва за того, кто не враг никому

– Так ты ей засадил? – он врубил приемник. «Сьюпримз» пели «Baby Love».

– Не твоего грязного ума дело, чувак. Джентльмены о таком не говорят, – второй выудил из пачки третью пластинку «Джуси Фрут» и, согнув ее пополам, сунул в рот. Сладкий сок на мгновение наполнил рот и почти сразу же рассосался в слюне, собравшейся под левой щекой.

– Джентльмены? Блин, детка, ты, конечно, крут, но до джентльмена тебе… – он щелкнул пальцами.

– Ты аккумулятор проверил, как я сказал?

Он покрутил настройку и остановился на «Роллингах», исполнявших «Satis-faction».

– Я гонял ее к Крэнстону – они сказали, все дело в прерывателе. Двадцать семь баксов.

– Аккумулятор.

– Господи, чувак, чинил бы сам. Я передаю то, что сказал Крэнстон. Он сказал, все дело в прерывателе, так при чем здесь твой аккумулятор?

– Расческу дай?

– Свою носи с собой. Ты лишайный.

– Пошел в жопу. Дай же расческу, блин!

Он достал из кармана алюминиевую расческу и протянул второму. Зубья у расчески были разной длины, как в парикмахерской. На мгновение он перестал жевать, пока второй несколькими привычными движениями провел серой расческой по длинным каштановым волосам. Он расчесал волосы и вернул расческу.

– Хочу заскочить в «Биг бой», перехватить чего-нибудь. Ты как?

– А бак зальешь?

– Ну, губу раскатал.

– Не, не хочу я в «Биг бой». Катаешься там дурак-дураком по кругу как те краснокожие при Литтл-Бигхорне, и все ради того, чтобы проверить, там ли твоя зазноба с пышной жопой.

– А ты куда хочешь?

– В «Биг бой», чтоб его, не хочу… крутиться там как генерал Кастер. Точно не хочу.

– Это я усек. По кругу и по кругу. Смешно. Знаешь, умник, тебе самое место в Голливуде. Ладно, так куда ты хочешь?

– Видел, что в «Коронет» идет?

– Ну, не видел, а что?

– Кино про евреев в Палестине.

– А кто играет?

– А черт его знает. Пол Ньюмен, кажись.

– В Израиле.

– Ну, в Израиле. Так видел?

– Нет. Хочешь сходить?

– Можно. Все равно ничего другого нет.

– Твоя мамаша во сколько возвращается?

– Забирает отца с работы в семь.

– Ты не ответил.

– В районе полвосьмого.

– Ну, давай. Деньги есть?

– На один билет.

– Господи, ну и дешевка же ты. Я думал, я тебе друг.

– Пиявка ты, а не друг.

– Радио выруби.

– Я его с собой возьму.

– Ты так и не сказал, трахнул ты Донну или нет, а?

– Не твое вонючее дело. Ты же не говоришь, трахаешься ты с Патти или нет?

– Забей. Аккумулятор не забудь проверить.

– Пошли, на сеанс опоздаем.

И они пошли смотреть фильм про евреев. Тот, который, как ожидалось, много чего может рассказать им о евреях. Оба были гоями, поэтому не могли предположить того, что фильм про евреев не рассказывал про евреев ничего. Ни в Палестине, ни в Израиле, ни где бы то ни было еще из мест, где живут евреи.

Да и фильм-то был так себе, но денег на рекламу не пожалели, так что сборы за первые три дня проката вышли многообещающими. Детройт. Город, где делают автомобили. Город, где процветает в покое и святости церковь Маленького Цветка отца Кофлина. Население около двух миллионов: хорошие, крепкие люди крестьянской породы. Отсюда вышло немало замечательных джазистов, начинавших в маленьких придорожных кафе. А еще здесь, в доме Голубого Света, подают лучшие в мире жареные ребрышки. Детройт. Славный городок.

На фильм собралось довольно много членов местной еврейской общины, и хотя все, кто побывал в Израиле или имел хотя бы приблизительное представление о том, как организован кибуц, посмеялись бы над тем, что происходило на экране, но эмоциональный настрой не оставил зрителей равнодушными. С характерным голливудским задором фильм подстегивал национальную гордость, словно выводя большими буквами: «Смотрите-ка, у этих мелких жидов оказывается тоже стальные яйца: они могут сражаться, если придется!» В общем, фильм был снят в лучшей невинной традиции экранного размахивания флагом. Его рекомендовал к просмотру журнал для родителей, а «Фотоплей» так и вовсе присудил ему золотую медаль в категории семейного кино.

Очередь к кассе тянулась мимо кондитерской лавки с витриной, полной попкорна полудюжины разных вкусов, мимо прачечной самообслуживания, заворачивала за угол и кончалась где-то ближе к другому концу квартала.

Люди в очереди стояли тихо. В очередях всегда стоят тихо. Арчи и Фрэнк тоже стояли тихо. Они ждали: Арчи слушал свой транзистор, а Фрэнк – Фрэнк Амато – курил, переминаясь с ноги на ногу.

Никто не обращал внимания на шум моторов, пока три «Фольксвагена», взвизгнув тормозами, не остановились прямо перед входом в кинотеатр. На них стали оглядываться только тогда, когда захлопали, открываясь, дверцы, и из машин высыпала орава парней. Все до одного были в черном. Черные водолазки, черные брюки, черные ботинки как у «Битлз». Единственными яркими пятнами на них выделялись желто-черные повязки на рукавах. Точнее желтые повязки с черной свастикой.

Повинуясь отрывистым командам стройного паренька нордической внешности с очень ясными серыми глазами, они принялись пикетировать у входа в кинотеатр с плакатами, явно вышедшими из-под ручного печатного станка. Плакаты гласили:

ЭТО КИНО СНЯТО КОММУНИСТАМИ!

БОЙКОТИРУЙТЕ ЕГО!

ВОЗВРАЩАЙТЕСЬ ОТКУДА ПРИШЛИ!

ХВАТИТ НАСИЛОВАТЬ АМЕРИКУ!

НАСТОЯЩИХ АМЕРИКАНЦЕВ НЕ ОБМАНЕШЬ

ВАШЕЙ ЛОЖЬЮ!

ЭТОТ ФИЛЬМ РАСТЛЕВАЕТ ВАШИХ ДЕТЕЙ!

БОЙКОТИРУЙТЕ ЕГО!

При этом они не прекращали скандировать: «Вонючие христопродавцы! Вонючие христопродавцы! Вонючие христопродавцы!».

В очереди стояла шестидесятилетняя женщина по имени Лилиан Гольдбош.

Ее муж Мартин, ее старший сын Шимон и ее младший сын Абрам сгорели в печах нацистского концлагеря Берген-Бельзен. После пяти лет скитаний по разрушенной войной Европе она приплыла из Ливерпуля в Америку с шестьюстами другими беженцами на судне, предназначенном для перевозки скота. В Америке она получила гражданство и даже смогла приобрести магазинчик хозяйственных товаров, но реакция ее при виде ненавистной свастики была такой же, как у любой еврейки, избежавшей смерти только для того, чтобы обрести одиночество в новом мире. Лилиан Гольдбош, широко раскрыв глаза, смотрела на них, заполонивших тротуар, захлебнувшихся своим воинственным фанатизмом – и к ней мгновенно вернулись (хотя на деле и не исчезали) страх, ненависть, гнев. Словно сломанные, идущие в обратную сторону часы, рассудок ее мигом перенесся на много лет назад, и ее усталые глаза вдруг вспыхнули.

Она негромко вскрикнула и бросилась на высокого блондина, главаря с серыми глазами.

Это послужило сигналом.

Толпа дрогнула и взревела. Мужчины рванулись вперед. Женщины оцепенели, потом ринулись следом, даже не подумав толком, что делают. Пикетчики по инерции продолжали ходить по кругу (скорее топтаться почти на месте). Прежде, чем они успели опомниться, началась потасовка.

Коренастый тип в коричневом плаще добежал до них первым. Он выхватил у одного из пикетчиков плакат и, осклабившись в почти звериной ухмылке, швырнул его в сточную канаву. Другой ворвался в самую гущу пикетчиков и с разбегу врезал по зубам парню, скандировавшему свою кричалку насчет вонючих христопродавцев. Отчаянно замахав руками, он отшатнулся назад и припал на колено. Из толпы вырвалась нога в серых брюках – казалось, она орудовала сама по себе, отделившись от тела, – и ударила его в бок. Он повалился на спину, съежился в комок, и тут его начали топтать. Со стороны казалось, толпа исполняет какой-то дикий ритуальный танец. Если он и кричал, рев толпы заглушил его.

Среди других в толпе оказалось двое старшеклассников: Арчи и Фрэнк.

Только что они стояли в очереди сами по себе. Теперь, когда что-то происходило, они сделались частью социальной группы. Поначалу они отстали от большинства: возможно, их нервные окончания медленнее реагировали на увиденное. Однако теперь они реагировали на воцарившийся хаос почти механически. Правда, их грубо оттолкнули в сторону сквернословившие мужчины, оставившие свое место в очереди ради того, чтобы начистить морду пикетчикам, но потом они вместе с толпой двинулись вперед, так до конца и не понимая, что происходит. Ясно было только то, что кого-то бьют, и общее настроение толпы заразило и их. Спустя секунду или две они столкнулись с Лилиан Гольдбош, впившуюся ногтями в щеку нордического блондина.

Он стоял, широко расставив ноги, не делая ни малейшей попытки отшатнуться. Его спокойствие казалось почти мессианским.

– Нацист! Нацист! Убийца! – исступленно выкрикивала она, а потом речь ее сделалась и вовсе неразборчивой, потому что она сбилась на польский язык, едва не захлебываясь слюной от ненависти. Тело ее ходило ходуном вперед-назад, и с каждым таким движением она проводила ногтями по щекам блондина. Руки ее словно превратились в какой-то разрушительный механизм и действовали сами по себе, помимо ее сознания. Она уже изодрала его лицо в кровь, но он так и не пытался защититься.

В это мгновение к ней с двух сторон подступили двое подростков с оглушенными, побелевшими лицами; они схватили ее под руки, защищая не столько нордического блондина, сколько ее саму. Она забилась, пытаясь высвободиться, смерила их взглядом, полным такой безумной ненависти, что на мгновение им показалось, что она приняла их за пикетчиков, а потом ее глаза вдруг закатились, и она обвисла на руках Фрэнка Амато.

– Спасибо… кем бы вы ни были, – произнес блондин. Он повернулся и собрался уходить, не обращая внимания на бушующую толпу. Казалось, он намеренно позволял ей увечить себя, принимая на себя весь гнев, всю ненависть, как громоотвод, всасывающий энергию небес.

Арчи схватил его за рукав.

– Постой-ка, герой! Не так быстро!

Блондин открыл рот, чтобы сказать что-то обидное, но взял себя в руки, а вместо этого спокойным, рассчитанным движением стряхнул его руку.

– Я здесь все уже сделал.

Он повернулся и вложил в рот два пальца. Пронзительный свист перекрыл шум потасовки, и парни со свастикой принялись с удвоенной энергией пробивать себе дорогу из толпы. Один из пикетчиков лягнул пожилого соперника в голень, и тот спиной вперед полетел в толпу. Другой ударил своего оппонента под вздох, и тот сложился вдвое, выбыв тем самым из дальнейшей борьбы.

Так происходило по всему полю боя, и пикетчики, возобновив скандирование, медленно, но методично отступали к своим машинам. Надо признать, маневр отступления был выполнен с безукоризненной организованностью.

Оказавшись у самых распахнутых дверей своих «Жуков», они выбросили на прощание руки в нацистском приветствии и почти в унисон выкрикнули: «Америка превыше всего! Отравителей в топку! Смерть жидам!»

Хлоп! Хлоп! Со сноровкой, почти не уступающей Кистоунским копам, они попрыгали в машины, хлопнули дверцами и вырулили на улицу, не дожидаясь прибытия полиции, чьи сирены уже слышались вдалеке.

На тротуаре перед входом в кино кто плакал, кто ругался.

Только что они сражались, можно сказать, в битве и проиграли.

Мелом на тротуаре была нарисована свастика. Никто не пытался ее стереть. Возможности сделать это у пикетчиков не было: они просто не успели бы. Из чего со всей очевидностью следовало: это сделал кто-то из очереди.

Дурной пример заразителен.

Ее квартира являла собой попытку уверить ее покалеченную душу в том, что собственность гарантирует безопасность, безопасность гарантирует стабильность, а стабильность защитит ее от скорби, страха и темноты. Все пространство ее крошечной однокомнатной квартирки было заполнено всяко-разно современной техникой, всевозможными безделушками и диковинами, а также удобствами Нового Света, какие только влезли сюда. У этой стены раскинул кроличьи уши антенны двадцатитрехдюймовый телевизор… у этой негромко мурлыкал осушитель воздуха… на полках громоздился фарфоровый чайный сервиз от «Ройал Далтон», улыбались собственному простодушию статуэтки диккенсовских персонажей во главе с мистером Пиквиком, стоял раскрашенный по квадратикам портрет Джорджа Вашингтона на белом коне, ваза желтого стекла едва вмещала в себя собрание коктейльных соломинок из ресторанов экзотической кухни… стопки журналов «Тайм», «Лайф», «Лук» и «Холидей»… кресло с вибрацией… стереосистема с несколькими полками грампластинок, по большей части Оффенбах и Штраус… раскладывающийся в кровать диван с набором оранжевых и коричневых подушек… и, наконец, игрушечная птичка, то и дело окунавшая длинный стеклянный клюв в поилку, потом откидывающаяся назад, потом снова наклоняющаяся к поилке – и так до бесконечности, пока в поилку налита вода.

Монотонные нырки стеклянной птички, напоминавшие воспроизводимый снова и снова отрывок из плохого мультфильма, по идее должны были бы напоминать о том, что жизнь продолжается; все же эта дешевая подделка не столько успокаивала двух подростков, которые проводили Лилиан Гольдбош до дома, сколько действовала им на нервы. В этом замкнутом мирке царил слабый запах разложения, а эмоции словно сгущались и становились осязаемыми.

Пареньки довели все еще не пришедшую в себя женщину до дивана и помогли ей сесть. Лицо ее было еще не старым, и даже морщины скорее красили его, а не старили – и все же на красивом, правильном лице ее застыла боль. Волосы – которые вообще-то раз в неделю укладывались профессиональным парикмахером – сбились в беспорядке, словно насквозь пропитанные потом. Влажная прядь прилипла к щеке. Светло-голубые глаза ее, обычно живые, подернулись мутноватой дымкой – то ли слезами, то ли просто тоской. Губы тоже увлажнились, словно они уже с трудом сдерживали рвавшиеся изо рта звуки.

Время пошло для Лилиан Гольдбош вспять. Она снова слышала звук мотора автомобиля-душегубки с выхлопными трубами, выведенными в закрытый кузов, жуткий звук клаксона на застывших улицах… улицы, действительно, застывали в надежде на то, что неподвижных не заметят. Рык приближающейся машины, нараставший, пока она не оказывалась прямо под окном, а потом сменявшийся шипением машины, удалявшейся по улице прочь – передвижного пылесоса, засасывавшего в свою утробу целые семьи. С прилипшими к запотевшим окнам белыми пятнами лиц. Все это вернулось к Лилиан Гольдбош по следам воспоминаний последнего часа. Мальчишки с повязками на рукавах. Ее страх. Сорвавшаяся с тормозов толпа. То, как она бросилась на них. Безумие. Страх.

Страх.

СТРАХ.

Самая жгучая, самая пылающая мысль из всех: «Страх!»

Этот мальчишка, этот надменный блондинистый красавчик, арийский супермен – что он может знать? Может ли этот юный американец, рожденный на чистых простынях, для которого нет ничего страшнее двойки в школе, знать, что значит ненавистная черная свастика для нее, для целых поколений, для целой национальности, носившей желтую Звезду Давида с надписью «Juden», для разбитых рассудков и сердец тех, кто разбегался по обочинам от пикирующих «Штукас», или пытался отыскать родных в забитых доверху массовых захоронениях, или брел по чужбине, освещая дорогу лампадой из снарядной гильзы? Знает ли он, или это что-то совсем другое… что-то новое, но очень похожее на старую болезнь?

В первый раз за много лет, за столько лет, что ей и считать их не хотелось – неужели с тех пор прошло всего двадцать лет – Лилиан Гольдбош испытала нечто, похожее на страсть. Не к красивому хламу, которым она пыталась заместить предметы привязанности, не к патологическому вниманию, которое она уделяла своим волосам, не к телевизору с его серыми образами – не к суррогатам жизни. Желание. Необходимость знать. Необходимость выяснить.

Откуда он взялся, этот старый страх?

И страх этот – тот же, давний, или что-то новое?

Она должна была знать. Отчаянное желание знать завладело ею целиком.

И это отчаяние заставило ее осознать одну совершенно потрясающую истину: она должна что-то предпринять. Она еще не знала точно, что именно. Но в ней крепло убеждение того, что, если ей удастся познакомиться с этим светловолосым гоем, то она сможет объясниться с ним, сможет найти ответы, понять, надвигается ли снова на нее зло или же это всего лишь заблудшая овца.

– Мальчики, могу я попросить вас еще об одном? – спросила Лилиан Гольдбош у старшеклассников, проводивших ее домой. – Поможете мне?

Поначалу они чувствовали себя неловко, но по мере того, как она говорила, как она объясняла, зачем ей необходимо это знать, идея их увлекла, и они нехотя, но согласились.

– Ну, не знаю, выйдет ли из этого чего путного, но попробуем найти, – заявил тот, что повыше.

Потом они ушли. Спустились по лестнице и ушли. А она пошла смыть со своего древне-юного лица слезы и остаток макияжа.

Фрэнк Амато был из семьи итальянских иммигрантов. Типичный подросток своего времени: транзисторизированный, налетоудалительный, бутсовый, басовый, рюкзачный, грязеустойчивый, четырнадцатидюймовый, автоматическикоробочный представитель молодежной субкультуры.

Вьетнам? Чё?

Регистрация избирателей в Алабаме? Чё?

Этическая структура Вселенной? Чё-о-о???

Арчи Леннон был БАСП: белый англо-саксонский протестант. Он слышал этот термин, но никогда не примерял его на себя. Вообще-то, он словно из-под копирки повторял Фрэнка Амато. Он жил от одного дня к другому, от одного «Биг Боя» к другому «Биг-Бою», от одной тусовки к другой тусовке, и если в ночи раздавался глухой «бух», так это, скорее всего, его старик хлопал дверцей холодильника, достав из него очередное пиво.

Военная хунта? Ась?

Ограниченное ядерное возмездие? Ась?

Распыление человечества в бесконечных просторах космоса? Ну ваще…

Они вышли из дома Лилиан Гольдбош и остановились на тротуаре.

– Ну ты, чувак, и влип.

– А чё мне еще было сказать? Блин, она ж меня за руку держала… только что не оторвала. Словно как не в себе.

– Ну и кой черт ты ей наобещал? И как, блин, нам этого хмыря искать?

– А кто его знает. Но раз пообещал…

– На свою голову.

– Может, и не на твою. Но я обещал.

– Ну, тогда пошли, найдем этого говнюка. Так?

– Э…

– Я вот что думаю… Блин, опять – как чего дотумкивать, так мне. Господи, ну ты и тупой.

– Ты номера тачки не запомнил? Хоть одной?

– Харэ глумиться! Нет, номера не запомнил. А если бы и помнил, чё бы мы с ним делали?

– В отделе регистрации разве не должны знать, за кем машина числится?

– Ага, и вот мы такие туда ввалились, такие два Джеймса Бонда, два сопляка недорослых, и, типа, спрашиваем: «Эй, чей это вон тот черный “Жук”, а?» То-то картинка будет. Нет, ты точно тупой.

– Ну и пусть.

– А то.

– Придумай чего получше.

– Легко. Вот у одного из тех «Жуков» стикер был на ветровом стекле. Типа, эмблема: «Профессионально-техническая школа Пуласки».

– То бишь один из этих парней ходит в Пуласки. Знаешь, сколько там учеников? Может, миллион.

– Для зацепки сойдет.

– Ты это серьезно?

– Серьезней не бывает.

– С чего это вдруг?

– Ну, не знаю: она попросила, а я пообещал. Она старая леди, а от нас не убудет, если копнем там и тут.

– Эй, Фрэнк?

– Чего?

– Из-за чего вообще сыр-бор?

– Не знаю, но эти ублюдки – как хочешь, а ведь точно ублюдки! И я дал слово.

– Ну, ладно, я с тобой. Только мне домой пора: предки вот-вот вернутся, а потом, мы до завтра все равно ничего толком не сделаем.

– Валяй. До скорого.

– До скорого. Не вляпайся во что-нибудь, ты можешь.

– Забей.

Они не знали, кого именно из компании в черном найдут; а если найдут – смогут ли его узнать. Но один из типов со свастикой ходил в Пуласки, а занятия в Пуласки идут круглый год, без каникул – летом и зимой, днем и ночью. Там обучали в первую очередь всему, что надо знать о карбюраторах, настройке шасси, реечном рулевом управлении и печатных схемах, и только потом – «Кентерберийским рассказам», шлакам и пемзе, теории векторов и тому факту, что первой жертвой американской войны за независимость стал некто Криспус Аттукс, негр. Этакая имитация Ковентри из серого камня, куда мальчики приходили чистыми и незамутненными, а выходили спустя несколько лет проштампованными и запрограммированными для служения системе с заранее известным окладом и приблизительно рассчитанной (для страховой компании) датой смерти.

В общем, у них имелся неплохой шанс на то, что тот, кого они ищут – кем бы он ни оказался – все еще ходит в школу несмотря на лето, в то время как сами Арчи и Фрэнк были свободны. Поэтому они ждали и наблюдали. И в конце концов дождались.

Прыщавого жиртреста в мешковатом оранжевом пуловере.

Он вышел из дверей школы, и Арчи его узнал.

– Вон, тот толстяк в оранжевом!

Они шли за ним до стоянки. Он сунул ключ в замок на дверце «Шевроле Монца» последней модели. Следи они за «Фольксвагенами», точно бы его проглядели.

– Эй! – подошел к нему со спины Фрэнк. Толстяк обернулся.

Глаза у него были как у мартышки: мелкие бусинки. Лицо мясистое, со следами порезов от бритвы. Вид он имел – ни дать, ни взять использованный и выброшенный на помойку. Даже Арчи и Фрэнк казались по сравнению с ним умниками.

– Вы кто, ребята?

Арчи он не понравился. Он даже не знал почему, но определенно не понравился.

– Приятели твоего дружка.

Жиртрест встревожился. Стараясь не поворачиваться к ним спиной, он бросил книги на заднее сидение и готов был прыгнуть в машину, хлопнуть дверцей и улизнуть. Жиртрест сдрейфил.

– Какого еще дружка?

Фрэнк плавным пируэтом придвинулся ближе. Жиртрест пригнулся к дверце, и рука его потянулась к спинке переднего сидения. Арчи придержал дверцу; рука Фрэнка скользнула по крыше машины ближе к голове толстяка. Глаза жиртреста побелели от страха, он только что не трясся.

– Высокий парень, блондинчик, – произнес Фрэнк угрожающенизким голосом. – Был с тобой тогда вечером у кино, помнишь?

У жиртреста задергалась щека. Он понимал, что происходит. Его нашли евреи. Он рванулся в салон.

Арчи хлопнул дверцей, прищемив жиртресту руку. Тот взвыл. Арчи ухватил его за ухо. Фрэнк двинул его под вздох. Жиртрест сразу сдулся, превратившись в плоскую картонную фигуру, которую они втолкнули в салон и усадили на передний диван, усевшись по сторонам. Потом завели машину и выехали со стоянки. Надо же отвезти его в какое-нибудь тихое место, где он расскажет им все. Кто такой этот светловолосый ариец, как его зовут, и где его искать.

Ну, конечно, если они немного подкачают в него воздуха, чтобы он мог говорить.

Виктор. Рорер. Виктор Рорер. Высокий блондин, подтянутый, с идеальной мускулатурой, словно только-только с конвейера. Виктор Рорер. Лицо, словно вырезанное из древа жизни или высеченное из мрамора. Глаза словно из голубого льда, сделавшегося свинцово-серым от холода. Тело томное, мягкое, покрытое пушком, с едва заметными светлыми волосками, каждый из которых – сенсор, датчик давления и температуры; ресничка, видящая, обоняющая и вникающая в суть ситуации. Гигант из Кардиффа, даже отдаленно не смертный, нечто ледяное, пусть и дышащее, живое опровержение теории Менделя, отрицающее наследственность. Существо из другой островной вселенной. Жилистый. Серые глаза, никогда не оживавшие голубым цветом. Крепко сжатые в ожидании тишины губы. Виктор. Рорер. Порождение самого себя, своего сознания, постановившего, что ему надо существовать.

Виктор Рорер, организатор.

Виктор Рорер, не знавший детства.

Виктор Рорер, кладезь замороженных тайн.

Виктор Рорер, носитель свастики.

Повелитель дней и ночей, исполнитель безмолвных песен, наблюдатель облаков и пустоты, аватар магии и негласных убеждений, жрец ужасов в час, полный ночных шорохов, архитектор упорядоченного разрушения. Виктор Рорер.

– Кто вы? Уберите руки!

– Кое-кто хочет с тобой побеседовать.

– Грязная шпана!

– Не заставляй меня приложить тебя, умник.

– Не люблю делать людям больно, но…

– Ой, не смеши меня.

– Давай, Рорер, шевели задницей: тебя ждут.

– Я ясно сказал: руки уберите!

– Не держи нас за дураков, Рорер. Так ты сам пойдешь, или тебе помочь?

– Двое на одного, да?

– Если потребуется, то да.

– Как-то неспортивно.

– Это ты, дружок, сам заставляешь нас забыть о спортивном поведении. И давай, пошевеливайся, если не хочешь получить вот этим по башке.

– Вы что, из уличной банды?

– Нет, мы просто пара, типа, патриотов. Делаем доброе дело.

– Хватит трепаться. Пошли, Рорер.

– Вы… вы евреи, да?

– Сказано тебе: пошел, ублюдок! Ну!

И они привели его к Лилиан Гольдбош.

В ее глазах танцевало удивление. Танец мертвых на разбомбленном кладбище; сорная трава, которой заросла трясина. Она смотрела на него через комнату. Он стоял в паре шагов от двери, ноги вместе, руки по швам, лицо, по части отсутствия какого-либо выражения неуступающее бескрайней тундре. Двигались только серые глаза – зато быстро, впитывая все, что можно было увидеть в этой комнатке.

Лилиан Гольдбуш подошла к нему. Виктор Рорер не шевелился. Арчи и Фрэнк тихо прикрыли дверь за его спиной. Они так и остались стоять по сторонам от двери как двое часовых. Оба завороженно наблюдали за тем, что происходило в этой маленькой комнатке, полной беззвучного напряжения. Два несхожих мира застыли на долгое мгновение.

Они не до конца понимали, что это, но светловолосый паренек и старая женщина были настолько поглощены друг другом, что те, кто обеспечил эту встречу, словно бы исчезли, сделались невидимыми, участвуя в происходящем не больше, чем глупая стеклянная птичка, которая совалась клювом в воду, рывком выпрямлялась и снова наклонялась к воде.

Она подошла к нему почти вплотную. На лице его до сих пор виднелись следы ее ногтей. Она как бы непроизвольно подняла руку, чтобы коснуться их. Он отодвинулся на дюйм, и она спохватилась:

– Ты очень молод.

Она говорила, внимательно изучая его; в голосе ее звучало легкое удивление, не более того. Она словно пыталась понять реальность через это странное создание – Виктора Рорера.

– Ты знаешь, кто я? – спросила она. Он держался подчеркнуто вежливо; так чиновник вежлив с просителем.

– Та женщина, которая на меня напала.

Она сжала губы. Воспоминание об этом было слишком свежо в ее памяти: воспоминание о горном обвале, которого, как ей казалось много лет, уже не может быть никогда.

– Я сожалею об этом.

– Я мог бы ожидать этого. От вашего народа.

– Моего народа?

– От евреев.

– А? Да. Я еврейка.

Он понимающе улыбнулся.

– Да, я знаю. Этим ведь все сказано, не так ли?

– Зачем ты это делаешь? Зачем ты подначиваешь людей ненавидеть друг друга?

– Я вас не ненавижу.

Она с опаской посмотрела на него: наверняка он чего-то недоговорил. Так оно и вышло.

– Как можно ненавидеть стаю саранчи? Или крыс, живущих в подполе? Я не ненавижу, я просто уничтожаю.

– Где ты набрался таких идей? Откуда они у мальчишки твоего возраста? Ты хоть знаешь, что творилось в мире двадцать пять лет назад, знаешь, сколько горя и смерти принесли такие мысли?

– Не совсем. Он был псих, но насчет жидов мыслил правильно. Он знал, как с ними справиться, но наделал ошибок.

Лицо его оставалось совершенно спокойным. Он не цитировал чужих мыслей; он излагал теорию, которую разработал, обосновал и сформулировал сам.

– Откуда в тебе столько безумия?

– У нас разные точки зрения на то, кто из нас болен. Я предпочитаю думать, что рак – это вы.

– А что думают об этом твои родители?

На щеках его проступили маленькие красные пятна.

– Их мнение меня мало волнует.

– Они знают, чем ты занимаешься?

– Мне все это надоело. Вы сами скажете своей шпане, чтобы они меня отпустили, или мне придется вынести от вас и вашей породы очередное унижение? – лицо его теперь заметно раскраснелось. – И вы еще удивляетесь тому, что мы хотим очистить страну от вашей грязи? Когда вы то и дело сами подтверждаете правоту наших слов?

Лилиан Гольдбош повернулась к паренькам у двери.

– Вы знаете, где он живет?

Арчи кивнул.

– Я хочу видеть его маму и папу. Отведете меня туда?

Арчи снова кивнул.

– Он не понимает. Не знает. Я не могу узнать это от него. Придется спросить у них.

Глаза Виктора Рорера вдруг вспыхнули яростью.

– Держитесь подальше от моего дома!

– Сейчас, только сумочку захвачу, – мягко произнесла она.

Он бросился на нее. Вскинув руки, он навалился на нее, толкнув назад, через оттоманку, и они сцепились в клубок: она отчаянно дергалась, пытаясь высвободиться, а Виктор Рорер, лицо которого снова сделалось холодным, бесстрастным, пытался ее задушить.

Арчи с Фрэнком опомнились. Фрэнк взял Рорера в захват за шею, оторвав от женщины, а Арчи без лишних церемоний схватил с журнального столика мраморную пепельницу и замахнулся. Пепельница с довольно громким стуком соприкоснулась с головой Виктора Рорера; тот дернулся и повалился на пол слева от Лилиан Гольдбош.

Сознания он не потерял: Арчи рассчитал силу удара. Однако пепельница все же оглушила его. Он сидел на полу, двигая головой так, словно она принадлежала кому-то другому. Школьники тем временем хлопотали вокруг женщины. Она пыталась встать, но получилось это у нее только с их помощью.

– Вы как? – беспокоился Фрэнк.

Она оперлась на Арчи и механически подняла руку поправить прическу. Движение вышло вялым, незаконченным: все эти акты нарциссизма, которые делали ее жизнь сносной, утратили теперь смысл. Дышала она прерывисто, и на шее – в том месте, где ее сжимали пальцы Рорера, – выступили красные пятна.

– Он законченный нацист, – прохрипела она. – Наелся нацистских пирожков и переварил их; он теперь один из них. Это тот самый страх, старый. Боже праведный, мы снова видим это – в точности как прежде.

Она начала всхлипывать. Слез не было: в том помещении ее души, откуда им полагалось течь, они пересохли давным-давно. Она нелепо задыхалась и всхрипывала, а когда в глазах ее так ничего и не появилось, она прикусила губу. Через некоторое время всхлипы прекратились.

– Нам надо отвести его домой, – сказала она. – Я хочу поговорить с его родителями.

Виктора Рорера подняли под руки. Он шатался и пытался упираться, но его все же спустили вниз и усадили в машину. Арчи уселся рядом с ним на заднее сидение; Лилиан Гольдбош всю дорогу смотрела прямо вперед, в ветровое стекло – даже когда они затормозили перед домом Рореров в пригороде Беркли.

– Мы приехали, – сказал ей Фрэнк. Она вздрогнула и принялась оглядываться по сторонам. Домик был аккуратный, невзрачный, один из длинного ряда одинаковых строений. От соседей он отличался в лучшую сторону палисадником: миниатюрными японскими деревцами на лужайке, карабкавшимся на стену плющом. И все равно он оставался заурядным домом в заурядном городе.

– Ладно, Рорер, выходи.