ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

3

Одевшись, гость и хозяин направились в моленную при доме. Было здесь тихо, благолепно. Стены с полу до потолка уставлены старинными, в дорогих окладах, иконами. Горели восковые свечи в небольшом паникадиле, мерцали кроткие огни лампад. Впереди, у самого иконостаса, стоял аналой, прикрытый атласной, вышитой шелками пеленою. Справа, на стене, янтарные, костяные и кожаные лестовки. На отдельном столике – медная кропильница с кропилом. Пахло воском, розовым маслом, ладаном. Пол в ковровых дорожках.

Моленная была пуста.

Вздыхая и крестясь, Иван Васильич «сотворил» семипоклонный уставный начал пред Спасовым образом, и оба затем, хозяин и гость, совершили метание. Емельян Иваныч неплохо присноровился к этому обряду, еще когда жил у старца Филарета.

Крохин достал из киотного, что под образами, шкафа запакованный в холст опечатанный сверток и, склонив седую голову, подал Пугачеву:

– Вот оно, знамя-то. Ты его пуще глазу береги! – молвил купец строго. – Оное знамя не токмо господам офицерам да генералам в великий соблазн будет, а и самое Катерину с толков собьет.

В зальце их поджидало все купеческое семейство: крупная, дородная Василиса Ионовна, в черном повойнике и темно-синем шушуне с золотой травкой, с густыми назади сборками; дочь ее, рослая, миловидная девушка Таня, в косоклинном саяне – сиречь сарафане на пуговках сверху донизу; и уже знакомый Пугачеву хозяйский сын Миша – косая сажень в плечах.

– С легким паром, надежа-государь! – хором возгласило семейство и дружно кувырнулось Пугачеву в ноги. Хозяин благодушно улыбался.

Сердце Емельяна Иваныча будто кто ласково погладил. «Стало, Крохин и впрямь блюдет мою тайну», – подумал он.

Затем хозяин с сыном, вооружившись двумя горящими свечами, повели гостя осматривать хоромы. Крашеные, из широких досок, полы натерты маслом с воском, блестят, всюду постланы пестрые дорожки, мебель хотя и неуклюжая, дедовская, зато из мореного дуба, словно литая из железа. По углам и вдоль стен спряты, укладки, сундучки, обитые цветным сафьяном или вологодской, «под мороз», жестью. В углу большой шкаф, называемый ставец. Иван Васильич, загремев ключами, открыл дверцы, расписанные изнутри библейского содержания картинками, по бокам – райские птицы Алконост и Сирин. Весь ставец набит тяжелыми книгами в деревянных, крытых кожей переплетах.

– Сии книги старопечатные, – сказал Иван Васильич, выкладывая перед Пугачевым книгу за книгой. – Старопечатные и рукописные, до римского сатанинского нововводства Никона. Вот – малая, глаголемая «Беседословие». А вот «Святая боговдохновенная, составленная Давыдом-старцем». А вот отреченная тетрадь монастыря Святотроицкого. Слушай, царь-государь, а ты, Миша, посвети... – Старик надел на нос медные очки, перелистал рукописные страницы и, откашлявшись, прочел чуть-чуть гнусаво: – «Мрак объял землю русскую, солнце сокрыло лучи свои, луна и звезды померкли, и бездны все содрогаются. Изменились злобно все древние святые предания, все пастыри в еретичестве потонули, а верные из отечества изгоняются – царит там вавилонская любодейница и поит всех из чаши мерзости». Внемлешь, государь? Сие старцами-христолюбцами про Катерину Вторую писано, – захлопнув тетрадь с титлами и сунув ее в ставец, пояснил хозяин.

И вступил тут в старика соблазн сделать гостю испытание: грамотен или темен? Иван Васильич достал книгу и стал листать ее, от книги пахло плесенью. Испытующе скосив глаза на Пугачева, он передал ему книгу и сказал:

– На-ка, батюшка, прочти в гул вот энто местечко, стихирку.

Сердце Пугачева захолонуло. Ах, черт!.. Тут уж не отвертишься...

– Да ведь я без очков-то ни хрена не вижу, а очки забыл, – сказал он.

Хозяин же, как бы не слыша его, велел сыну:

– Миша, посвети!

У Пугачева зарябило в глазах, запрыгали губы, он влип взором в строчки и напряг память. Ну, слава тебе, тетереву: буквицы знакомые, не зря же старец Василий обучал его грамоте по старозаветным книгам, когда Пугачев жил у него в келии под Стародубом. И вот теперь, хотя и с большим трудом, Емельян Иваныч, не помня себя от радости, стал разбирать слова и строчки.

– Оную книгу, нарицаемую Лусидариус, сиречь Златой бисер, я без мала всю вытвердил, – говорил старик, нетерпеливо заглядывая в лицо гостя.

И вдруг Пугачев, насупив брови и откинув рукой волосы со лба, стал медленно, с запинкой, напряженным голосом читать:

– «Идет старец, несет ставец, в ставце зварец, в зварце сладость, в сладости младость, в младости старость, в старости смерть».

– Вот, батюшка! – воскликнул хозяин и подумал: «Стало, врут манифесты, что самозваный царь безграмотный да темный». – А дале-то тако сказано: «Как на ту ли злую смерть кладут старцы проклятьице великое». Такося, гостенек мой дорогой... Ну, а теперича идем в рабочую мою горницу, где течет жизнь моя земного обогащения ради. Ох, Господи, Господи!.. Миша, зажги-ка свечи! – приказал он сыну, когда все трое вступили в обширную комнату, пропахшую кожей, скипидаром, мылом.

Великан Миша привстал на носки и засветил семисвечовую люстру – железный, на трех цепях обруч.

Огромный стол, заваленный бумагами, расчетными книгами, ярлыками. Большие костяные счеты, чернила с перьями, песочница, недоеденная доля пирога на тарелке, облупленное крутое яйцо, леденчики. По стенам развешаны разной выделки кожи, юфть, разноцветные сафьяны, ящики со свечами, с мылом – образцы производства крохинских фабрик. В стеклянных банках разных сортов крупа, мука – ржаная, пшеничная, гороховая, гречушная, солод для пива. В углу две больших бочки денег: в одной медь, в другой серебро. Купец указал Пугачеву на объемистый холщовый мешочек:

– А это вот, батюшка, твоему царскому величеству от старозаветных купцов помощь: серебряные рублевики да полтины. Унесешь ли?

– Было бы что!

Пугачев схватил мешочек за ушки, играючи подбросил его к самому потолку и поймал растопыренной ладонью.

– Ого! – изумился купец. – Тут серебра три пуда без малого. Ну, поспешим к трапезе.

Придя в столовую, все помолились, сели. На столе: ендовы, кувшины, пузатые штофики, граненые графины.

– У меня, ведаешь, своя пивоварня. И для себя и для торга, – сказал хозяин, наливая серебряные чары. – Мое пиво пряное, тонкое, для здоровья полезное, крови не густит... Хлебнешь – упадешь, вскочишь – опять захочешь... Ха-ха-ха!.. Вот в этой ендове – забористое, зовется «дедушка», в этой «батюшка», а в этой слабенькое, бабий сорт – «сынок».

Угощение было простое и сытное: лапша, ветчина, яичница-верещага, индейка с солеными огурцами, утка с солеными же сливами. Пугачев ел «по-благородному», оттопырив мизинцы, руки у него чистые, на указательном пальце перстень Степана Разина.

К концу трапезы прибыл именитый купец Жарков, тридцатипятилетний, и такого же, что и у Крохина, осанистого вида, дородный человек. Густоволос, бородат.

– Ага. Вот и сам подъемный мост пожаловал. Оптовых промыслов и трех фабрик с заводами содержатель... А мы вот тут, Иван Степаныч, с государем калякаем. Он, отец наш, милостив, не брезгует нашим братом, не гнушается. Присаживайся.

Жарков помолился в передний угол, низко поклонился Пугачеву, затем хозяевам, сказал:

– Дозвольте присесть, ваше величество, на краюшке...

– Пошто на краюшке... Садись посередке, господин купец, – проговорил Пугачев, отодвигаясь со стулом в сторону. – Торговым людям, кои не супротив нашего самодержавства, мы милость завсегда творим.

Купцы одобрительно переглянулись. Пили горячий сбитень. Ни чаю, ни табаку – этих сатанинских травок – в доме не водилось. Откашлявшись в горсть, Жарков сказал:

– Торговое сословие, батюшка государь, всякому государству основа.

– Основа-то основа, Иван Степаныч, – возразил широкоплечий хозяин, оглаживая светло-русую бороду, – а главная суть, мотри, в народе обитает: народ богат – и купец богат, народ сир да нищ, и купец ни в тех, ни в сех, середнячком ходит.

– А не можно ли, господа купцы, тако повернуть речи ваши, – встрял в разговор Пугачев. – Народишко, мол, и беден чрез то, что помещики с купцами чересчур богаты. Ну, правда, купцам-то и Бог велит от трудов своих богатеть, а вот помещики – те особь статья. Ась?

– Правда, правда твоя, батюшка! – воскликнул хозяин, и его выпуклые умные глаза заблестели. – Ведь подумать надо, откуль народу-то справным быть, коль у мужика ничем-чего своего собственного... Все, вишь, барское! Барин захочет, всего лишит, захочет – на каторгу сошлет, а нет, так и продаст, аки скотину рогатую.

– Ломать надо, господа купцы, порядок такой, ломать надо! – сказал Пугачев. – А сомнем – всем враз вольготно станет. Не так?

Купцы согласно закивали головами. Жарков сказал:

– А нам, торговым да промышленным людям, нешто мало всяких утеснений творят разные там берг-коллегии, да мануфактур-коллегии, да магистраты с воеводами, с судьями, со всякой строкой приказной. Вот они где, сгинь их головы, сидят! – пришлепнул он себя ладонью по загривку. – Ох, батюшка государь, кабы знал ты да ведал...

– Доподлинно сие вестно мне, господа купцы, не сумневайтесь, – подхватил Пугачев негромко, – немало моим царским именем перевешано злоумыслителей таких.

– Взяточка, взяточка сушит да крушит нас, ваше величество, – жаловался Жарков. – Не подмажешь – не поедешь... Замест помощи что видим мы от начальства-то? Палки в колесья суют! Ежели, скажем, наживешь рубль-целковый, так им гривен семь хабару с рубля-то отойдет, а нет, так и обанкрутят, в трубу пустят, сгинь их головы! Да вот, извольте послушать, про себя скажу. Тятенька мой, покойна головушка (Жарков перекрестился), оставил мне огромный капитал, тысяч во сто. А я оный капитал рвением своим умножил и преумножил. А как? Где не доем, где не досплю, взад-вперед по России гоняю, можно сказать, не дома на пуховиках – в таратайке да в санях живу. А иначе ничего и не выйдет. Зато салотопенный завод у меня, да свечной, да стекольный, да два мыловаренных. Со Швецией да с Англией торг веду чрез Архангельск. Им, вишь, сало за гроши подавай, а уж они свечи-то да мыло сами наделают, да нам в обрат затридорога привезут, сгинь их головы! А я по-своему повернул...

– Ну-ка, ну-ка, доложи, как ты их, иноземных, в оглобли-то ввел? – подзуживал гостя Крохин, косясь на Пугачева.

А тот, помаргивая правым глазом, со вниманием вслушивался.

– А вот как... Я все сало, до фунтика, в Архангельске чрез своих доверенных скупил и в свои склады запер. Иноземцы приплыли на своих кораблях, туда-сюда... Нету сала! Пошумели, пошумели, а податься некуда. И довелось им все свечи с мылом скупить у меня, я невысокую назначил цену, они в своей стороне мой товар тоже не без выгоды распродадут. Так и впредь намерен поступать. Ужо до Риги доберусь и там этаким же побытом дело обосную...

– Вот, ваше величество! – воскликнул Крохин. – А дворяне этак-то деньгу наживать не смыслят.

– Знаю я дворян, – отмахнувшись рукой, сказал Пугачев и попросил у хозяйки творожку.

– Взять такого Шереметева алибо князя Голицына, – подхватил Жарков, – сладко едят, до полуден дрыхнут, живут – палец о палец не ударят, сгинь их головы! Театры по вотчинам позавели, с плясуньями – из крепостных красоток – любовью забавляются, дедовские капиталы прожигают... Ах, если бы ихние великие капиталы да купцам в руки – нешто такая Россия-то наша была бы! Народ у нас самый работящий, толковый, уветливый народ. Первеющей страной в мире была бы Расеюшка наша! – Жарков завздыхал, заприщелкивал языком и, выждав время, обратился к Пугачеву: – А ты, ваше величество, окажешь ли поддержку купечеству-то, ежели Господь приведет тебе престолом завладеть?

Снова прищурив глаз, Пугачев откинулся на стуле, сказал:

– А я и так уж подмогу даю вам. Нешто не видите? Моим царским именем вся земля верному моему крестьянству отходит. А ведь вы сами же, господа купцы, толкуете: мужик крепок, так и купцу разворот. Не так?

– Так, так, батюшка! – И купцы снова закивали головами.

– Стало, будьте, други мои, без сумнительства. А всех помещиков я с земли сгоню, посажу на жалованье и повелю труждаться. И кликну клич по всей земле люду торговому: а ну, купцы, торгуй! Только... мошенство какое дозрю либо народу обиждение – голова с плеч летит! – И Пугачев пристукнул ладонью по столешнице.

– Спаси Бог, царь-государь, на ласковом твоем царском слове. А за порядком в сословии нашем сами следить будем.

Купцы не спеша и с толковостью продолжали жаловаться Пугачеву: на то, что торговлю вести им очень затруднительно, что, первым делом, денег в России в обороте мало, что денежки у великих вельмож да у помещиков в заграничных банковских конторах либо дома, в кованых, к полу привинченных сундуках. «Да и двумя войнами – Семилетней да Турецкой, коя ныне в затяжку пошла, много мы золота с серебром за границей растрясли. У крестьянства же, почитай, денег вовсе нет, а ежели и заведутся какие от „оброчного“ заработка, мужик норовит их в землю закопать, чтобы не прикарманил барин».

– И ежели, бывало, поедешь по Руси с товарами, как я в молодости езживал, так наплачешься, – говорил Иван Васильевич Крохин. – Мужики всего тебе на обмен дадут: масла и сала, овчин и пеньки, а что касаемо денег – не прогневайся.

– Вот, батюшка, ваше величество, такие-то дела, – сказал Жарков, и его молодые, с оттенком удалого ухарства глаза заиграли. – Ежели мужикам волю даровать, все к самолучшему повернется, все в достодолжный порядок придет.

– Стало, выходит, господа купцы, однодумье у нас с вами? – спросил, подбочениваясь, Пугачев.

– Однодумье, однодумье, батюшка! – в один голос молвили купцы. – А помещиков, сгинь их головы, от торговли в сторону! Отойди-подвинься...

Пугачев заулыбался, произнес:

– Благодарствую, голуби мои, – и, хлопнув Крохина по мясистому плечу, воскликнул: – Ну, Иван Васильич, хоша дал я зарок не пить, а на радостях чару, пожалуй, опрокину. Налей-ка той вон хреновинки с травкой.

Все поклонились Пугачеву, выпили.

– И дозволь уж, царь-государь, насмелиться еще тебя спросить, – проговорил Жарков, повышая голос. – Ну а как ты насчет веры, не станешь ли нашу веру старозаветную утеснять да рушить?

– Наше самодержавство веру станет блюсти всякую, чтоб никому ни обиды, ни утеснений не творилось. Вот мое слово.

Тогда все, как по уговору, поднялись и низко Пугачеву поклонились. Вслед завязалась живая беседа. Емельян Иваныч расспрашивал купцов про город: как укреплена Казань, велика ли в городе сила, с какой стороны сподручней штурмовать укрепления.


К полуночи Емельян Иваныч был уже дома. К нему в палатку вошли черноглазый щуплый офицер Минеев и колченогий полковник Белобородов.

– Мы не столь давно, ваше величество, вернулись с Иваном Наумычем из разведки, – начал свой доклад Минеев. – Я татарином был одет, по-татарски мало-мало смыслю лопотать, а Белобородов нищим, с костылем да торбой. – Он подробно доложил Пугачеву о расположении укреплений, о количестве пушек и примерном числе защитников, о настроении народа. – В народе и так и сяк толкуют. Пожалуй, многие намерены преклониться нам. И поголовно все перед армией вашего величества в страхе стоят. Даже солдатство.

– Старик один встренулся нам, из садов вышел, – сказал Белобородов. – Он толковал, что ежели государь придет, встречать его не станут с крестами да иконами, а побросают оружие да и перебегут к нему. Нам, говорит, объявлено, что ежели с крестами народ выйдет государя встречать, то генерал Потемкин с губернатором Брантом и по крестам учнут из пушек палить. Потемкин-де недавно из Питера прибыл, такая собака, что страсть.

До конца выслушав разведчиков, Пугачев обратился к Минееву:

– А ты вот что, ваше благородие... Не ведома ли тебе купца Крохина, Ивана Васильевича, крупорушка, она по сю сторону ихней обороны стоит?

– Знаю, там кустарник и черемушник, это и с версту не будет от дачи с огородами купца Осокина.

– Во-во-во... Ну, так там, возле крохинской крупорушки, сарайчик немудрененький есть. Понял ли, ваше благородие? А ежели понял, бери немедля полсотни казаков да башкирцев либо ситовских татар и езжай скорым маршем туда. В амбарушке тихо-смирно заберешь ружья, штук четыреста, да порох со свинцом... Караульный хаю не подымет, свой поставлен... Чуешь?

– В точность выполню, ваше величество!

– Ну, с Богом!.. Утресь доложишь мне. Иди и ты, Иван Наумыч, спать хочу. Да пришлите-ка мне офицера Горбатова, ежели он близко...

Вскоре вошел Горбатов.

– Возьми-кося, ваше благородие, вот этот сверточек да разверни. Тута-ка голштинское знамя, мой наследник Павел Петрович прислал мне оное... (Горбатов распаковал сверток, вынул голубое шелковое полотнище, встряхнул его.) Узнаешь ли?

– Не видывал, государь... Слыхать слыхал про четыре знамени, при голштинском корпусе в Ораниенбауме бывших, а видать не доводилось, врать не стану.

– Мое, мое знамя, самое доподлинное голштинское, уж я-то знаю!.. – проговорил Пугачев, прищуривая то правый, то левый глаз. – Чтоб завтра с утра прибить это знамя к древку и показать всей армии нашей императорской. Значит, ваше благородие, весь лагерь с ним объедешь и всем толкуй про знамя-то, что да как. Возьми барабанщика, чтоб в турский тулумбас бил, народ сзывал. Тебе это, Горбатов, поручаю да полковнику Творогову; поди, уж дрыхнет он... Да и я вот чего-то носом поклевывать зачал, карасей ловить. Ну, поди с Богом. А про Михельсонишку нет слухов?

– Его отряда на сотню верст и в помине нет, государь!

Горбатов, уходя со знаменем, немало дивился: откуда оно взялось? Судя по вензелю и по черному прусского начертания орлу, знамя действительно голштинское. Да, много на белом свете всяких чудес бывает...

Вошла давно поджидавшая у входа Ненила, туесок кумысу да жбан сыченого меду принесла. Живот Ненилы заметно округлился, через месяц, через другой, пожалуй, приспеет пора и родить. Взбила горой перину.

– Ну вот, спи-почивай, батюшка, – сказала Ненила печальным голосом, – когда прикажешь будить-то?

– На зорьке, Ненилушка, на зорьке, – и, пошарив в карманах, он протянул ей два сахарных леденчика. – На-ка, возьми девочке Акулечке. Да смотри, чтоб Ермилка не сожрал. Он таковский...

– Что ты, батюшка!