ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

3

В поселке Чамар обитала лишь каста кожемяк. Дити и Кабутри было негоже туда заходить, но, к счастью, Калуа жил на отшибе, неподалеку от гхазипурского тракта. С дороги Дити частенько видела его колымагу и хибару, больше похожую на хлев. Сейчас она подошла чуть ближе и крикнула:

– Эй, Калуа! Чего делаешь?

Не получив ответа на три-четыре оклика, Дити запустила камушком в темноту бездверной халупы. Послышался звяк, возвестивший, что голыш угодил в кувшин или другую глиняную посудину.

– Калуа! – вновь позвала Дити.

В лачуге что-то зашевелилось, темнота дверного проема стала гуще, и из нее возник согнувшийся в три погибели возчик. Словно в подтверждение того, что он обитает в хлеву, следом высунулись морды двух белых бычков, возивших его тележку.

Непомерно высокий детина, на любой ярмарке Калуа возвышался над толпой, и даже ловкачи на ходулях уступали ему в росте. Однако свое прозвище Калуа – Черный – он получил из-за оттенка кожи, напоминавшей старое засаленное точило. Говорили, малый вырос в гиганта, потому что в детстве был страшным мясоедом и родители-кожемяки удовлетворяли его ненасытный аппетит падалью – остатками со скелетов дохлых коров и быков. Еще болтали, что телом он вымахал за счет ума и остался доверчивым простодушным увальнем, какого облапошит даже ребенок. После смерти родителей братьям и другим родичам не составило труда лишить простофилю законной крохи наследства; он не роптал, даже когда его выжили из отчего дома и поселили в хлеву.

Удача явилась нежданно-негаданно в виде трех отпрысков зажиточного помещичьего рода – заядлых игроков, чьим любимым занятием было делать ставки в схватках борцов и силовых состязаниях. Прослышав об удальце-гиганте, они отправили за ним повозку и приняли в своем доме на окраине города.

– О какой награде ты мечтаешь? – спросили помещики.

Калуа долго скреб голову, а потом ткнул пальцем в тележку:

– Малик, я бы хотел иметь такую повозку, чтобы зарабатывать на жизнь.

Троица кивнула – мол, он получит желаемое, если выиграет схватку и пару раз продемонстрирует свою силу.

Калуа победил во всех матчах, легко одолев местных борцов и силачей. Юные господа получили хороший навар, а великан – свою тележку. Ничего удивительного, что после этого робкий миролюбивый детина хотел закончить спортивную карьеру, ибо не имел других амбиций, кроме извозчичьих. Однако не тут-то было: слава о его молодецкой удали достигла августейших ушей его высочества магараджи Бенареса, и тот пожелал, чтобы гхазипурский силач сразился с его придворным чемпионом.

Поначалу Калуа отнекивался, но помещики его улещивали, а потом пригрозили, что отберут повозку и быков; тогда великан отправился в Бенарес, где на широкой площади перед дворцом Рамгарх потерпел свое первое поражение – уже на старте схватки его отправили в нокаут. Что ж, результат закономерен, сказал довольный магараджа, ведь борьба – состязание не только силы, но и ума, а в последнем Гхазипур вряд ли когда одолеет Бенарес. Родной город был унижен, Калуа вернулся с позором.

Однако вскоре пошли слухи, что причина его поражения в ином: мол, в развратном Бенаресе у помещиков родилась мысль случить гиганта с женщиной. Они позвали друзей и заключили пари: отыщется ли дамочка, которая впустит в себя этого двуногого зверя? Юные шалопаи наняли известную танцовщицу Хирабай и вместе с избранной публикой спрятались за ширмой. Неизвестно, чего ожидала красотка, но, увидев Калуа в одной лишь тряпице вкруг чресл, она якобы возопила: “Этому жеребцу под стать кобыла, а не женщина!”

Потому-то оскорбленный Калуа и проиграл схватку, говорили во всех уголках Гхазипура.

Так вышло, что Дити стала единственным человеком, который мог бы поручиться за верность этой истории. Как-то вечером, накормив мужа, она вдруг обнаружила, что в доме нет воды; оставлять посуду немытой было нельзя – накликаешь призраков, оборотней и упырей. Ничего, дело пустяковое – ночь светлая, лунная, до Ганга рукой подать. Пристроив кувшин на бедре, через маковое поле Дити пошла к серебрившейся реке. Она уже почти вышла на песчаный берег, когда услышала перестук копыт, а потом в лунном свете увидела четырех всадников, рысивших со стороны Гхазипура.

Встреча с конником не сулила одинокой женщине ничего, кроме неприятностей, а уж с четырьмя кавалеристами, скачущими бок о бок, и подавно. Не теряя времени, Дити нырнула в маки, доходившие ей до пояса. Всадники приблизились, и она поняла, что ошиблась: верховых было трое, четвертый передвигался на своих двоих. Дити сочла его конюхом, но вот кавалькада подъехала совсем близко, и она разглядела, что пешего тащат на аркане, точно лошадь. Исполин, которого Дити приняла за всадника, был не кто иной, как Калуа. Теперь она распознала и наездников, которых в Гхазипуре все знали в лицо, – троица помещиков-игроков. Один крикнул: “Давай здесь, место хорошее, вокруг ни души!” – по голосу было ясно, что он пьян. Едва не поравнявшись с Дити, всадники спешились; двух коней они связали вместе и отогнали пастись на маковом поле. Третью лошадь, огромную вороную кобылу, подвели к заарканенному Калуа. Великан всхлипнул, повалился на колени и стал хватать помещиков за ноги:

– Май-бап, хамке маф карелу… Простите, господа… я не виноват…

Ответом были пинки и брань:

– Ты ведь нарочно проиграл! Скажешь, нет, сволочь?..

– Знаешь, сколько мы потеряли?..

– Что там Хирабай говорила?..

Дернув за веревку, помещики заставили Калуа встать и подтолкнули его к кобыле, махавшей хвостом. Рукоятью хлыста с великана сдернули набедренную повязку. Один помещик держал кобылу под уздцы, а двое других принялись стегать Калуа по обнаженной спине, пока он не прижался пахом к лошадиному крупу. Гигант испустил вопль, неотличимый от лошадиного ржанья.

Помещики развеселились:

– Видал? И регочет, будто жеребец…

– Скрути ему яйца…

Внезапно кобыла вскинула хвост и испражнилась, изгваздав бедра и живот Калуа. Троица зашлась от смеха. Один помещик ткнул великана хлыстом в задницу:

– Давай, Калуа! И ты облегчись!

Видение надругательства над ней в брачную ночь до сих пор преследовало Дити, и теперь, сидя в маковом схроне, она закусила ладонь, чтобы не вскрикнуть. Значит, такое бывает и с мужчинами? Даже такого силача можно унизить и подвергнуть непереносимой муке?

Дити отвернулась и вдруг увидела двух коней, которые подошли к ней почти вплотную, – еще шаг, и они коснутся ее боками. Понадобилась секунда, чтобы отыскать маковую коробочку без лепестков, но с венчиком острых колючек. Подкравшись к жеребцу, Дити зашипела и ткнула его колючей головкой в холку. Конь отпрянул, точно от змеиного укуса, и бросился прочь, увлекая за собой привязанного собрата. Паника мгновенно передалась вороной кобыле, та рванулась и лягнула великана в грудь. Помещики на миг оцепенели, а потом кинулись за лошадьми, оставив на берегу голого, измазанного навозом Калуа.

Дити понадобилась вся ее отвага, чтобы подойти к бесчувственному телу. Удостоверившись, что злодеи не вернутся, она выбралась из своего укрытия и присела на корточки перед распростертым великаном. Он лежал в тени, и было непонятно, дышит или нет. Дити хотела коснуться его груди, но отдернула руку: трогать голого мужчину само по себе тяжкий грех, а если он еще и беспомощен, кара будет немыслимой. Дити воровато огляделась и, бросив вызов незримому свету, опустила палец на грудь великана. Стук сердца уверил ее в том, что Калуа жив, и она скоренько убрала руку, готовая задать стрекача, если дрогнут его веки. Однако глаза его были закрыты и сам он так недвижим, что Дити отважилась его рассмотреть. Теперь было видно, что, невзирая на колоссальные размеры, он всего-навсего парень, у которого над верхней губой пробивается пушок; сейчас это был не молчаливый чернокожий гигант, дважды в день появлявшийся возле ее дома, а поверженный юноша. Прицокнув языком, Дити наломала речного камыша, которым, как мочалкой, обтерла навоз с неподвижного тела. Потом аккуратно расправила белевшую на земле повязку, чтобы его прикрыть.

До сих пор ей как-то удавалось не замечать наготы великана, но сейчас взгляд ее задержался внизу его живота. Никогда еще она не видела эту мужскую часть так близко; ее снедали страх и любопытство, и опять возникло видение брачной ночи. Будто по собственной прихоти рука ее скользнула вниз и накрыла штуковину, поразившую нежностью плоти, которая вдруг шевельнулась и чуть набухла. Возникло чувство, что сзади собралась вся деревня и родня наблюдает, как бесстыдница лапает самую неприкасаемую часть этого человека. Дити отпрянула и вновь укрылась в маках.

Казалось, прошла вечность, прежде чем Калуа с трудом встал и ошалело огляделся. Обмотавшись повязкой, он уковылял прочь, и вид у него был настолько одурелый, что Дити почти уверилась – здоровяк не ведал о ее присутствии.

С тех пор минуло два года, однако память о событиях той ночи ничуть не потускнела, но обрела преступную яркость. Дити лежала рядом с одурманенным мужем, а мысли ее, вопреки усилиям направить их на что-нибудь иное, своевольно устремлялись к той сцене и четко высвечивали пикантные детали. Смятение было бы еще сильнее, если б вдруг оказалось, что память Калуа смакует те же картины, однако вид его утверждал, что он ничего не помнит. Червячок сомнения все же оставался, и при встречах с великаном Дити старательно избегала его взгляда и всегда закрывала лицо.

И вот теперь, сдерживая волнение, из-под складок истончившегося сари она опасливо наблюдала, как будет воспринят ее приход. Если в глазах Калуа мелькнет хоть искра воспоминания о ее роли в тех ночных событиях, не останется ничего другого, как развернуться и уйти. Возникнет неодолимое препятствие – ведь она не только была свидетелем измывательств (хотя одного этого позора довольно, чтобы сломить человека), но проявила бесстыдное любопытство, если не сказать иначе.

Слава богу, в унылом взгляде великана ничто не промелькнуло. Облаченный в выцветшую безрукавку и грязную повязку, из складок которой бычки тянули застрявшие соломины и травинки, он переминался на ногах толщиной с добрый столб.

– Что случилось? – спросил Калуа.

В его хриплом бесцветном голосе не слышалось никаких намеков, и Дити решила, что воспоминания о той ночи если и были, то уже давно покинули сей неповоротливый скудный ум.

– На фабрике мужу стало плохо, – сказала она. – Надо привезти его домой.

Великан немного подумал и кивнул:

– Ладно. Привезу.

Приободрившись, Дити вынула заготовленный сверточек:

– Заплатить могу только этим, другого не жди.

– Что это? – уставился Калуа.

– Опий, – буркнула Дити. – Об эту пору что еще в доме найдется?

Возчик неуклюже шагнул вперед; Дити положила сверточек на землю и, прижимая к себе дочь, сразу отступила. Немыслимо средь бела дня общаться с представителем иной касты, даже если речь идет о передаче неодушевленной вещицы. Калуа поднял и понюхал сверток. “Может, и он опийный пристрастник?” – мелькнула мысль, которую Дити сразу прогнала. Какое ей дело? Он чужой, не муж. И все же она почему-то обрадовалась, когда возчик разломил кусок надвое и скормил бычкам, охотно сжевавшим угощение. Потом он запряг их в повозку, а Дити с дочкой, свесив ноги, уселись на задке. Вот так, разделенные бамбуковой тележкой, они двинулись в Гхазипур, не давая болтливым языкам повода для сплетни и упрека.

* * *

В тот же полдень в пятистах милях к востоку от Гхазипура Азад Наскар, более известный как Джоду, готовился к путешествию, которое в результате приведет его на борт “Ибиса” и в святилище Дити. Утром он похоронил мать, истратив последние гроши на муллу, чтобы тот помолился над свежим холмиком. Деревенька Наскарпара расположилась в пятнадцати милях от Калькутты, умостившись на безликом пятачке по краю болотистого мангрового леса Сундарбанс. Горстка хижин окружала гробницу суфийского факира, который пару поколений назад обратил жителей в ислам. Если б не могила, деревня давно бы растворилась в болоте, поскольку ее жители не привыкли долго сидеть на одном месте и зарабатывали на жизнь трудом лодочников, паромщиков и рыбаков. Люди скромные, они не помышляли о службе на океанском корабле, но из тех немногих, кто мечтал о матросском жалованье, более всех к нему стремился Джоду. Он бы давно ушел из деревни, если б не хворая мать, которую было нельзя оставить без пригляда. Пока она болела, Джоду за ней ухаживал, переполняясь то раздражением, то нежностью, и сделал все возможное, чтобы скрасить ее последние дни. Теперь оставалось выполнить ее последний наказ, после чего он сможет отыскать боцманов, вербующих ласкаров на морские корабли.

Сын лодочника, Джоду полагал, что уже стал взрослым, поскольку на его подбородке вдруг начала пробиваться густая щетина, требовавшая еженедельных визитов к цирюльнику. Однако бурные физиологические перемены появились недавно, и он к ним еще не привык; казалось, его тело подобно дымящемуся кратеру, который только-только возник из океана, но еще не готов извергнуться. Как память о несчастном случае в детстве, его левую бровь пересекал шрам, столь широкий, что издали казалось, будто у него три брови. Это уродство (если слово подходит) было его отличительной чертой, которая через много лет отразится в наброске, что займет свое место в святилище Дити: три нежных угловатых штриха в овале.

Старая лодка, доставшаяся в наследство от отца, выглядела неуклюже – выдолбленные стволы, связанные пеньковыми канатами. Сразу после похорон Джоду забросил в нее свои небогатые пожитки и был готов к отбытию в Калькутту. Подгоняемая течением, вскоре лодка оказалась у входа в канал, который вел к городским причалам; за право воспользоваться этой узкой артерией, недавно прокопанной предприимчивым английским инженером и известной под именем “канал Толли”, Джоду отдал смотрителю последние монетки. Как всегда, здесь было полно судов, и часа два он продирался сквозь город, минуя храм Кали и мрачные стены тюрьмы Алипор. На шири Хугли было не менее людно, и Джоду вдруг очутился в скопище разнообразных судов: битком набитых сампанов и шустрых каноэ, громадин бригантин и крохотных баулий, юрких яликов и неповоротливых шаланд, яхт с ухарскими треугольными парусами и многопалубных катамаранов. В этаком столпотворении были неизбежны случайные столкновения, после которых боцманы и штурвальные сыпали ругательствами, один взбешенный вахтенный плеснул помоями, а похабник-рулевой сделал непристойный жест. Подражая морским командирам, в ответ Джоду орал: “Куда прешь? Осади!” – чем весьма удивлял ласкаров.

После годичной изоляции в деревне душа его пела под мелодию портовых голосов, изрыгающих хулу, угрозы и страшные пожелания, а руки тосковали по канатам, когда он видел матросов, карабкающихся по вантам. Взгляд его скользил по берегу от пакгаузов Киддерпора до извилистых проулков Ватгунга, где на крыльцах сидели женщины и, готовясь к вечеру, наводили красоту. Что-то скажут они теперь, если прежде смеялись и гнали юнца прочь?

За верфями Кида лодок стало меньше, и Джоду без труда причалил к набережной. Прямо напротив раскинулся Королевский Ботанический сад, персонал которого часто пользовался этой пристанью. Никакого сомнения, что рано или поздно здесь появится кто-нибудь из знакомых; и верно – часу не прошло, как подчалила лодка с молодым англичанином, помощником управляющего. Джоду хорошо знал рулевого в набедренной повязке и, когда саиб ступил на причал, подгреб к знакомцу.

Матрос тотчас его узнал:

– Джоду Наскар? Ты, что ли?

– Он самый. Салам, халиджи.

– Где тебя носило? Что матушка? Уж больше года, как ты сгинул. Народ гадал, куда ты подевался…

– Мы вернулись в деревню. Когда наш господин умер, мать не захотела остаться.

– Да, я слышал. Говорят, она хворает?

– Вчера померла, халиджи, – тихо ответил Джоду.

Рулевой закрыл глаза и прошептал:

– Аллах рахем, упокой Господь ее душу.

– Бисмилла… – поддержал молитву Джоду. – Я здесь по воле матери, перед смертью она просила разыскать дочь нашего саиба, мисс Полетт Ламбер.

– Ну да, она же любила девочку как родную дочь, ни одна служанка так с чадом не нянчится.

– Ты знаешь, где сейчас мисс Полетт? Я больше года ее не видел.

Рулевой кивнул:

– Она живет неподалеку – вон там, вниз по реке. После смерти отца ее приютила богатая английская семья. Ступай в Гарден-Рич и спроси дом Бернэм-саиба. Там в саду беседка с зеленой крышей, тотчас узнаешь.

Джоду обрадовался, что так легко все выяснил. Поблагодарив рулевого, он выдернул из ила весло и сделал мощный гребок. Отдаляясь, он слышал голос знакомца, который возбужденно кому-то говорил:

– Видишь ту лодку? Прямо в ней родилась мисс Полетт Ламбер, дочь французского саиба…

В разном изложении Джоду так часто слышал эту историю, что как будто все видел собственными глазами. Видно, так на роду написано, говорила мать, поминая странный поворот судьбы: не отправься она рожать в свою деревню, Полетт никогда не появилась бы в их жизни.

Все произошло сразу после рождения Джоду. Отец приплыл на лодке, чтобы забрать жену и ребенка. Они были уже почти на середине Хугли, когда поднялся шквалистый ветер. Смеркалось, и отец решил, что лучше не переправляться через реку, а пристать обратно к берегу и дождаться утра. Удобнее места для стоянки, чем каменная набережная Ботанического сада, было не найти. Семейство поужинало и устроилось переждать ночь.

Только они задремали, как их разбудили громкие голоса. Отец зажег фонарь, высветивший лицо белого саиба, который сунулся под лодочный навес и что-то бессвязно лопотал. Было ясно, что он чем-то ужасно встревожен; вмешавшийся слуга все разъяснил: дело крайне срочное – у беременной жены господина начались схватки, нужен белый доктор, однако на этой стороне реки его не нашли, требуется переправить роженицу на другой берег.

Отец отказался – дескать, лодка маленькая, ночь безлунная, а река разбуянилась. Будет лучше, если господин раздобудет баркас или многовесельную шлюпку с гребцами, наверняка в Ботаническом саду что-нибудь найдется.

Так-то оно так, был ответ, сад располагает собственной маленькой флотилией, однако нынче, как назло, нет ни одной лодки – управляющий распорядился доставить своих друзей на ежегодный бал Калькуттской биржи. Их лодка – единственное судно на причале, и если они откажут, погибнут две жизни – мать и дитя.

Мать Джоду, которая сама только что перенесла родовые муки, прониклась страданием беременной женщины и добавила свой голос к мольбам господина, уговаривая мужа взяться за дело. Но отец все мотал головой и сдался лишь после того, как в его руке оказалась серебряная монета, стоимость которой превышала цену лодки. Сей неотразимый довод способствовал заключению сделки, и француженку перенесли на борт.

Хватило и взгляда, чтобы понять, как мучается несчастная женщина; лодка тотчас отвалила от набережной. Несмотря на ветер и тьму, ориентироваться было легко по огням Калькуттской биржи, нынче особенно щедро иллюминированной по случаю бала. Однако ветер крепчал, река бурлила, и лодку так швыряло, что плод не удержался. В качке женщине становилось все хуже, а потом вдруг у нее отошли воды и начались преждевременные роды.

Отец сразу повернул назад, но берег уже остался далеко. Саиб изо всех сил пытался успокоить жену, однако толку от него было мало, и роды приняла мать Джоду: перекусила пуповину и обтерла смазку с тельца новорожденной. Оставив собственного ребенка на днище лодки голеньким, она завернула девочку в одеяльце и подала умирающей женщине. Лицо дочери было последним, что узрела француженка; она истекла кровью и умерла, прежде чем лодка достигла Ботанического сада.

Обезумевший от горя саиб не мог совладать с плачущим младенцем; девочка утихла, лишь когда мать Джоду дала ей грудь. После этого господин сделал новое предложение: не сможет ли семья лодочника задержаться у него, пока он не найдет няньку или кормилицу?

Разве можно было отказать? По правде, матушка уже не смогла бы расстаться с девочкой, ибо прикипела к ней душой с того мгновенья, как поднесла ее к груди. Отныне у нее стало двое детей – сынок и доченька, которую она ласково называла Путли, то бишь Куколка. Полетт, выросшая в смешении языков, звала ее Тантима – тетя-мама.

Вот так мать Джоду оказалась в услужении у Пьера Ламбера, который совсем недавно прибыл в Калькутту на должность помощника управляющего Ботаническим садом. Предполагалось, что мать останется в доме, пока ей не подыщут замену, но как-то никого не нашлось. Само собой вышло, что матушка стала кормилицей Полетт и баюкала на руках двух младенцев. Возражения со стороны отца увяли, как только француз купил ему новую, превосходную баулию; вскоре папаша отбыл в Наскарпара, оставив в городе жену и сына, но прихватив с собой новенькую лодку. С тех пор он показывался очень редко – как правило, в начале месяца, когда матушка получала жалованье. На ее деньги он еще раз женился и наплодил кучу детей. С братьями-сестрами Джоду встречался два раза в год, когда неохотно приезжал на праздники Рамадан-байрам и Курбан-байрам. Деревня была ему чужой, а домом стало бунгало в усадьбе Ламбера, где он правил как наперсник и шутейный супруг маленькой хозяйки.

Что же до Полетт, то сначала она заговорила на бенгали, а первым после кашек блюдом стал рис с чечевицей, состряпанный тетей-мамой. Фартуку она предпочитала сари и терпеть не могла обуви, желая бегать по саду босоногой, как Джоду, с которым в раннем детстве была неразлучна и без которого отказывалась есть и спать. Из всех детей прислуги только ему был открыт доступ в хозяйский дом. С малых лет Джоду понял, что все это благодаря особым отношениям мамы с хозяином, которые заставляли их допоздна засиживаться вдвоем. Однако дети не обращали на это внимания и принимали как один из многочисленных фактов необычного домашнего уклада, ибо не только Джоду с матерью, но еще в большей степени Полетт с отцом выпали из своего круга. Белые почти никогда не заглядывали в бунгало матери с сыном, а Ламберы сторонились круговерти английского общества в Калькутте. На другой берег француз ездил только “по делям”, а все остальное время посвящал своим растениям и книгам.

Более приземленный, чем его подружка, Джоду заметил отчужденность хозяина и его дочки от других белых саибов и вначале объяснял это тем, что они родом из страны, которая часто воевала с Англией. Однако потом, когда их общие с Путли секреты стали существеннее, он узнал, что не только это разделяло Ламберов и англичан. Выяснилось, что Пьер Ламбер оставил родину, ибо в юности участвовал в бунте против короля, а респектабельное английское общество сторонилось его, потому что он публично отрицал существование Бога и святость супружеских уз. Джоду не придавал этому ни малейшего значения и только радовался, что подобные обстоятельства ограждают их дом от других белых саибов.

Дети подрастали, но не это и не разница в происхождении, а нечто совсем неуловимое подточило их дружбу. В какой-то момент Полетт пристрастилась к чтению, и ни на что другое у нее не оставалось времени. Джоду, наоборот, утратил интерес к буквам, едва научился их распознавать – его тянуло к воде. В десять лет он уже так лихо управлялся со старой отцовской лодкой, колыбелью новорожденной Полетт, что не только служил Ламберам перевозчиком, но и сопровождал их в экспедициях за образчиками растений.

Пусть необычный, но уютный уклад их дома выглядел таким удобным и прочным, что все они оказались не готовыми к невзгодам, последовавшим за внезапной смертью Пьера Ламбера. Лихорадка уморила его, прежде чем он успел привести в порядок дела; вскоре после его кончины выяснилось, что его исследования, требовавшие денег, накопили существенные долги, а загадочные поездки “по делям” означали тайные визиты к городским ростовщикам. Вот тогда-то Джоду с матерью заплатили за свою особую близость к помощнику управляющего. Неприязнь и зависть других слуг тотчас перекипели в злое обвинение: парочка обворовала умирающего хозяина. Бешеная враждебность заставила мать с сыном бежать из дома. Не имея выбора, они вернулись в Наскарпара, где их нехотя приютила новая семья отца. Однако после долгих лет комфортабельной жизни мать уже не могла приспособиться к деревенским лишениям. Здоровье ее неуклонно ухудшалось, она так и не оправилась.

В деревне Джоду провел четырнадцать месяцев и за все это время ни разу не видел Полетт, не получил от нее ни весточки. На смертном одре мать часто вспоминала свою подопечную и умоляла сына хотя бы разок повидаться с Путли, чтобы та узнала, как сильно тосковала по ней старая нянька на закате своей жизни. Джоду давно уже смирился с тем, что он и его былая подружка разойдутся каждый по своим мирам; если б не просьба матери, он бы не стал искать Полетт. Однако теперь, когда Путли была так близко, его охватило волнение: захочет ли она увидеться или вышлет слугу с отказом? Вот если б встретиться наедине, ведь так много накопилось, о чем поговорить. Впереди замаячила зеленая крыша беседки, и Джоду шибче заработал веслом.


Малик – господин, повелитель, изначально арабский монархический титул.
Халиджи – здесь: обращение к мусульманам, название древнего тюркского народа; в конце XIII века часть халиджи переселилась в Индию.