ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава пятая

Рассказ И. А. Анненкова о 14 декабря – Арест – Допрос у императора – Угрозы – Генерал Левашев – Выборгский шлосс – Второй допрос в Петербурге – Петропавловская крепость – Раскрытие плана цареубийства

14 декабря я не был в рядах возмутившихся. Еще 12-го числа в собрании у князя Оболенского я высказал, что не отвечаю за Кавалергардский полк, где служил тогда, потому что знал очень хорошо, что солдаты не были расположены к вспышке, которая готовилась, да и сам я видел в поднятии войск большую ошибку и не рассчитывал на удачу предприятия. 14-го числа я вышел на площадь с Кавалергардским полком, занимая свое место, как офицер 5-го эскадрона. Полк был расположен на конце площади, и я стоял у самого дома Лобановых, у того угла, который к Невскому. Командовал полком граф Апраксин. Что происходило в тот день, уже известно всем, говорю только о тех подробностях, которые, кроме меня, едва ли кто знает.

Государь был верхом, разъезжал все время, был страшно расстроен и бледен как полотно. Великий князь Михаил Павлович, казалось, сохранял более хладнокровия. По окончании дела я возвратился в казармы и был свободен до 19-го числа, но ожидая, понятно, каждую минуту ареста. Наконец 19-го числа дежурный офицер по полку часов в 11 ночи приехал ко мне и сказал: «Ну, одевайся, только шпаги не бери». Мы поехали к эскадронному командиру Фитингофу, который тотчас же отвез меня во дворец. Там ввели меня в залу, где я нашел двух своих товарищей по полку: Александра Муравьева и Арцыбашева. Мы сошлись, чтобы поздороваться, но дежурный развел нас по углам и запретил говорить. Кроме нас троих, в зале была толпа генералов и придворных. Все говорили о происшествиях 14 декабря, очень горячились, возмущались смелостью предприятия и громко порицали участников в этом деле, называя их злодеями, нисколько не стесняясь нашим присутствием. Многие хвалились своими подвигами…

Через несколько времени одна из дверей залы растворилась и в ней показался Николай Павлович, со словами: «Подите сюда». Я снова был поражен странною бледностью его лица. Я первый вошел в комнату, в которой был государь. Он тотчас же запер дверь в зал, увлек меня в амбразуру окна и начал говорить:

– И вы забыли милости покойного государя! Вас давно надо было уничтожить, но брат по своей доброте щадил и прощал вас.

Этим император Николай Павлович намекал на мою бурную молодость и особенно на то, что я не был наказан по всей строгости законов покойным императором Александром Павловичем за дуэль с Ланским, где я имел несчастье убить своего противника и за это просидел только три месяца на гауптвахте. Государь говорил отрывисто, повелительно. Я не мог не заметить в нем страшного волнения и гнева, с трудом сдерживаемого. Он продолжал:

– Были вы в обществе? Как оно составилось? Кто участвовал? Что хотели?

Как я ни старался отвечать уклончиво и осторожно, но не мог не выразить, что желали лучшего порядка в управлении, освобождения крестьян и проч. Государь снова начал расспрашивать:

– Были вы 12 декабря у Оболенского? Говорите правду, правительству все известно.

– Был.

– Что там говорили?

– Говорили о злоупотреблениях, о том, что надо пресечь зло.

– Что еще?

– Больше ничего.

– Если вы знали, что есть такое общество, отчего вы не донесли?

– Как было доносить, тем более, что многого я не знал, во многом не принимал участия, все лето был в отсутствии, ездил за ремонтом. Наконец тяжело, нечестно доносить на своих товарищей.

На эти слова государь страшно вспылил:

– Вы не имеете понятия о чести! – крикнул он так грозно, что я невольно вздрогнул. – Знаете ли вы, что заслуживаете?

– Смерть, государь.

– Вы думаете, что вас расстреляют, что вы будете интересны, нет – я вас в крепости сгною!

После этого государь отпустил меня, приказав послать моих товарищей. Я, выходя из комнаты государя, подошел к Муравьеву, чтобы сказать вполголоса: «Ступай, тебя зовет». Тогда все присутствующие в зале пришли в такой ужас, что бросились к нам и в смущении своем повторяли: «Нельзя говорить». С трудом я мог их успокоить и убедить наконец, что исполняю волю государя. Тогда пошел Муравьев. Он был очень молод, застенчив и немного заикался. Государь сделал те же вопросы, как и мне. Муравьев, вероятно, сконфузившись, начал отвечать по-французски. Но едва он произнес: «Sire», как государь вышел из себя и резко ответил: «Когда ваш государь говорит с вами по-русски, вы не должны сметь говорить на другом языке».

Потом таким же порядком государь допрашивал и Арцыбашева. После этого мы опять все трое были в зале, но через несколько времени меня снова потребовали. Когда я вошел, государя уже не было в той комнате (он удалился к императрице). За столом сидел Левашев и, посадив меня в кресла против себя, начал снова допросы, но на этот раз уже подробнее и в надлежащем порядке. Спросил имена членов общества; я назвал Пестеля, зная, что он уже арестован, и избегал называть других. В это время вошел снова государь и, подошедши к столу, за которым мы сидели, он оперся на него рукою. Тогда в присутствии государя Левашев стал говорить так: «Вы слишком много на себя взяли, молодые люди, и кто вам вложил в голову такие преступные мысли? Вы заботились о судьбах народов, а связали государю руки в его благих намерениях на 50 лет».

Последние слова Левашева поразили меня. Он снова начал настаивать, откуда мы почерпнули такие идеи. Я указал на Европу, на некоторые книги, которые читались тогда. Левашев все записывал, а государь продолжал стоять, опираясь на стол. Меня наконец отпустили и снова позвали Муравьева и Арцыбашева. Через несколько времени опять отворилась дверь и государь, подозвав меня, сказал: «Позовите ваших товарищей».

Мы, все трое, опять вошли в комнату, где он находился. Тогда он приказал позвать графа Апраксина и обратился к нему со словами: «Полк распущен, офицеры ничего не делают». Помолчав немного, обратился снова к нам: «Вас всех давно надо было перевести в армию. Судьбами народов хотели править – взводом командовать не умеете».

В эту минуту государь был гораздо покойнее, гнев его смягчился. Со мною он обошелся даже милостиво, взял меня за пуговицы мундира, притянул к себе и снова упрекнул: «Забыли милости покойного государя – это неблагодарность». Тогда граф Апраксин подтолкнул меня сзади, шепнув: «Целуйте же руку». Я сделал движение, но государь отдернул руку, говоря: «Я этого не ищу». Потом опять начал: «Вас за это всех надо продержать в крепости шесть месяцев, надеюсь, что после этого вы выкинете глупости из головы и будете заниматься службою». С этим он нас отпустил, прибавя, обращаясь к графу Апраксину: «Я вам поручаю их, генерал, а если кто смеет упрекнуть их прошлым, вы будете отвечать мне за них».

В эту минуту мы, конечно, вообразили, что нам даруют свободу, и, обрадованные, направились к той двери, в которую вошли, но тут нас попросили в другую комнату, где каждого окружили солдаты с саблями наголо и повели на гауптвахту. Там рассадили порознь. Дежурный офицер Прянишников оказал мне некоторое участие. На пол положили тюфяк, на который я улегся, но не надолго. Вскоре Прянишников сказал мне, чтобы я послал на квартиру за сюртуком, да велел бы кстати взять побольше белья. Я начал догадываться, что меня хотят куда-то отправить. И действительно, не замедлил явиться фельдъегерь, с которым надо было отправиться. В этих случаях, понятно, всего ужаснее неизвестность, и я пытался узнать от фельдъегеря, куда он везет меня, но сколько я ни старался, на все мои вопросы он упорно молчал или отвечал сердито: «Вам какое дело? Вот увидите».

Между тем мы ехали к Выборгской заставе. Когда миновалась Петропавловская крепость, я вздохнул свободнее, но в то же время вспомнил, что дорога, по которой мы скакали, вела и в Шлиссельбург и что там крепость не хуже других. Мысль попасть в крепость была для меня самой ужасной, и сердце болезненно сжималось, когда я думал об этом. Между тем мы продолжали скакать. Мучимый неизвестностью, ожиданиями и теряясь в догадках, я опять обратился к фельдъегерю с разными вопросами, но тот оставался верен своим обязанностям и продолжал молчать. Только на последней станции перед Выборгом он сознался, что везет меня именно туда. Это меня немного обрадовало, потому что я знал, что другие крепости гораздо страшнее еще, чем в Выборге, как, например, крепость Сварт-Гольм, где потом сидел Батенков, который прекрасно выразил в своих стихах безотрадность и ужас одиночества Свартгольмской крепости. Страшная крепость по своему местоположению.

По приезде в Выборг меня посадили в замок. Александра Муравьева отвезли в Нарву, Арцыбашева – не знаю куда. В Выборге сидеть было довольно сносно. Офицеры и солдаты были народ добрый и сговорчивый, большой строгости не соблюдалось, комендант был человек простой, офицеры часто собирались в шлосс (замок), как на рауты. Там всегда было вино, потому что у меня были деньги, я был рад угостить, офицеры были рады выпить и каждый день расходились очень довольные, а комендант добродушно говаривал: «Я полагаюсь на ваше благоразумие, а вы моих-то поберегите». Чувствительные немки, узнав о моей участи, принимали во мне большое участие, присылали выборгские крендели и разную провизию, даже носки своей работы. Однажды кто-то бросил в окно букет фиалок, который я встретил с глубоким чувством благодарности: цветы эти доставили мне несказанное удовольствие.

Таким образом прошло три месяца. В марте 1826 года дела Следственной комиссии приняли более серьезный оборот, была открыта мысль о цареубийстве и сделаны некоторые показания на меня. Снова явился фельдъегерь и отвез меня в Петербург, прямо в Главный штаб. Когда я входил по лестнице, меня поразила случайность, какие иногда бывают в жизни и перед которыми нельзя не остановиться: я очутился в том самом доме, где провел свое детство. Меня ввели даже в ту самую комнату, где я когда-то весело и беззаботно прыгал, а теперь сидел голодный, потому что меня целый день продержали без пищи и никто не позаботился даже спросить, не голоден ли я. Тут я видел одного из своих родственников, который ужаснулся только тем, что у меня выросла борода, и не нашел ничего более сказать мне. К счастью, я встретил тут Стремоухова, своего товарища по службе, и спешил воспользоваться этим случаем, просил Стремоухова повидать мою дорогую Полину и передать ей, что я жив. С тех пор как мы расстались с нею в Москве, я не имел от нее известий, тоска по ней съедала меня, и я был уверен, что она не менее меня страдала от неизвестности.

Из Главного штаба меня привезли в Эрмитаж, где Левашев вторично снял допросы, начав словами: «Вы в первый раз сказали неправду, потому что не могли не знать о цареубийстве». Я повторил, что не знал, и говорил истинную правду. После этого допроса отворились двери Петропавловской крепости, и меня посадили в 19-й номер. Не могу не обратить еще раз внимания на странную случайность: 19-е число я считаю для себя несчастным, роковым: 19-го числа я имел дуэль с Ланским, 19-го числа арестован, под № 19-м сидел в Петропавловской крепости, и еще несколько таких случаев было в моей жизни.

Когда привезли меня из Эрмитажа в крепость, то повели в Невскую куртину. На вопросы мои, куда ведут, комендант отвечал: «Сами увидите». Е. М. (Подушкин) уверял, что есть отличный номер. Меня ввели в небольшую комнату со сводом. По середине еще можно было стоять во весь рост, но к бокам комнаты надо было сгибаться. Стояла лазаретная кровать, на которой лежал матрац из соломы, на столике горела лампада. Е. М. опять начал утешать: «Не горюйте, все пройдет, номер отличный, сухой, теплый». Я осмотрелся, с трубы так и капало. На меня надели халат, туфли и заперли дверь. Первое чувство было такое, что положили живого в могилу. Потом пришла мысль не есть. Так прошел день, другой, на третий приходит Е. М.

– Что вы не кушаете?

– Не хочется.

– Полноте, кушайте, ведь заставят.

– Каким образом?

– Вставят машинку в рот и нальют бульона, а то запрут под землю, там мешки есть такие, ну, это – не то, что здесь, темно, сыро, нехорошо. Все пройдет, вот и Ермолов сидел (в царствование Павла I), а как выпустили, то мне и не кланяется. Вот и с вами так же будет.

Угрозы насчет бульона, вливаемого насильно, и мысль о мешках навели на меня невольно ужас. На четвертый день я стал есть. Через месяц меня повели в Следственную комиссию, как обыкновенно водили всех – с завязанными глазами, и допросы снова начались.

Однажды ко мне входит плац-адъютант, страшно бледный, подает мне 5 лимонов и просит не выдавать его. Один из лимонов был надрезан, и в нем я нашел записку от Васильчикова. Он писал, что один из членов нашего общества показал, что принял его при мне, и прибавлял, что от меня зависит спасти его или погубить. Потом Васильчиков был переведен на Кавказ офицером. Вскоре после того как я получил лимоны, меня опять повели в комиссию. На этот раз в зале было только двое из членов Следственной комиссии: граф Бенкендорф и князь Голицын. Оба знали меня с детства, князь Голицын бывал часто у моей матери.

– Послушайте, Анненков, – начал Голицын, – вам желаю добра, поверьте, говорите правду.

– Извольте, ваше превосходительство.

Тогда Бенкендорф продолжал:

– Вы знаете, государь милосерден. Сознайтесь чистосердечно, ведь ваша вина незначительна. Есть государственные люди, замешанные в этой истории, но вы ничего ведь не можете изменить. Вашей смерти не нужно, будьте только откровенны. Если вы во всем сознаетесь и раскаетесь, то самое большое наказание – вас разжалуют в солдаты и сошлют на Кавказ. Теперь начинается персидская война, первое дело – и вы офицер, а там можно служить или выйти в отставку, это – ваше дело. Не сознаетесь – вас оставят в крепости, вы имеете теперь понятие о ней, ведь это живая могила.

Слова Бенкендорфа невольно наводили на меня ужас, и я в эту минуту подвергался страшной внутренней борьбе. По совести, я, действительно, многого не знал, что происходило за последнее время в обществе, так как мало виделся с участвовавшими в нем, но слышал, что летом, когда я ездил за ремонтом, главные члены общества собирались в Новой деревне. Царская фамилия жила тогда в Елагинском дворце, и Александр I часто гулял один. Вадковский предлагал воспользоваться этим случаем и выстрелить из духового ружья. Рассчитывали, что тогда произойдет суматоха, и этим думали воспользоваться, чтобы ввести конституцию. Но обо всем этом только говорили и нашли лишним сообщать другим членам общества, и я узнал об этом гораздо позднее, поэтому говорил истинную правду, когда отвечал на все вопросы Бенкендорфа «не знаю», но он не верил и продолжал настаивать.

– Вы сами себе вредите, – заговорил он опять, – я понимаю, что теперь вы не хотите сознаться в том, что говорили за бокалом шампанского, но вы напрасно упорствуете, вас ожидает крепость, будьте лучше откровенны.

– Да я готов, но положительно ничего не знаю.

– Государь милостив, и, если вы сознаетесь, он вас простит, иначе…

Понятно, что в эту минуту нервы у меня были сильно расшатаны всем пережитым, крепость стояла перед глазами, как фантом. Несмотря на всю твердость моего характера, я настолько был потрясен, что наконец, почти машинально выговорил, что, действительно, слышал о цареубийстве. Тогда Бенкендорф тотчас же велел подать мне бумагу, и я так же машинально подписал ее. Меня снова отвели в крепость. Е. М. (Подушкин) пришел на другой день и стал меня укорять: «Что вы, батюшка мой, там наделали, зачем наговорили на себя? Теперь чаю не велели давать».


Этим кончились допросы, и до приговора Ивана Александровича более не трогали.