ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

XX

Когда уже судно почти скрылось из вида, я вдруг сообразил, что сделал ужасную ошибку, позволив чернокожим участвовать с нами в призыве судна. Не будь их, а будь только мы одни, то есть две девушки и я, на берегу, я уверен, что офицеры судна разглядели бы нас в свои подзорные трубы и признали бы за белых людей. А в толпе туземцев они весьма легко могли и не заметить нас…

Как бы то ни было, когда судно повернуло назад и плавно стало уходить из вида, страшная сцена отчаяния разыгралась на моих глазах. Девушки бросились лицом на землю и громко, порывисто рыдали, проклиная свою судьбу, в припадке безумного отчаяния. Я положительно не в силах передать, каким смертельным, горьким испытанием был для нас этот переход от безумной радости и возбуждения при виде судна, идущего прямо в наш залив, к неизъяснимому отчаянию, когда оно на наших глазах стало уходить.

Мы долго не могли очнуться от этого поразительного для нас удара. Время стало тянуться мучительно медленно; недели казались нам месяцами, а мы, по-видимому, все еще ни на шаг не приблизились к желанной цели, и цивилизованные страны были все так же далеки от нас, как и прежде.

Тем не менее мы по-прежнему предпринимали небольшие прогулки, чтобы испытать, могут ли девушки решиться на попытку добраться сухим путем до Порт-Дарвина. Но, к несчастью, я имел неосторожность описать им, притом в самых живых красках, все те страшные муки, какие мне пришлось вытерпеть от жажды и томления на пути к мысу Йорк, – и теперь они ужасно боялись покинуть свое насиженное местечко, свой надежный кров и променять его на нечто неизвестное, страшившее их.

Порою на девушек находили такие приступы горького отчаяния, что они запирались в своей комнатке и целые сутки не выходили, не принимая никакой пищи. Но в другое время они оставались довольны той пищей, которой мы с Ямбой кормили их; единственное, чего им недоставало, так это молока, – неслыханная в здешних местах роскошь. Впрочем, мы имели нечто, отчасти заменяющее его; то был густой и маслянистый, горьковатый сок, добываемый нами из известного рода пальм. Это «молоко», когда мы успели к нему привыкнуть, казалось нам превосходным, с приправой зеленого хлебного зерна: наша крошечная хлебная плантация была тщательно огорожена от нападения двуутробок и других грызунов; вообще мы всячески оберегали ее и ухаживали за ней.

Чтобы угодить своим барышням, я ухитрился сделать для них вилки и тарелки из нежного пальмового дерева; кроме того, я соорудил для них настоящую высокую кровать с постелью из душистых листьев эвкалипта и мягких шелковистых трав. Для холодных ночей было изготовлено одеяло из пушистых шкурок, с покрывалом, сплетенным из дикого льна.

Барышни мои плохо мирились со здешним палящим солнцем и придумали сделать себе шляпы для защиты от солнца и загара из листьев пальм; наряды их были все те же, из шкур птиц и двуутробок, которые Ямба искусно сшивала.

На холодные зимние месяцы июль и август мы переселялись подальше в глубь страны, в местность, более защищенную от ветров, немного далее к северу, где значительная горная гряда отделяла нас от моря; наиболее выдающийся из этой гряды конусообразный пик весьма живо напоминал по своим очертаниям сахарную голову.

В течение всего этого времени мне часто случалось участвовать с воинами нашего племени в различных походах, сражениях и схватках, но я ни разу не прибегал к содействию ходулей, главным образом потому, что нам ни разу не приходилось иметь дело со столь грозным и могущественным неприятелем, как в тот памятный раз.

Народ мой, как я привык называть, вслед за Ямбой ее родное племя, часто становился победителем, но раза два и мы были побиты. Однако мои чернокожие друзья довольно добродушно сносили свое поражение, никогда не падали духом и не проявляли ни малейшего гнева или неудовольствия по моему адресу; напротив, продолжали относиться ко мне, несмотря на свою неудачу, все с тем же почтением и уважением, как и раньше. Мы по-прежнему оставались с ними в самых дружеских отношениях. Я даже постепенно пытался отучить их от людоедства.

Мне хорошо было известно, что мои чернокожие друзья употребляли в пищу человеческое мясо вовсе не потому, что оно казалось им особенно вкусным, а потому, что они надеялись таким путем переселить в себя доблести убитого воина. Зная это, я с дипломатической хитростью стал доказывать им, что, во-первых, все страшные болезни и недуги, которыми страдал покойный, несомненно, перейдут к ним, в чем их удостоверила подоспевшая как раз к этому времени страшная эпидемия, унесшая немало жертв из числа участников людоедского пира, – затем, я уверил их, что, изготовив из волос покойного доблестного воина ручные и ножные запястья и другие украшения, они в несравненно большей степени могут приобрести храбрость, силу, мужество и другие доблести и добродетели павшего воина.

Кроме того, я убедительно и настоятельно советовал им и просил их никогда умышленно не нападать на белых, бледнолицых людей, но встречать их дружелюбно и радушно. И теперь нередко думаю о том, замечают ли господа исследователи, идущие по моим следам, отсутствие людоедства и дружественное отношение туземцев к белым людям.

Так прошло для нас целых два полутяжелых, полугрустных и вместе с тем полусчастливых и веселых года. За это время нам случилось видеть несколько раз различные суда, проходившие в открытом море. Мы с Ямбой не раз пытались, умудренные предыдущими примерами, вскочить в челн и гнать его изо всей силы несколько миль по направлению к замеченному нами с берега парусу, оставляя на берегу с тревогой следивших за нами девушек. Но каждый раз наши усилия оказывались тщетными, и мы возвращались назад.

Я подхожу теперь к тому событию, которое смело могу назвать самым ужасным и потрясающим в моей жизни, – событию, о котором я и теперь не в силах говорить без боли. Воспоминание об этом трагическом дне до сих пор вызывает у меня горькие слезы, а щемящий душу упрек невольно подымается в груди, – и я знаю, что этот упрек не умрет во мне, пока я живу. Прошу только об одном, не спрашивайте меня, выслушав мой рассказ и обсуждая мои поступки, почему я не сделал так или иначе то или другое: в минуты подобных кризисов мы как бы утрачиваем способность думать, понимать и обсуждать, а действуем как-то механически.

Так, в один прекрасный, ясный и светлый день мы вдруг увидели судно, медленно проходившее залив в нескольких милях от берега. О, лучше бы мы никогда не видали его!

Мы и на этот раз, как всегда, при виде судна, пришли в неописанное волнение; девушки принялись бегать взад и вперед, метаться из стороны в сторону, как безумные. Я, конечно, решился перехватить судно, если только возможно было, и обе девушки стали просить меня, чтобы я взял и их с собой. Я пытался самым серьезным образом отговорить их, но они стали горько плакать и слезно умоляли меня позволить им ехать со мной. Совершенно против своей воли я уступил их желанию. Каждая минута была дорога, каждая проволочка гибельна, – и терять драгоценное время не было никакой возможности. Пока Ямба готовила мою лодку, я как безумный перебегал от одной группы туземцев к другой, умоляя и уговаривая их помочь мне. Но эти честные дикари и без всяких с моей стороны обещаний всей душой готовы были помочь мне; в одно мгновение, по меньшей мере двадцать катамаранов, из коих на каждом было по одному или по двое туземцев, отчалили от берега и с удивительной быстротой направились прямо к судну, между тем как я с своей стороны так работал веслами, что едва не ломал их напополам. Теперь я понимаю, что мы должны были представлять собой весьма грозный вид для людей, находившихся на судне; эта бешеная гонка на залитом солнечным светом заливе по направлению к судну, при диких криках и возгласах, должна была сильно поразить экипаж судна; весьма понятно, что он полагал, будто на него хотят сделать нападение. Но в то время, в пылу одушевления и увлечения, я даже не подумал об этом обстоятельстве.

Если бы только я не брал с собой своих добрых и преданных дикарей, все, может быть, обошлось бы благополучно. Ямба и я так быстро гнали лодку, что мы прежде других очутились вблизи судна. По мере приближения к заветной цели наших желаний, волнение молодых девушек возросло до того, что на них жаль было смотреть: они едва могли удерживаться от слез; как безумные порывисто размахивали руками и кричали до хрипоты.

Когда мы уже приблизились к судну, я был немало удивлен, видя, что никого из экипажа не видно на судне. Последнее представляло из себя, несомненно, европейское судно, а не малайское.

Мы были теперь на расстоянии не более 50 саженей от него; я вскочил на ноги и, встав во весь рост в лодке, несколько раз окликнул людей на судне. Но на это никто не отозвался, и на палубе по-прежнему не было видно ни души. Все мое радостное возбуждение разом превратилось тогда в горькое отчаяние, тревогу и даже ужас. Между тем следовавшая за мной флотилия катамаранов почти уже поравнялась со мной. И в тот момент, когда я уже снова взялся за весла с намерением еще более приблизиться к судну, раздался громкий ружейный выстрел, – и затем… я положительно не помню, что затем случилось, был ли я ранен этим выстрелом, или же испуганные девушки вдруг вскочили на ноги и заставили меня потерять равновесие, вследствие чего я упал на борт лодки и поранил себе бедро: решить утвердительно я и сейчас не в состоянии.

Во всяком случае, я грузно упал в воду, несмотря на отчаянное усилие Ямбы спасти меня. В следующий за сим момент я совершенно забыл и о судне, и о всем происшедшем; помню только, что Ямба все время плавала подле меня и временами схватывала за волосы, когда ей казалось, что я иду ко дну. Затем я помню, что мы добрались до нашей лодки и взобрались в нее как можно скорее. Я полагаю, что был ошеломлен и потому совершенно неспособен связно мыслить. Когда я, обессиленный, опустился на дно лодки, то вдруг увидел, что мы с Ямбой одни; опустившись на колени, я едва мог прошептать: «Где? Где они? Мы должны найти их!»

Но увы! Девушки, как видно, утонули под блещущими, улыбающимися волнами залива и никогда более их милые образы не появятся из глубины! Хотя они прекрасно плавали и могли очень долго держаться на воде, но я боюсь, что испытанное ими радостное волнение и затем этот неожиданный удар, – этот выстрел, – все это, вместе взятое, было свыше их сил, и они погружаясь обхватили друг друга последним объятием смерти.

Конечно, Бог все делает к лучшему; может быть, и для них, и для всех нас было лучше, что Он призвал к Себе моих возлюбленных подруг и отнял их у меня, чем дал бы им испытать все то, что мне пришлось пережить в ужасные последующие годы.

Но я долго не мог примириться с мыслью, что они потеряны для меня, безвозвратно потеряны! Они мне были более чем сестры.

Ямба, я и добрые туземцы ныряли бесчисленное множество раз, разыскивая их по всем направлениям, но, наконец, Ямба, видя, что я уже окончательно выбился из сил, почти насильно удержала меня от дальнейших попыток, уверяя, что я утону и сам, если только еще раз брошусь в воду. Притом рана моя на бедре сильно сочилась кровью, – и я принужден был позволить увезти себя с этого злополучного места…

Но долго еще я не верил в свою утрату; мне казалось слишком ужасным и несправедливым, чтобы Господь, даровавший мне этих двух прекрасных подруг, в утешение за все вынесенные мною муки и страдания, вдруг теперь, когда спасение, казалось, было так близко, отнял их у меня! Эти две девушки были дороже мне всего на свете; они умели превращать в ясный день темную ночь моего безотрадного существования; умели порадовать меня какой-нибудь приятной неожиданностью, маленьким пустяком, который доставлял мне удовольствие и скрашивал однообразие нашей обыденной жизни.

Много лет прошло со времени этого ужасного события, но и теперь, и по самый день своей смерти я вечно буду испытывать ничем не изгладимое горе и упрек (я не могу простить себе, что позволил им сопровождать меня в тот роковой день) и обвинять себя в этой ужасной катастрофе!

Вернувшись, наконец, к берегу, я, как безумный, целыми часами бегал по взморью в надежде, что, быть может, хоть тела всплывут на поверхность.

Но и это была тщетная надежда. Когда же, наконец, весь ужас постигшего меня несчастья стал мне понятен, то мной овладело такое безграничное отчаяние, такое изнеможение, каких я еще никогда в своей жизни не испытал. Никогда, никогда более эти милые существа не придут разогнать мои грустные мысли! Никогда более мы не будем играть, как дети, на песке, и я уже не увижу их дорогих личиков, не услышу тихих музыкальных голосков! Никогда более мы не станем строить воздушных замков о светлом и отрадном будущем, ожидающем нас по возвращении в цивилизованные страны, и никогда не станем снова сравнивать нашу участь с участью Робинзона Крузо!!

Мой светлый сон исчез, моей отрады не стало, ее отняла у меня жестокая судьба, – и я вдруг, точно в силу какого-то нового откровения, особенно болезненно осознал, что меня окружают отвратительные людоеды, люди низшего класса и развития, среди которых мне, по-видимому, суждено прожить остаток жалких дней моих!

Долгое время я даже не чувствовал никакой благодарности к судьбе за то, что она сохранила мне Ямбу, что, конечно, было крайне дурно с моей стороны. Но я могу только просить сожаления и сочувствия к моему ужасному положению! Что еще более увеличивало мое отчаяние и горе, так это мысль, что, сохрани я тогда хоть каплю самообладания, я никогда бы и не подумал приблизиться к этому европейскому судну во главе целой флотилии катамаранов, управляемых ревущими, кричащими и неистово жестикулирующими дикими туземцами. Что же касается экипажа судна, то я и тогда и теперь вполне оправдываю его образ действий. Будь вы или я на их месте, мы, вероятно, поступили бы точно так же при данных условиях.

Несомненно, что самое разумное было выехать одному навстречу судну, но в такие критические моменты жизни даже разумнейшие люди способны потерять голову. И одному только Богу известно, как дорого я заплатил за это отсутствие самообладания и рассудительности!!

Рана моя, хотя и очень болезненная, была вовсе не серьезна; благодаря уходу и лечению Ямбы она довольно скоро зажила, и я мог снова бродить.

Должен сказать, что, когда мы вернулись с берега, я не мог войти в нашу хижину, где каждый пучочек травы, каждый увядший цветок, – все, все решительно напоминало мне о моей горестной потере; я немедленно вернулся в лагерь дикарей и оставался там, у них, до того самого момента, когда, наконец, окончательно расстался с ними. В тихие темные ночи я особенно живо ощущал свое горе и плакал, плакал до тех пор, пока не становился слабее малого ребенка. О, как изобразить, как передать снедавшие меня самоупреки, гнетущую тоску и безысходное горе?! Как высказать весь ропот и возмущение, подымавшееся в душе моей против всесильного Провидения?! «Один! Один! Навек один!» – восклицал я в припадке безумного отчаяния. «Где, где они? Их нет! Отдайте! Отдайте их мне, моих возлюбленных прекраснейших подруг! Я не могу, не могу жить без них!»