Другие барабаны


Лена Элтанг

• • •

Грянули гонги,

пришли гонцы.

Я их не ждал,

я забыл даже их голоса.

Хани, сейчас утро, компьютер все еще при мне, а значит, и diario в нем, вчера я забыл притворить окно, и за ночь на одеяло намело рыхлый холмик снега. Стены даже с виду ледяные, хотя на соседней крыше уже стонут коты, а в полдень по камере бродят солнечные зайчики, как будто кто-то сигналит мне зеркалом из камеры напротив. С этой камерой напротив тоже не все понятно, тюрьма (да полно, тюрьма ли это, больше похоже на заброшенный лагерь времен Салазара) устроена буквой Т, и я, судя по всему, нахожусь в перекладине. Поэтому я вижу только несколько окон слева от моего, на них совсем нет решеток, а на моем есть, вот что странно.

Пишу тебе в пуховых перчатках из Байшиной передачи, смешно в них печатать, зато тепло, наверное, она извлекла их из бездонного гардероба на втором этаже, там целые залежи поеденной молью шерсти и свалявшегося войлока. Байша приходила сюда однажды, но ее ко мне не пустили, взяли только пакет с гостинцами, а после служанка пропала, хотя я передал ей записку, где просил принести сигарет и хорошего мыла. Здешнее мыло похоже на срез окаменелого дерева, а умывальник в душевой похож на клепсидру, точно такой же был на хуторе у двоюродного деда, вода вытекала из него по капле ровно за сутки, это точно, я сам проверял.

Когда охранник Редька сказал, что ко мне посетитель, я так разволновался, что несколько минут ходил по камере, стараясь унять кашель. Поверишь ли, на какую-то секунду я даже подумал, что это ты, Ханна. Похоже, я здесь слегка повредился в уме. Меня провели в комнату для свиданий по коридору, заставленному ведрами с краской и жестяными бочонками. Я просидел там около получаса, радуясь тому, что обошлось без бумажного мешка, потом охранник вернулся, сочувственно поцыкал языком и бросил мне на колени маленький сверток:

– Оказалось, свидания вам не разрешены. Только после окончания следствия.

Развернув бумагу, я увидел круглый подсохший пирог с инжиром, новый ингалятор и толстые белые перчатки, как будто выпавшие из книги о путешествии к Земле Франца-Иосифа.

– Байша, тебе нужно искать другое место, – сказал я служанке в то утро, когда меня арестовали. – Не везет тебе с хозяевами, а мне не везет с женщинами и домами.

Мы успели перекинуться словом, пока инспектор натягивал свое пальто в коридоре.

– Ничего, – сказала она, повязывая мне верблюжий шарф на шею, – мой бывший хозяин, похоже, позовет меня обратно.

– Лилиенталь?

– Он самый, – она вдруг осеклась и посмотрела на меня виновато. – Вам сейчас главное не злиться и всех простить, сеньор Кайрис. Вы выглядите очень бледным и озлобленным.

Вообще-то она сказала Jurioso, сердитый. Но я услышал озлобленный, потому что недавно прочел, что это слово означает «страдающий от чужого зла», а вовсе не «злобный», как я раньше думал.

Две вещи случились со мной, Хани, за то время, что я провел в камере с бананом на северной стене и лилейной кляксой плесени на западной. Я вспомнил, что можно писать, если не с кем поговорить, и эта возможность – одна из списка тех самых других возможностей, что составляют основу грубой холщовой бесконечности, где время это всего лишь уток, дрожащая горизонтальность, слабая переменная. Я прочел это в одной книге – про целые поля других возможностей, затопленные постоянством воды, la tierra feraz, господние поля под паром – и с тех пор думаю о них время от времени, особенно, если спокойно покурю. Еще я понял, что, пока я не писал, я жил как глухонемой и теперь уже не смогу остановиться, хотя знаю, что писателя из меня не выйдет, как не вышло ни вора, ни героя-любовника.


В ту ночь в Капарике я много думал о смерти, и это не удивительно. Я, наверное, целый час о ней думал, пока у меня не кончился коньяк, найденный в бельевой корзине. Еще я думал о Йоле.

Лицо моей бабушки было покрыто белым пушком, зеленовато просвечивавшим на солнце, точь-в-точь как шуба плесени на забытом в подвале апельсине. Я боялся к нему прикасаться, я также не любил ее цепких пятнистых рук и с трудом верил снимкам пятидесятых годов, где смеющаяся Йоле лежала на траве, подложив под голову кулачок. Когда я увидел мертвую бабушку на столе в гостиной, то поразился полноте ее щек и дородности шеи – мне всегда казалось, что смерть высушивает людей, делает их маленькими, щуплыми и безмятежными.

Разбирая залежи в ее комоде в поисках свидетельства о рождении, я наткнулся на кожаную коробку на длинном ремешке, похожую на шахтерский фонарик. В коробке что-то шуршало, будто в бобовом стручке, я попробовал сдвинуть крышку ногтем, но она не поддалась.

– Тфилин, – сказала мать, когда я принес ей свою находку. – Это вещь твоего прадеда Кайриса, я ее в детстве видела. Вот не думала, что Йоле это сохранила, она терпеть не могла мужнину родню, даже на праздники в дом не приглашала.

Я сидел в бабкиной комнате с завешанным синей простыней зеркалом, намотав тфилин на руку и думая о прадеде, которого я даже по имени не знал. Почему моя мать не любила свою мать, а я не люблю ее саму? Почему мой еврейский дед, пропавший в тайшетских лесах, начисто стерся из памяти своей жены, в которую был по уши влюблен, а русского деда, сумасшедшего и злого, она поминала каждый день?

Почему, когда ты протягиваешь ладонь для милостыни, люди проходят мимо, отводя глаза, но те же люди улыбаются и кладут монеты в матерчатый абажур от лампы, который стоит у твоих ног на трамвайной остановке? Абажур, кстати, был единственной вещью, которую я забрал из конторы Душана, когда меня уволили, – когда-то я сам его приволок с блошиного рынка. Бахрома у него облысела, а гнутые прутья местами вылезали из туго натянутого шелка, будто китовый ус из корсета. Я просто сидел и курил, поставив абажур на высокий цоколь, даже не сразу заметил, что прохожие кидают в него монеты, принимая меня за побирушку. В тот день я пропустил несколько трамваев, идущих в Альфаму, мне было интересно, наберу ли я мелочи на бутылку зеленого вина. Набрал за полчаса, представь себе. На другой день я рассказал про абажур Лилиенталю, но его это не развеселило.

– Говорил я тебе, пако, ты одеваешься слишком тщательно для лиссабонца. Такой худой и лохматый парень, как ты, должен носить шорты, шлепанцы и футболки с Че Геварой. А ты выглядишь аккуратно и жалко, будто проходимец, одетый с чужого плеча, так и хочется купить у тебя «Бхагавадгиту» или лотерейный билет.

Почему это я должен? Почему Зоя была должна? Почему моя мать смотрела на меня как на инопланетянина, вспрыгнувшего на стол и качающего зелеными усами?

Я сидел на окне, спустив ноги в заросший папоротником сад, и стряхивал пепел прямо под дождь, придерживая левой рукой бутылку коньяка, уже показавшую дно. Лампу в комнатах я не включал, два садовых фонаря стояли прямо под окном и светили довольно ярко.

Почему Ли должен быть зазубренным, как хлебный нож, а моя сестра Агне – рыхлой, будто непропеченный хлеб, почему Зоя должна была умереть, почему Йоле должна была умереть, почему Фабиу должен был умереть, почему мой дед Кайрис должен был умереть, не повидав меня, почему я живу так, как будто я умер?

Теперь, когда я пишу об этом вечере, мне не дает покоя другой вопрос: почему я сидел там и пил, вместо того, чтобы звонить в полицию и придумывать убедительную версию происходящего? И ответа у меня нет, Ханна, зато есть самоанская пословица: ошибка была совершена в кустарнике, но теперь о ней говорят на большой дороге.

Я слез с подоконника и прокрутил запись еще раз, морщась от головной боли. На экране появилась датчанка в мокром плаще, она же в тельняшке, зеркало Лидии, убийца в вязаной шапке, и – банг! банг! – пять пустых окошек-неводов и шестое с уловом. Подумав об улове, я понял, наконец, что мне напоминает имя Гомеш – кроме, конечно, отставного футболиста из «Порту». Когда я увидел это имя на почтовом ящике, что-то кольнуло память, как бывает, когда просыпаешься и пробуешь удержать утренний сон за скользкий плавник.

Гомеш? Гомеш? Ну, конечно: так звали щуку в ресторанном аквариуме!

Лет шесть назад мы с Душаном зашли в ресторанчик возле замка, чтобы отметить сделку, время было неурочное, зато к столику подошли сразу двое: метрдотель в кителе и девица в матросской майке, открывающей ноги до самых бедер. Ресторан был морской и гордился своим аквариумом, где плавали мурены, скаты и всякая мелочь, – Душан быстро приглядел себе омара, только достать его не смог. Он так долго изгибал руку и шарил сачком по дну, что я вспомнил автомат с призами в кинотеатре «Пяргале», где часами просаживал монетки, полученные на кино и мороженое. Когтистая лапа в этом автомате была устроена таким манером, что, зацепив добычу, она доносила ее до половины пути, покачивалась, внезапно слабела и медленно разжималась. Выждав положенное время, девица взяла сачок из рук Душана, подцепила омара и выдернула его, темно-розового, размахивающего клешнями, как будто заходящегося в немом крике. Омара бросили в медный таз и понесли на кухню, а я стал выбирать себе ужин, разглядывая быстрых рыб на фоне саггитарий.

– Мы даем им имена, – тихо сказала девица за моей спиной, – не всем, конечно, только старожилам. Вот эту, например, зовут Диогу Гомеш, в честь мореплавателя.

– Неужели людям приятно зажарить и съесть того, кого они знают по имени?

– Большинству клиентов это кажется забавным. Когда рыбка выбрана, ее несут на кухню и пускают там поплавать в тазу, а клиенту подают другую, из запасов ресторана.

Я наклонился к ней и почувствовал запах духов, которыми она, наверное, протирала ладони, чтобы отбить рыбную вонь: душный, люпиновый, наполнивший мое сердце состраданием.

– А почему вы мне это рассказываете? Разве я не такой же клиент, как все?

Сказав это, я надеялся услышать что-то вроде: нет, вы особенный, я говорю это потому, что хочу завязать с вами знакомство. Но девица сунула мне в руки сачок, некрасиво сморщила лицо и громко, на весь пустынный зал, сказала:

– Я говорю это потому, что больше здесь не работаю. У меня уже чертова морская болезнь!

Не помню, как ее звали, но помню, что мы с Душаном пригласили ее отметить увольнение, крепко напоили, и потом в нашем офисе дня три, не меньше, густо и безнадежно пахло люпинами.

Bom camarada, Костас. Подавальщицы, стюардессы, скучающие жены галеристов, конторские уборщицы – вот твоя ахейская добыча, думал я, глядя в потемневший экран, вот на что размайорились четырнадцать лет, а тут еще Габия со своей сестрой – маячат вдали, опустив рыжие кудлатые головы – эти небось пойдут отдельной статьей приговора. Однажды, в приступе травяного раскаяния, я рассказал о них Лилиенталю, и он утешил меня тем, что вот был же мудрец Кашьяпа, женившийся на двух сестрах сразу, и все у него кончилось довольно хорошо.

– Но у меня-то кончилось плохо! – возразил я. – С тех пор, как я ушел с улицы Пилес, толком не попрощавшись, все мои женщины так или иначе оставляли меня одного, как будто чувствовали неладное. Так знающие люди чуют древесную гниль, когда покупают дом, хотя в комнатах сухо и стены чисты, как топленое молоко.

Так и не вспомнив, что он мне ответил, я поймал себя на том, что брожу по комнате в полной темноте, фонари в саду погасли сами собой, осталось только мерцание компьютерного экрана. Ливень начал стихать, но струя из водосточной трубы лупила по самшитовым кустам с прежней силой, я посмотрел на окошки видеокамер и прикрыл их заставкой – лунным склоном вулкана Чико. На острове есть еще два вулкана и стена слез, сложенная из острых кусков лавы. Стену построили заключенные, голыми руками, потому что до сорок шестого года этот остров был тюрьмой. Я вылил в рюмку остатки коньяка, выпил залпом и набрал номер Додо.

Мы используем куки-файлы, чтобы вы могли быстрее и удобнее пользоваться сайтом. Подробнее