ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

• • •

Смирение слабого – бес, смирение сильного – ангел.

– В Риме, в семьдесят девятом? – переспросил я. – Это же был самый расцвет! Летом вышел альбом «In through the out door». И, кажется, даже «Стена».

– Это все было где-то еще, не у нас в Остии, – тетка покачала головой. – У нас были только пляж, термы и кинотеатр, где показывали «Дракулу» с субтитрами.

Мы стояли на балконе отеля под заснеженным рекламным фонарем, фонарь медленно вращался, расплескивая фосфорную желтизну. Зоя куталась в стеганое покрывало и переминалась с ноги на ногу, прислониться ей было не к чему, чугунные змейки даже на вид были ледяными. Зато у одной из них была широкая пасть, которую постояльцы использовали как пепельницу.

– Но ты ведь курила травку, валялась на газонах и носила деревянные сабо?

– Ты путаешь с шестидесятыми! Какие там сабо, я была красивой и бестолковой sans calotte. Когда мы сидели в поезде «Вена-Рим», мой муж сказал, что я похожа на Одри Хепберн, только очень лохматую и беременную.

– Муж?

– Первый муж, его звали Эзра, я же тебе говорила. Его семья уехала по израильскому приглашению, а меня вывезли вместо невесты, которая в последний момент передумала. Яко благ, яко наг, яко нет ничего. Помню, что он сидел напротив меня и разглядывал, будто незнакомку, пока я читала забытый кем-то на сиденье «L'Espresso». Меня тошнило и страшно хотелось кофе, а в поезде разносили только дорогущую воду с сиропом.

– А что было потом? – я притянул ее к себе. Казалось, под стеганым покрывалом вообще ничего не было, как в цирковом номере с исчезновением. Удивительно, что эта женщина могла казаться здоровой и даже крепко сбитой, стоило ей выйти на люди.

– Мы попали в лапы какого-то комитета, выдававшего деньги на жизнь после многочасового стояния в очереди, вернее – сидения на раскаленном крыльце, потому что стоять мне было трудно. Я ходила по городу в резиновых шлепанцах и шерстяном платье, остальные платья просто не налезали на живот, но мне было весело. Шипастые шары каштанов плыли в траве, повсюду продавали жареную рыбу и лимонад, голубой угольный дым тянулся над улицами.

– Ты так описываешь Остию, что мне захотелось ее увидеть.

– Остия – помойка. Просто в юности всегда так – попадаешь в новое место, и оно принимает тебя, словно илистое дно в реке: немного скользко, но мягко и тепло ступням. Думаю, что в старости, где бы ты ни встал, везде чувствуешь свои деревянные пятки, но до этого, я, слава Богу, не доживу, – она сунула окурок в змеиную пасть, наполовину забитую снегом, и пошла в комнату.

– Куда ты денешься, – я тоже потушил сигарету и пошел вслед за ней.

– Потом я плыла на круизном пароходе, оставив Агне с ее приемным отцом. Меня взяли чистить каюты – без паспорта, с сомнительной бумажкой, поэтому платили сущие гроши, пять тысяч лир в день плюс чаевые. Я воровала бутылочки с виски, полагавшиеся пассажирам, и устраивала себе сиесту на нижней палубе, на мокром ноябрьском ветру. В порту Мотриль, когда пассажиры сошли на берег, я отправилась было в закуток, но меня застукал стюард и ловко выгреб добычу из кармана моей униформы.

Услышав это, я вспомнил про бутылочки, достал две косушки из бара и протянул тетке одну.

– В любой другой день я пошла бы с ним в его каюту, как он хотел, но в тот день мне было не по себе, я простудилась и чихала, как морская свинка, – она выпила водку залпом. – Когда он прижал меня к стене, я вцепилась ногтями в его запястье и разодрала кожу до крови. Пришлось взять расчет и сойти на берег в Лиссабоне.

– Ты пошла бы с ним в каюту?

– Мне было все равно. Помнишь, у Толстого в каком-то рассказе рассуждение про войну: собственная личность во время пушечной пальбы занимает вас больше всего, окружающее почти перестает существовать, и неприятная нерешительность овладевает вами.

– Ладно, у тебя была война, и тебе было все равно. А теперь у тебя мир?

– Я и теперь не вижу особой разницы между занятием любовью и разговором. В кровати можно делать чортову уйму всего, но самое сладострастное действие – это смеяться и разговаривать.

– А со мной ты что хочешь делать? Вот прямо сейчас?

– Я с тобой смеюсь, ты просто не знаешь этому цену.

– Тогда расскажи мне что-нибудь смешное.

– Хорошо, – она устроилась на кровати по-турецки и оперлась спиной на подушки. – Однажды я возвращалась домой в темноте и заблудилась. Это были первые мои дни в Лиссабоне, города я не знала и путалась во всех этих «ларго» и «беко». Место показалось мне знакомым, и я спросила прохожего, не здесь ли автобусная остановка, куда ты едешь, спросил он участливо, в Грасу, ответила я. Тогда он показал мне на столб с деревянной вывеской в нескольких шагах от ворот парка. Я пошла туда, встала возле столба и простояла, наверное, минут двадцать, пока не сообразила обойти вокруг столба, чтобы поискать расписание. Это была доска для баскетбола, в середине вывески болталась рваная корзина, похожая на авоську, а под корзиной кто-то написал vai ои racha, и еще, кажется, название португальской футбольной команды. Сделай или умри, vai ou racha. С тех пор я никогда не спрашиваю дорогу у незнакомых людей.

– А что было, когда ты сошла на берег после драки со стюардом?

– Пошла в портовое кафе и познакомилась с Зеппо.

– Он что, ждал тебя там, сворачивая цигарку на крыльце?

– Нет, он вообще в мою сторону не смотрел, просто сидел за уличным столиком с тарелкой макарон. У меня ноги подкосились, когда я увидела эту тарелку, а рядом – миску с креветками, плавающими в горячем масле. Я поставила сумку под соседний столик, села напротив Зеппо, достала блокнот и стала его рисовать. Сначала делала вид, а потом увлеклась, у него был длинный фаюмский нос, и рисовать его было трудно. Тебя, между прочим, тоже трудно.

– У меня фаюмский нос?

– Нет, зато у тебя глаза широко расставлены и бледное беспокойное лицо. Не перебивай.

– Ты попросила у него тарелку макарон?

– Нет, я влюбилась. Я слушала его, не понимая слов, а потом взяла свою сумку и пошла с ним в предместье Белен, где он снимал квартиру с окном во двор-колодец. Там он накормил меня, налил вина, уложил спать на полу, вернее, на своем зимнем пальто, и ушел по своим делам. Ночью я сунула руку в карман пальто и нащупала там пистолет, но совсем не испугалась – Зеппо был совершенством, я не отказалась бы от этих слов, даже если бы нашла в его кармане нож с окровавленным лезвием.

– Некоторые сходят с ума, а кое-кто сходит на берег, – сказал я глухо.

– Через две недели мы с ним уехали на юг, – она как будто не слышала. – На юге есть места, где не встретишь ни одного англичанина, дома там никто не покупает, молитвенники у всех заложены гарусной ленточкой, а кафе до сих пор с парусиновыми – сшитыми из парусов! – крышами. Мы жили в холмах, высоко над морем, дом стоял в зарослях радостной, лопоухой жимолости, это был чужой дом. Я до сих пор не знаю, откуда у Зеппо взялись ключи, может быть, он просто нашел их под крыльцом или нашарил под притолокой. Зеппо редко выходил из дома и не писал писем, наверное, скрывался от долгов, а я разбирала по слогам португальские газеты, училась ни от чего не отказываться в постели и привыкала молчать, когда мужчина ест или пьет.

– И как, быстро привыкла?

– Не успела. Он выставил меня вон, я вернулась в столицу, встретила Фабиу, завсегдатая «Бразилейры», и сразу пошла с ним, ни минуты не сомневаясь, хотя видела, что он болен, крепко болен – еще крепче, чем его мать.

– Правда? А мне он казался простоватым португальским рантье, таким же тяжелым и бесполезным, как чугунный утюг в его комнате. Помню, как в воскресенье все куда-то подевались, и я завтракал с дядей, утопая в его молчании, пока он поедал принесенные мной крендели и хрустел газетой. Мне бы и в голову не пришло, что он вытащил тебя из замызганного туалета публичной школы. Я думал, вы познакомились на светском приеме или в театре Сан-Карлуш.

– Ну да, вытащил, – вздохнула тетка. – С тех пор это воспоминание стало его plato preferido, к тому же он привирал, выставляя меня деревенщиной. Фабиу был классический мошенник памяти. И психопат, каких свет не видел.

– Зачем же ты вышла замуж за психопата?

– Я была уверена, что полуденный жар схлынет и все успокоится, как только мы станем жить вместе. Знаешь, что такое места «sol у sombra»? Самые дорогие места на корриде в тени, а самые дешевые – на солнце. Я всегда покупаю солнце и тень и каждый раз надеюсь, что солнце быстро перейдет с моей стороны арены на другую. Но оно переходит ровно в середине действия, всегда в одно и то же время! С Фабиу я была на ярком солнце с первой минуты до последней, это страшно утомительно. А потом он сам стал тенью и живет теперь там же, где все эти бедные быки с продырявленными шкурами.

– Почему бедные? Быков в Португалии не убивают, ты же сама говорила. Вместо матадора в финале появляются ловкие ловцы и уводят быка в загон, вот и все.

– Ну да, в загон, разумеется. А потом из загона его отправляют на бойню. Бык, который знает вкус человеческого страха, слишком опасен, он может выкинуть неожиданный фокус.

– Твой муж тоже выкинул фокус. Зато теперь ты свободна и можешь рисовать. Или забей на работу и стань светской дамой – заведи марокканку в переднике и веджвудский соусник.

– Соусник? – рассмеялась она. – В прошлом году я продала целую телегу стекла и фарфора, чтобы оплатить счета. Ненавижу этот дом, но стоит мне уехать, как я готова говорить о нем бесконечно и видеть его во сне. Один русский писатель, не помню имени, сочинял своему внуку письмо из другой страны и в конце приписал: «Целую всю квартиру!» Когда я это прочла, то не поверила, что можно сказать такое в здравом уме. А теперь вот лежу здесь и думаю то же самое. Целую весь балкон! Целую лопухи на крыше!

– Лучше меня поцелуй, – я не стал дожидаться ответа и ткнулся губами в ее затылок.

– Дом семейства Брага…

Мне показалось, что у нее перехватило горло, я высвободил руку и включил лампу для чтения, стоявшую на прикроватном столике. Тетка быстро прикрыла глаза ладонью:

– Видишь ли, дом семейства Брага кормит меня, одевает и держит на плаву, хотя спит и видит, как бы от меня избавиться. Этим он сильно напоминает мне покойную Лизу.

Тогда мне казалось странным, что тетка называла свою мать Лизой, теперь уже не кажется, мне понятна эта нарочитая отстраненность. Я и сам упрямо называл Зою теткой – с январского вечера девяносто шестого года, нарочно называл, зная, что это ее огорчает. А теперь и хотел бы назвать иначе, да уже не могу, слово пристало к языку, будто смолистая тополиная почка.

Зачем она рассказывала мне про мужей и любовников? И зачем она оставила мне свой дом? Чтобы проучить меня, как Манаса-деви проучила равнодушного купца, запустив ему в сад волшебных змей и превратив его в пустыню? Я истратил, извел, расточил этот дом, но он не гонит меня, а покорно сдает свои последки и секреты, разве это не значит, что он мне покорился?

Черта с два. Дом взял надо мной волю, я застрял в нем, как древние путешественники застревали на постоялом дворе, получив плохое предсказание от гадателя. Я остался с ним вместо того, чтобы послать все к черту и уехать на остров Бартоломе, где солнце рассекает кожу, будто лезвие разъяренного цирюльника. Я видел много домов, но этот – самый упрямый, самый обидчивый и вероломный. А я – его раб.