1 мая 2017 г., 14:20

771

Что рассказал Хулио Кортасар на лекции об одном из своих рассказов

40 понравилось 0 пока нет комментариев 7 добавить в избранное

o-o.jpegПеревод на русский: Батулина Яна
На фото: Хулио Кортасар

Нижеописанное является конспектом литературного класса, одной из 8 лекций Хулио Кортасара, проведенных в Беркли в 1980 году. Переведено Кейтрин Сильвер.

Мы все пунктуальны до раздражительности; сейчас ровно два часа. Я не уверен, но думаю, что по традиции надо начинать немного позже, на случай, если люди слегка опоздают, так что можем чуть-чуть подождать.

Для начала я хотел бы поговорить о том, что обрадовало меня. За то время, что мы с вами провели вместе, включая наши разговоры один на один с некоторыми слушателями, я получил множество писем, многие из которых содержали в себе вопросы, остальные выражали отношение к тому, что я говорил здесь. Это очень трогательно, и я хочу открыто выразить вам свою благодарность, потому что это отражает вашу веру в меня и, что особенно важно, показывает ваше дружелюбное ко мне отношение. Каждое из этих писем имеет цель, указывает, а порой задает вопросы о пути. Я не хочу игнорировать этот момент, потому что все эти письма кажутся мне непосредственным продолжением того, что происходит здесь раз в неделю и затем продолжается на других уровнях. Я нахожу в этом красоту и пользу, поскольку они позволяют мне смотреть сквозь ваши внутренние миры и лучше понимать то, о чем здесь говорить.

В некоторых письмах есть и критика, и именно поэтому они, возможно, лучшее из всего, что я получал. Я хотел бы прояснить одну вещь, а именно – источник дружелюбной и вежливой критики, которую я получил в письме кого-то из вас. Оно было о том, что я говорил о фантазии и о воображении, отвечая на вопрос. Кажется, я ответил не совсем распространенно и, вероятно, недостаточно ясно. Человек, написавший письмо, думал, что я склонен видеть писательскую фантазию и воображение как нечто вторичное, как аксессуар. У меня осталось впечатление, что тот из вас, кто слушал мои предыдущие лекции, склонен думать – как и я, – что на самом деле, я имел в виду нечто прямо противоположное. Я верю, что основное орудие писателя – это не факт важности того, о чем он пишет, и даже не то, как он пишет, лучше или хуже, а скорее та способность, тот способ бытия, который определяет его преданность художественной литературе, а не, скажем, химии. Это основной, доминирующий элемент любой литературы на протяжении всей истории человечества.

Я использую термин «фантазия» в общем смысле; в рамках фантазии мы можем включить все, что только можно вообразить, и мы неоднократно обсуждали это в наших беседах. Не думаю, что здесь нужно уточнение – вы все хорошо знаете, как это важно не только для того, что я написал, но также для моих предпочтений в литературе. Что я хотел сказать и в чем возможно кроется причина недопонимания – и что я повторю сейчас, возможно, чуть более ясно – это то, что в это время, в особенности в Латинской Америке, я никогда не принимал тот вид фантазии и воображения, который заключен только лишь вокруг себя, где вы чувствуете, как автор создает работу только лишь из фантазии и воображения, которая сознательно ускользает от реальности, которая окружает и противостоит ей, просит читателя участвовать в ней и вести с ней диалог. Фантазия – фантастика, воображение, которое я так нежно люблю и которое я использовал, чтобы создать свои собственные произведения – это все, что помогает нам выражаться. Я говорил об этом в самом начале и повторяю сейчас, в то время как мы оставляем мир фантастики и вступаем в реальность или в то, что называется реализмом. Сейчас я уточнил то, что, как мне кажется, является важным, поскольку мне никогда раньше не удавалось преуменьшить значимость фантазии для писателя, к тому же, я все еще уверен, что это мощное писательское оружие, которое наконец открывает дорогу в богатую и часто гораздо более красивую реальность.

Я написал несколько историй, в которых, как я думаю, это показано и отлично проиллюстрировано, например, в таких историях, как «Южное шоссе». Есть и другие, которые содержат в себе необычные и потому бесценные элементы, и хотя в них нет особой важности, они являются своего рода указателями, используемыми для усиления реалистичности происходящего в произведении. По этой причине я хотел бы, чтобы мы потратили чуть больше времени на изучение одной из историй, которую я написал 6 лет назад и которая называется «Апокалипсис Солентинаме». Это один из наиболее реалистичных рассказов, который только можно себе представить, потому что он почти полностью основан на моем личном опыте, который я постарался описать максимально подробно и честно. В конце рассказа появляется абсолютно фантастический элемент, но он не выводит нас из реальности — наоборот, он помогает вести сюжет до его логического завершения, так, чтобы читатели могли сильнее его прочувствовать, что является латино-американской точкой зрения в наши дни, взрывается прямо на их глазах и обязывает их включаться в историю.

Поскольку он не очень длинный, я решил прочитать его, поскольку, я думаю, это более ценно, чем пространные объяснения, которые я могу вам дать. Я хочу прояснить пару технических моментов прежде, чем начну читать его, дабы избежать сложностей. Как вы знаете, люди в Коста-Рика зовутся «ticos», а люди в Никарагуа «nicas»: тикос и никас упоминаются несколько раз. До самого конца я буду ссылаться на великого поэта и революционера из Латинской Америки по имени Роки Далтон – он был сальвадорским поэтом, который много лет боролся за то, что до сих пор волнует население Сальвадора, и который умер при невыясненных обстоятельствах, которые однажды станут явными, но до сих пор у нас нет достаточных сведений об этой трагедии. Это воспоминание о Роки Далтоне, которого я любил как писателя и во многом как брата.

История, повторюсь еще раз, рассказывает правду о событиях, кроме того, что случилось в конце. Я также хотел бы объяснить, хотя, полагаю, вы все знаете то, что Солентинаме – это имя общества, которое много лет возглавлял поэт Эрнесто Карденаль на одном из островов на озере Никарагуа, общество, которое я посещал по определенному поводу и которое было уничтожено нацгвардией Сомоса, прежде чем сам Сомоса был свергнут. В обедневшем обществе рыбаков и крестьян, для которых Карденаль стал духовным наставником, до его появления не было ничего, что побуждало бы их трудиться интеллектуально и по причине чего они представляли из себя нечто неграмотное и обездоленное. Кстати, именно Эрнесто Карденаль сказал мне последний раз, когда мы с ним беседовали, что он хотел бы создать это общество еще раз – теперь, когда Никарагуа свободна и есть возможность сделать это. Я надеюсь, он продолжит делать это, ведь та работа, которую он делал в обществе столько лет, будучи бездомным и запуганным – все это не остановило его, а, наоборот, придало ему сил и веры в людей.

Апокалипсис Солентинаме

«Тико» — они «тико» и есть, с виду тихони, но каждый раз какой-нибудь сюрприз: приземляешься в их коста-риканской столице Сан-Хосе, и там тебя встречают Кармен Наранхо с Самуэлем Ровинским и Серхио Рамирес (он из Никарагуа и не «тико», хотя какая, в сущности, разница, ей-Богу, между мной, аргентинцем, который мог бы по-свойски называть себя «тино», и любым из «ника» или «тико»). Стояла неимоверная жара, и все бы ничего, но тут же — с корабля на бал — содеялась пресс-конференция по старому шаблону: почему не живешь на родине, как получилось, что антониониевский «Blow up» так отличается от твоего рассказа, считаешь ли ты, что писатель должен быть непременно ангажированным? Я давно уже догадываюсь, что последнее интервью мне устроят у дверей загробного мира и вопросы будут точно такими же, будь интервьюером хоть сам святой Петр: не кажется ли вам, что там, внизу, вы писали для народа слишком недоступно?

Потом — отель «Европа» и душ, так славно венчающий любое из путешествий неспешным диалогом мыла и тишины. А в шесть, когда пришла пора прогуляться по городу, чтобы удостовериться, такой ли он простой и домашний, как мне об этом рассказывали, чья-то рука ухватила меня за пиджак, оглядываюсь — а это Эрнесто Карденаль; дай мне тебя обнять, дружище поэт, вот здорово, что я вижу тебя здесь после римской встречи, после стольких встреч на бумаге все эти годы! Всякий раз меня потрясает, всякий раз волнует, когда кто-нибудь вроде Эрнесто разыскивает меня, чтобы повидаться, и, если кто скажет, будто я млею от ложной скромности, я отвечу тому: шакал воет, автобус идет, — нет уж, видно, мне так и суждено остаться собачонком, который признательно пожирает глазами тех, кто любит его, — это выше моего разумения, так что точка и абзац.

Что касается абзаца, то Эрнесто знал, что я должен прибыть в Коста-Рику и все такое прочее, — вот он и прилетел на самолете со своего острова Солентинаме, потому что птичка, которая приносит ему в клюве новости, ввела его в курс дел насчет того, что «тико» готовят мою поездку на остров; и он не мог отказаться от желания загодя разыскать меня — так что два дня спустя все мы, Серхио, Оскар, Эрнесто и я, перегрузили собой и без того перегруженный норматив одного из самолетиков компании «Пипер Ацтек», название которого навсегда останется для меня загадкой; перемежая икоту зловещим попукиванием, он все же летел, ведомый белобрысым пилотом, который ловил по радио строптивые ритмы калипсо и, казалось, был совершенно безразличен к тому, что «ацтек» волок нас прямехонько на Пирамиду Жертвоприношений. Конечно, все обошлось, и мы приземлились в Лос-Чилес, откуда подпрыгивающий джип доставил нас в загородный дом поэта Хосе Коронеля Уртечо, заслуживающего, чтобы его читали гораздо больше, где мы отдохнули, беседуя о многих наших друзьях поэтах, о Роке Дальтоне, Гертруде Стайн и Карлосе Мартинесе Ривасе, пока не пришел Луис Коронель и мы не отправились в Никарагуа на его джипе, с его не менее скоростным жаргоном. Но сперва сфотографировались на память с помощью самой новейшей камеры, которая скромненько выделяет голубоватую бумажонку, где мало-помалу и неизвестно каким чудесным и поляроидным способом материализуются ленивые образы, сперва в виде тревожащих душу эктоплазм, постепенно обнаруживая нос, вьющиеся волосы и улыбку Эрнесто с его назаретянской головной повязкой, донью Марию и дона Иосифа, выплывающих вместе с верандой. Для них это было в порядке вещей, они-то привыкли сниматься подобной камерой, но для меня все это было внове: появление из ничего, из квадратненького небытия лиц и прощальных улыбок привело меня в изумление, и я им сознался в этом — помнится, я спросил у Оскара, что произошло бы, если какая-нибудь вслед за семейной фотографией пустая квадратная голубизна разродилась бы Наполеоном на лошади, — дон Хосе Коронель, по обыкновению, расхохотался; а там сели в джип и отправились к озеру.

На Солентинаме добрались к ночи, нас встретили Тереса, Вильям, один соединенно-штатский поэт и ребята из коммуны; почти тут же отправились спать; но прежде мне попались на глаза картинки — Эрнесто беседовал со своими, доставая из мешка продукты и привезенные из Сан-Хосе подарки, кто-то спал в гамаке, — а я увидел картинки и стал их разглядывать. Кто-то, сейчас не помню кто, объяснил, что это — работы местных крестьян: вот это нарисовано Висенте, это — Рамоной, некоторые картинки были подписаны, другие без подписей, но все на диво хороши — этакое первооткрытие мира, бесхитростный взгляд человека, воспевающего все, что его окружает: крошечные коровки на маковых лугах, белосахарная хижина, из которой, подобно муравьям высыпают люди, лошадь с зелеными глазами на фоне сахарного тростника, крещение в церквушке, лишенной перспективы, так что она одновременно и взмывает, и рушится, озеро с похожими на башмаки лодками, на заднем плане огромная рыба, которая улыбается, раздвинув бирюзового цвета губы. Подошедший Эрнесто стал объяснять, что продажа картинок помогает двигать дальше их дело, завтра он покажет мне работы из камня и дерева, а также скульптуры, сделанные крестьянами, — все стали укладываться спать, но я все еще перебирал картинки, наваленные в углу грудой пестрых лоскутьев, где были и коровки, и цветы, мать, стоящая на коленях рядом с двумя детьми, одетыми в белое и красное, под небом, усыпанным столькими звездами, что единственная туча испуганно жалась в сторонке, у края рисунка, наполовину за его пределами.

На следующий день было воскресенье, а значит, и месса в одиннадцать утра, чисто солентинамейская месса, во время которой крестьяне, вместе с Эрнесто и гостями, обсуждали очередную главу Евангелия — темой этого дня был арест Иисуса в Гефсиманском саду; обитатели Солентинаме говорили об этом, словно речь шла о них самих и о вечных опасностях, которые их окружают ночью и днем, о постоянной неопределенности жизни, будь то на островах, или на суше, или во всей Никарагуа, и не только во всей Никарагуа, а и почти во всей Латинской Америке; о жизни под страхом смерти, о жизни в Гватемале и о жизни в Сальвадоре, о жизни в Аргентине и в Боливии, о жизни в Чили и в Санто-Доминго, о жизни в Парагвае, о жизни в Бразилии и Колумбии.

А потом надо было подумать о возвращении, и я снова вспомнил о картинках, пошел в зал коммуны и стал вглядываться в яростные акриловые и масляные краски, усиленные безумным светом полдня, растворяясь во всех этих лошадках, подсолнухах, гуляниях на лугу и симметрично растущих пальмах. Я вспомнил, что моя камера заряжена диапозитивной пленкой, и вышел на веранду с охапкой картинок под мышкой; подошедший Серхио помог разложить их и расправить их на солнце, и я стал подряд щелкать их, старательно кадрируя каждую картинку таким образом, чтобы она заняла все пространство в видоискателе. Если уж везет, так везет: мне как раз хватило пленки для всех картинок, ни одна не осталась обойденной, и, когда пришел Эрнесто с вестью о том, что драндулет подан, я сказал ему о съемке, и он стал смеяться: чертов похититель картин, воришка чужих образов. Смейся, cмейся, сказал я ему, я увожу их, все до одной, — дома, на экране, они будут побольше этих и куда живописнее, — что, заткнулся?

Я вернулся в Сан-Хосе, потом побывал в Гаване, где у меня были кое-какие дела, и возвратился в Париж усталым и тоскующим; милая моя тихоня Клодин ждала меня в Орли, снова, как ручные часы, затикала жизнь: «мерси, месье», «бонжур, мадам», комитеты, кино, красное вино и Клодин, квартеты Моцарта и Клодин. Среди прочих вещей раздувшиеся жабы чемоданов изрыгнули на кровать и на ковер журналы, газетные вырезки, платки, книги центральноамериканских поэтов и серые пластиковые футляры с фотопленкой, отснятой на протяжении этих бесконечных двух месяцев: школа имени Ленина в Гаване, улочки Тринидада, профили вулкана Ирасу и его каменистая лохань с булькающей зеленой водой, где Самуэль, я и Сарита походили на вареных уток, плавающих в облаке серного пара. Клодин отнесла проявить пленки, как-то под вечер, проходя по Латинскому Кварталу, я вспомнил о них и, так как квитанция была при мне, забрал их — восемь коробочек с готовыми слайдами — и тут же подумал о солентинамеиских кадрах; придя домой, я открыл коробочки и стал просматривать первые диапозитивы каждой серии: я вспомнил, что, прежде чем фотографировать картинки, я использовал несколько кадров, снимая мессу Эрнесто, играющих среди пальм детей, точь-в-точь как на картинках, пальмы и коров на фоне ослепительного синего неба и чуть зеленоватого озера, а возможно, и наоборот — все чуточку забылось. Я заправил в барабан проектора слайды с детьми и мессой, зная, что тут же вслед пойдут картинки — до самого конца серии.

Смеркалось, я был один — с работы Клодин пошла на концерт, — я наладил экран и стакан рома с доброй порцией льда, подсоединил к проектору дистанционное управление с кнопкой; не нужно было задергивать шторы: услужливые сумерки уже плыли по комнатам, оживляя бра и благоухание рома; было приятно предвкушать, что вот сейчас все снова возникнет — после солентинамейских картинок я заправлю барабан кубинскими слайдами, — но почему картинки сначала, почему искажение жизни рукомеслом, выдумка прежде, чем сама жизнь, — а почему бы и нет, ответила выдумка, продолжая вечный упрямый диалог, дружескую и язвительную перебранку, почему не посмотреть сперва картинки из Солентинаме — ведь это тоже жизнь, а значит, какая разница?

Прошли слайды с мессой, довольно неудачные из-за ошибок в экспозиции; а вот дети, наоборот, играли очень четко и в хорошем освещении, зубы у них были белые-пребелые. Каждый раз я медлил нажимать на кнопку, готовый до бесконечности разглядывать эти фото, теперь уже неотделимые от воспоминаний, — маленький хрупкий мир Солентинаме, окруженный водой и ищейками, как окружен ими этот мальчик, на которого я смотрел, ничего не понимая; я нажал на кнопку, и мальчик возник на втором плане как живой: широкое гладкое лицо с выражением крайнего недоумения, в то время как его осевшее тело падало вперед, на лбу четко обозначилась дыра — по револьверу офицера еще можно было проследить направление выстрела, а рядом — другие, с автоматами, на нечетком фоне домов и деревьев.

Первая мысль всегда торопится, опережая смысл, который топчется позади; я подумал: вот идиоты в этой фотолаборатории — отдали мне слайды другого клиента, но как же тогда месса и играющие на лужайке дети, как понять? Пальцы не слушались., но я снова нажал на кнопку и увидел бескрайнюю селитряную равнину с несколькими постройками, крытыми заржавленной жестью, полдень, а левее сгрудились люди, они глядели на простертые навзничь тела с широко раскрытыми руками под голым серым небом, — надо хорошенько всмотреться, чтобы различить в глубине фигуры в военной форме, удалявшиеся по направлению к джипу, ожидавшему на вершине холма.

Помню, я пошел дальше; единственное, что мне оставалось в этой невероятной ситуации, которая никак не укладывалась в сознании, — нажимать на кнопку и смотреть, как на углу Коррьентес и Сан-Мартина застыл черный автомобиль с четырьмя типами, целящимися в сторону ограды, у которой мечется фигура в белой рубахе и сандалиях; как две женщины пытаются укрыться за стоящим грузовиком; затем повернутое к камере лицо, с выражением растерянности и ужаса, рука, скользящая к подбородку, словно для того, чтобы потрогать себя и удостовериться, что еще жив; и внезапно — какая-то полутемная комната, грязный свет, падающий из зарешеченного под потолком окошка, стол, и на нем совсем голая девушка, лицом вверх, волосы спадают почти до пола, а стоящий спиной призрак тычет в раскинутые ноги электрический провод, два типа, лицом ко мне, переговариваются о чем-то, синий галстук и зеленый свитер. Не знаю, нажимал ли я еще на кнопку, но только увидел лесную поляну, соломенную крышу и деревья на первом плане, и у ствола ближайшего дерева — худого парня, глядящего влево на смутно различимую группу людей — пять или шесть человек, стоящих плечом к плечу, целились в него из винтовок и пистолетов, — парень, с удлиненным лицом и спадающей на смуглый лоб прядью, смотрел на них, одна рука чуть поднята, а другая, скорее всего, в кармане брюк; казалось, он что-то говорит им, не торопясь и как-то неохотно, и, хотя фото было плохим, я почувствовал и поверил, что парень этот — Роке Дальтон, и тогда уже надавил на кнопку, словно мог спасти его от позора этой смерти; и тут же увидел автомобиль, разлетающийся на куски в самом центре города, похожего на Буэнос-Айрес или Сан-Паулу; снова и снова я нажимал на кнопку, отшатываясь от шквала окровавленных лиц, кусков человечьего мяса и лавины женщин и детей, бегущих по откосам Боливии или Гватемалы, — неожиданно на экране возникло ртутное мерцание, пустота и профиль Клодин, которая тихонько входила, отбросив на экран тень, перед тем как наклониться и поцеловать меня в голову и спросить: хороши ли слайды, доволен ли я ими, не хочу ли ей их показать?

Я открутил барабан и поставил его на нулевую отметку — иногда, когда преступаешь порог неведомого, не знаешь мотивы и причины своих действий. Не глядя на нее, потому что она бы просто испугалась моего лица, и ничего не объясняя, потому что мое тело от горла до пальцев ног словно одеревенело, я встал и спокойно усадил ее в свое кресло и вроде бы что-то сказал насчет того, что пойду приготовить ей что-нибудь выпить, а она может поглядеть, да, может поглядеть, пока я принесу ей что-нибудь выпить. В ванной меня то ли стошнило, то ли я просто заплакал, а стошнило меня потом, или ничего этого не было, и я сидел на краю ванны, пережидая, пока не почувствовал, что могу пойти на кухню и приготовить Клодин ее любимую смесь, положить побольше льда; потом я услышал тишину, понял, что Клодин не кричит и не бежит ко мне с расспросами, — просто тишину и слащавенькое болеро, тихонько доносившееся от соседей. Не знаю, как долго я шел по коридору из кухни в комнату, где как раз увидел с изнанки экрана, что Клодин просмотрела все слайды: комната озарилась мгновенным отсветом ртутного мерцания, а потом сумерки, Клодин выключила проектор и откинулась в кресле, чтобы принять из моих рук стакан и медленно улыбнуться, зажмурившись, как котенок, от удовольствия и ощущения покоя.

— Ты чудесно все это снял, особенно рыбу, которая смеется, мать с двумя детьми и коровок в поле. Послушай, а крещение в церкви кто нарисовал, там не видно подписи.

Сидя на полу, не глядя на нее, я нашел свой стакан и осушил его залпом. И ничего не ответил — что я мог ей сказать?! — помню только, лениво подумал: что, если задать этот идиотский вопрос, спросить, не видела ли она в какой-то момент фотографию Наполеона на лошади? Ничего такого я не спросил, конечно.

Я думаю, что в подобной истории внезапное появление совершенно сверхъестественного элемента — полностью и решительно фантастического — делает реальность более реальной и приносит читателю нечто, что, будучи детально изложенным, станет очередным отчетом обо всем происходящем, но в пределах сюжета это показано достаточно сильно, через механизм самой истории.

Думаю, сейчас, прежде чем я продолжу, у некоторых из вас могли появиться ко мне вопросы. Вижу одного желающего.

Слушатель: Не могли бы вы рассказать о Роке Дальтоне? Мне кажется, здесь сидит много тех, кто ничего о нем не знает.

Да, конечно. Роке Дальтон был внуком пирата по имени Дальтон, англичанина или американца, который разорил побережье Центральной Америки и завоевал землю, которую позднее потерял. Он также завоевал некоторых сальвадорских женщин, от которых и пошел род Роке Дальтона. Я, как и друзья Роки, никогда не знал, действительно ли его род зародился подобным образом или же это очередное явление его необычайно богатого воображения. Роке является для меня очень редким примером человека, чьи литературные способности развивались с самого раннего возраста и смешивались с глубоким чувством принадлежности к своему народу, к его истории и судьбе. Никогда, начиная с 18 лет, он не делал различий между поэтому и борцом, романистом и комбатантом («сражающийся» – фр.), и поэтому жизнь его была сплошной чередой преследований, тюрем, изгнаний, побегов – в некоторых случаях, они были поистине впечатляющими – и, наконец, возвращение в свою страну после долгих лет изгнания, чтобы присоединиться к борьбе, в ходе которой он расстанется с жизнью. К счастью для нас, Роке оставил после себя множество литературных произведений: несколько томов поэзии и роман с названием, нежным и в то же время ироничным. Он называется «Бедный маленький поэт, которым я когда-то был». Это история человека, который в какой-то момент чувствует соблазн полностью посвятить себя литературе и оставить все, что требует от него окружающий мир. В конце концов, он так и не решается на это и продолжает поддерживать то равновесие, которым я всегда восхищался. Роке Дальтон был человеком, который в 40 лет производил впечатление 19-летнего юнца. В нем было нечто очень детское, он был озорным и игривым. Понять и осознать силу, серьезность и влиятельность, сокрытые в этом человеке, было весьма непросто.

Помню одну ночь в Гаване, когда группа иностранцев и кубинцев собралась, чтобы поговорить с Фиделем Кастро. Это было в 1962 году, в начале революции. Собрание должно было начаться в десять часов вечера и продолжаться час, а продолжалось, в итоге, ровно до 6 часов утра, что почти всегда происходило на собраниях с Фиделем – казалось, они могут длиться бесконечно, ведь ни ты, ни твои собеседники не чувствуете усталость. Я никогда не забуду, как на рассвете, когда я уже дремал, будучи не в силах бороться со сном и усталостью... Я помню Роке Дальтона – невысокого, очень худого, стоящего рядом с Фиделем, который, в противовес ему, был очень высоким и весьма плотным. Они стояли и упрямо обсуждали целесообразность использования определенного вида оружия – какого именно, я так и не узнал. Какой-то пулемет. Каждый пытался убедить другого, что прав именно он, со всякими аргументами и даже физическими демонстрациями – они бросились на пол, а затем оба вскочили... Все эти воинственные выпады тогда немало нас удивили.

Таким был Роке: он не переставал играть, будучи при этом серьезным. Очевидно, тема интересовала его по причинам, связанным с Эль-Сальвадором, и в то же время это была большая игра, которая очень его забавляла. Его книги – поэзия и проза, его эссе, множестве политических работ... Они охватывают важный период нашей истории, особенно десятилетие с 58 по 68 год. Его аналитика всегда была страстной, и в то же время прозрачной, его аргументы всегда имеют прочную историческую основу. Он не был настоящим пропагандистом – он был мыслителем, великим поэтом и человеком, который подарил нам один из самых прекрасных стихов, которые я читал за последние 20 лет. Вот все, что я хотел сказать о Роке, и я надеюсь, что вы почитаете его и познакомитесь с ним лучше.

Слушатель: В рассказе вы упоминаете человеческий страх предательства, подобный тому, что испытывал Иисус, когда его предали, но не кажется ли вам, что причина страха в том, что образ Латинской Америки представлен чересчур эмоционально, фантастически, местами иррационально и однобоко? Ведь вы говорите о людях, которые были убиты военными, хотя в Аргентине также погибли солдаты, например, Арамбуру (полит. деятель). Эти события всегда показаны лишь с одной стороны, и из-за этого возникает так много разногласий при попытке прийти к единому мнению.

Конечно, в Никарагуа разногласия, как и противостояния, возникают постоянно, и будут возникать в дальнейшем, как сейчас в Эль-Сальвадоре. Конечно, жестокость присутствует с обеих сторон и во многих случаях жестокость эта ничем не оправдана. Мне кажется, нам следует согласиться и запомнить навсегда, что, когда мы говорим о жестокости, столкновениях и даже о преступлениях, самое важное – знать, почему происходят конфликты и кто является их зачинщиком, или, другими словами, учитывать в обсуждении нравственный аспект. Бразильский священник или кардинал Хелдер Камара (полагаю, все-таки священник) и архиепископ Эль-Сальвадора, монсеньор Ромеро (жестоко убитый несколько месяцев назад), оба были людьми высокодуховными и в своих последних проповедях говорили, что угнетенные, покоренные, убитые и замученные люди имеют моральное право восстать против своих угнетателей, и мне кажется, этими словами они выразили всю суть проблемы, поскольку очень легко быть против насилия в целом, но часто не учитывается то, как насилие возникло, какой процесс изначально развязал его.

Отвечая на ваш вопрос более конкретно – я знаю, что в моей стране, в нашей стране, силы, которые восстают против армии и аргентинских олигархов, совершили много лишних поступков. Они вели себя так, что лично я не могу помиловать или принять происходящее, но тем не менее, в рамках этого обсуждения, я знаю, что без всех этих поступков они никогда бы не достигли того, что у них есть сейчас. Если бы (я говорю о генералах Онганиа, Левингстоне и Ланусе) не было чудовищной эскалации пыток, насилия и угнетения, общество никогда бы не восстало против них.

Это не лекция о политике, и я остановлюсь на этом, хотя я думаю, что мы с вами могли бы обсудить эту тему гораздо дольше, потому что мы хорошо знакомы с ней, будучи аргентинцами. Но я думаю, что сказал достаточно, чтобы выразить свое мнение по этому вопросу.

Совместный проект Клуба Лингвопанд и редакции ЛЛ

Источник: Literary Hub
В группу Клуб переводчиков Все обсуждения группы

Авторы из этой статьи

40 понравилось 7 добавить в избранное

Комментарии

Комментариев пока нет — ваш может стать первым

Поделитесь мнением с другими читателями!