Больше историй

7 ноября 2019 г. 06:53

2K

Из дневника женщины ( De profundis)

Писатель Саша Соколов сказал однажды, что не мог до 3 лет определиться на каком языке ему говорить.
В доме, за пределами России, где работали его родители, говорили по-французски, по-русски и по-английски, а он сидел на полу и слушал: его считали немым...
Прелестная нерешительность. Словно три тела сверкнули, простёршись где-то во времени, а он - голая душа, всецело разлитая ещё в пространстве, сама музыкальная, муаровая рябь телесности пространства - тронь окно синим мизинчиком взора, тронь цветок губами, или до пения птицы дотронься сердцем, словно мягкой подушечкой пальца души... и весь мир, в каком-то сладостном единстве отзовётся, качнётся тёплой волною к тебе, как на берегу реки в час вечерний прилива.
Душа выбирала, в какое тело языка вселиться, родиться...

А два других тела, языка? Знаешь, я долго думала над этим. Ведь эти фантомные боли искусства, когда пуповина пуповина с текстом уже перерезана, но ты ещё на расстоянии ощущаешь что чувствует текст.
Малейшее грубость касания мнения других, равнодушие людское... как по обнажённой ране. И ведь не боль текста ты чувствуешь, не свою боль, боль тщеславия и т.д. Как до этого ты чувствовала в своей утробе трепет красоты мира, что была до твоего рождения и будет после, так и сейчас ты ощущаешь её, только более... обнажённую, уязвимую, ибо сама вызвала её к жизни, положив на пелёнки белых страниц.

Так мать, родив, порою странно и как-то спиритуалистически смотрит на совсем постороннего человека, врача, держащего плоть от плоти её...
Её словно бы нет. Женщины - нет. Плоть и сердце пустили корни.
Комната заросла голубым корневищем души, боли и стона.
Прошло уже 2000 лет. Деревья за окном ворвались в комнату, разрушив дом.
Уже никого нет, ничего нет. А ты ещё лежишь там, в тугом, змеистом сплетении карих корней и прохладной, высокой травы.

Тишина за закрытой дверью беременна лиловатыми, лёгкими звуками: ножками прозрачными: тук, тук...
Всем напряжением комнаты, стенами, деревьями, лоскутком раненого неба в окне и замученным солнечным зайчиком на полу, в асфоделевых, полустёртых цветах паркета ( бледное эхо цветов), ты ощущаешь то, что из тебя выходит... ощущаешь бисерную, синюю ниточку пульса, планет и времён...
Вот я встретилась впервые с отцом твоим в планетарии. Вот первый поцелуй и сирень... сирень поцелуя.
Первое занятие любовью летним вечером у реки, первая ссора, слёзы и объятия примирения, и смех, и солнце Минска, плеснувшее в окно на первом этаже в кафе.
А вот я совсем ещё девочка. В траве - разбитое голубое стекло и раненый солнечный зайчик... любознательным пальцем в цветы и небо в траве, и крик мой, и талая, алая боль на пальце, и первый велосипед, похожий на очки ангела на его переносице крылатых колен, и чувство полёта...
Очки врача блеснули солнцем... круг замкнулся. Всё это, пространства и времена, разом, проходили сквозь меня, рожающую тебя... я их тоже рожала.

Нет, они не пройдут... Тела мало для этого, сердца, жизни мало.
Сердце бы нужно было тоже родить, но оно перевернулось - ножками в небо и вечность.
По голубому, травянистому, колкому холодку небес ходят ножки сердца...
Нет, это мука: так умирают, а не рожают.
Тут не кесарево нужно, а Христово: распятость сердца на кресте человеческой плоти.
Не верила в бога, а когда рожала, кричала богом... первое моё слово было - бог. Твоё первое слово - крик. Первое слово бога - крик...
Потом было стыдно за это. Но я и маму звала, хоть и понимала, что мамы нет рядом и она не может помочь.
Может, мы в боге бессознательно в минуты боли предельной ищем... тоже мать, природу, нечто вечное, прекрасное, что поёт колыбельную сердцу и утешает своей красотой?

У греческого историка Анаксинора есть жуткое описание распятой беременной женщины.
Это... невыносимо, безумно и страшно: тут смерть бога и человечности.
А если бы Марию распяли в венце терновом, зацветшем на кресте, среди облаков и первых звёзд? Зацветшая высота, синева...
Была бы инквизиция? Горели бы люди на кострах или в концлагерях?
Не думаю... гонениям не подвергался бы не то что человек, но даже жестокое в нём: сердце бы склонилось на колени и обняло его, жестокое, и горели бы вместе, любовью...
Стыдно было бы всем от того что они сделали, допустили такое: этот стыд был бы в веках, как прививка ада.

Боже, как я понимаю сейчас самоубийц! Душе нечем и некуда дышать... замурована в теле, и крылья затекли и повисли коленочками острыми, сложенными чуточку вбок, как на картине Эль Греко... или нет, у Николая Ге: это ещё страшнее в своей правде.
А грудь так страшно, как-то ослепши дышит у самоубийц: словно пакет на лице...
Вогнутая судорога бледной мели лица. Вся жизнь голубая, небесная - отхлынула, обнажив рельефы дна, страшные, неровные.
Да, да, так человек в охваченной огнём комнате, решается прыгнуть с 20 этажа, разбив окно и небо: миндально-алая осенняя листва осколков замерла в прохладном небе.
Какая концентрация жизни и боли, безвоздушного пространства должна быть внутри человека, что даже прыжок в смерть, куда угодно, но от себя - кажется выходом?

Юкио Мисимо, сделал харакири - кесарево души, и его лучший друг, словно нежный акушер стоял рядом с мечом, и отрубил ему голову, дабы не мучился... головой вперёд пошёл, значит. Родился в смерть.
Как славно разродиться миром, прохладно и каре вдруг зашелестевшего у тебя за плечами.
Ты смутно чувствовала себя в нём, чувствовала себя вот этой милой звездой на рассвете, сиренью на ветру, улыбкой вон-то влюблённой парочке в парке, даже строчкой Есенина, Перси Шелли и Сартра, но вот пошевелиться ими - ты не могла почему-то, словно парализованный ангел.
Когда я была беременная тобой, я прикладывала ладошку к животу: тёплые касания ножками с той стороны...
Милейшие на свете спиритические сеансы у нас с тобой были, родной!
Сынок, как ты там? Где твоя душа сейчас? На какой звезде, в каком цветке или пении птицы?
А ты ножками - тук, тук... тук: тире, тире, точка...

А потом ты вырос. Август, солнце, улыбки листвы за окном на ветру, словно маленькой детворы.
И вдруг, робкий стук в дверь... необычный, снизу, словно бы ножкой, почти прозрачно.
Открываю дверь, а ты стоишь у стены, сползаешь по ней на пол; голова разбита, в ссадинах: упал с качелей с большой высоты.
Как это странно... эти мысли о смерти.
Тело ещё живёт, а душа как-то бочком, профилем крика и звука, норовит проскользнуть куда-то: в строчку Ники Турбиной, Есенина, Вирджинии Вулф: стёклышко, петелька, вода... почти детский ребус.
Что-то ушло из тебя, стало частью красоты мира: сиренью на ветру, звёздами в ноябре... а ты не можешь последовать за всем этим: душа - не пролезет, а тело и подавно.

Какая потусторонняя лёгкость тогда на сердце! Да и не сердце это уже, так, алый пузырёк воздуха, блаженно и легко поднимающийся к свету к витражной ряби неба реки, листвы и звёзд.
Вдруг, пузырёк, ударяется в упавший в воду лист - тело, всё в синих прожилках...
Вот бы перевернуть лист, просто перевернуть, и выпустить сердце к звёздам...
В ласках любви любви я искала этот заветный переворот тела; в бессонных муках творчества искала, в мыслях о смерти... всё не то.
Как космонавт с оторвавшейся пуповиною троса, сердце плывёт Офелией тихой по голубой реке жизни, отразившей небо... голоса земные шумят прохладной и карей листвой над ним.

У Розанова в "Опавших листьях", пронзительно до слёз в груди:

- Милый, ты уйди, а я постонаю...
- Стонай, родная, при мне...
- Да я тебе мешаю
- Деточка, кто же с тобой останется, если и я уйду?
Да и мне хочется остаться...


Вот так и душа: стонет где-то в тускло освещённом уголке в нас, стыдится своей вечности, прикрывает её, как что-то срамное, зная, что мы не любим порою этого...
Стонет бедная... уйти бы нам, выйти. Да куда выйдешь то?
Вот и сидишь с ней, не смея на неё взглянуть, читая ей Есенина, Розанова...
Читаешь, косвенно смотришь на её напряжённые пальчики на простыне.
Простынка грустно так улыбнулась, сморщилась, зарябилась... значит ей больно.
Листаешь, листаешь страницы, сама еле сдерживая слёзы; вот, хорошее месте: Проплясал, проплакал дождь весенний...
И вот, пальчики словно бы улыбнулись, простынка разгладилась... ты не сознаёшься себе. что рада за душу, и уверяешь себя, что радуешься красоте строк.

Желая закрепить результат, отвернувшись и тайком ( от себя? звёзд?), утирая слёзы, с улыбкой приносишь на простынку, словно милый пустячок, цветок из парка, свои собственные строчки: пальчики тянутся к ним робко так... душа молчит, не стонет, быть может, грустно улыбается.

Моя душа - ребёнок на мосту
Меж мглистых двух миров.
Смотрю на Землю: вьётся с тихих уст
Мерцание стихов.
Летят они - во мраке пузырьки, -
Дыша, дрожа огнём
Мгновенных радуг... - пасть в лучи зари,
Закрыв лицо крылом!


Нет, я так больше не могу! Он умер, умер тот, кто был во мне, с кем я нежно говорила ещё до его рождения, касаясь живота...
Теперь я вся - душа. Природа милая, деревья и звёзды, люди... пожалуйста, выйдите! Я постонаю!
Не могу больше! Деревья стонут на ветру, звёзды стонут... всё это - я.
Чем выйти? Да и кто уже я? Сынок, смерти ли нас разлучить? Вот и сейчас я продолжаю с тобой говорить... как тогда.
Только к чему приложить мне ладонь? К любимой книге, к стеклу, за которым дождь? Или опять, к животу? Сердце-ребёнок, ножками, тепло и прозрачно: тук, тук...

Сижу у окна, смотрю на звёзды и думаю о жизни на них...
Никогда этого не понимала. Это как смотреть на человека, и думать, о чём он думает, когда он сам - робкая мысль природы.
На мой взгляд, интереснее приглядеться к пульсирующей жилке веточки сирени у фонаря у бледного виска моего окна, или к звёздам в реке: войдёшь в воду ночную, словно в вечернюю рожь, и вспугнёшь звёзды, кузнечиков блеснувших вспугнёшь: как зашелестят в воздухе звёзды!
Тайный узор их мерцания и мерцающего стрёкота кузнечиков...
Или вот ещё к любимой строке присмотришься: вот строка Достоевского, с карим рогом на головке, на веточке: это гусеница.
О чём она задумалась, глядя из мрака на звёзды?
А вот стих Набокова меж шелеста осенних листов: куколка бабочки...

Помнится, я тебе рассказывала, как в детстве взяла однажды у мамы стетоскоп, и пошла в росший рядом сад с сиренью, где была куколка бабочки: хотела подслушать её сны, рождение и смерть.
А потом я слушала стетоскопом синие цветы, вечернее окно, заморосившее звёздами - слушала космос!, - слушала осколок неба в траве в разбитом стекле, с мелькающем нём дивно-прозрачными птицами и шумящей листвой.
Знаешь, если жизнь на других звёздах и есть, хорошая жизнь, не такая как наша, то она бы пожелала связаться с нами не иначе, как красотой и любовью: их лучи быстрее скорости света, они всюду, бросая вызов тьме, законам природы и смерти.
Эйнштейн говорил, что Достоевский дал ему больше, чем многие гениальные физики...
Разве для настоящего верующего важна личность и имя бога? Важна встреча с человеком с седой бородкой и нимбом? Нет, ему важнее чудо и благодать проявления бога не земле. Просиявший ветерок...
В переводе на язык поэтов - красота и любовь.

Да, теперь я как никогда уверена в этом, сынок: уверена в твоём бытии так же крепко и тепло, как в существовании жизни на далёких звёздах.
Как хорошо и легко сейчас на сердце: касаюсь пальцем миндально-зелёной гусенички пения королька за окном: травянистое, бархатное пение.
Похоже на гусеничку бабочки Ио.
Как ты там говорил, сынок? У одних птиц, голоса - ещё гусенички ( иволга, кукушка, синица), а у других, жаворонка например, лазоревки, сразу - бабочки! И ведь и правда, голоса птиц по цвету могут не совпадать с цветом самих птиц, как это бывает у гусениц и бабочек...

Замечал, родной, как поэты дивно улавливают голоса звёзд? Какие тайные узоры аллитераций, созвучий в их творчестве, не менее прекрасных, чем узоры на крыльях бабочки.
Если у иных писателей взять цвета описаний: одежды, птиц, листвы... то получится световое, синестетическое выстукивание тайного узора мысли.
Но и без этого хорошо... над плечами просто зацветает теплота и любовь, и ты смотришь на звёзды, сладостно их понимая. Что ещё нужно?
Какие вопросы я задала бы жителю звезды Ориона или спутнику Юпитера?
Какая на них жизнь? Какая поэзия у них и виды искусств?
Есть ли жизнь после смерти? Что есть любовь?

Я познакомилась с твоим отцом в планетарии. Смотрели на роскошь звёзд и сады планет.. и вдруг, рядом со мной, чей-то голос. Он сказал что-то об Андрее Платонове. Я обернулась. Обернулось сердце и судьба моя.
Зачатие ведь происходит не в момент слияния двух тел, а вот в такие сокровенные моменты, сынок.
Мы телами были на земле, но души наши - питались неземным светом мысли Платонова и далёких звёзд, а твоя душа ещё нежно мерцала в звёздах и сирени, что росла возле планетария... мы к ней подошли тогда. Пели синицы и корольки.

Если присмотреть к искусству, к этой таинственной луне-антенне, бессонно слушающей звёзды, то можно найти в нём ответы на всё это.
Воннегут, Платонов, Набоков, Перси Шелли, Ван Гог - пейзажи ощущений с других звёзд.
Кандинский, Челищев, Аполлинер - тактильное чувство сиренево-сизых деревьев где-то на далёкой звезде и новорождённых пространств: куколки пространств с витражным маревом острых крыльев иных воплощений.
А вот и Поллок - это взгляд на нас глазами растений неземных, пения веточек на ветру.
Это пуантилизм мелодики танца малекулярности жизни, её разъятой алости плоти.
К этому пришёл поздний Джойс, к этому придёт и Саша Соколов: здесь смерть искусства и ощущения жизни, схлопнувшейся в ритмический свет и танец звёздных пылинок в соломинке луча.
Мне кажется, я разгадала тайну искусства: не подозревая того, оно стремится к тому, чтобы искупить время, перенесясь в дочеловеческую эпоху на миллионы лет назад, к истоку голубому жизни и ласковой прохлады небытия.
Уставшее от суеты смыслов и слов, ненужных, тесных истин и желаний, "замусоленных внешних признаков бытия", оно уляжется раненым зверем-существом в траву возле реки, шепчущейся первой жизнью, и станет травой, просто травой на ветру и пением бликов в реке, и сладко смежит свои веки, алое веко сердца, и вот тогда ему впервые приснится...
Да, вся история искусства - мучительное желание взглянуть на мир всем Человеком до грехопадения: звездой, деревьями, животными и растениями, голубой тишиной Земли из космоса...
Но пока что для нас язык искусства - иностранный; мы больше восхищаемся музыкальностью его образов, словно мерцанием звезды, толком не зная, есть ли на ней жизнь, или нет.

Ну вот, родной, я и дописала то, что чувствую я в эту ночь без тебя. Третья осень уже без тебя...
Легче ли мне? Не знаю. Может быть.
Лечь бы сейчас в жёлто-карий шёпот травы и говорить с тобой и звёздами о Байроне и Перси Шелли, Сартре и Камю... они странно и дивно похожи, не замечал?
Луна заалела в закате словно загоревшийся стог в вечернем поле...
Может и хорошо, что даже поэты, не то что читатели, порою не знают тайну и муку творчества, искусства: они бы сошли с ума или покончили с собой.

Теперь я знаю нечто, что лишь чувствовала когда-то давно, гуляя с тобой по саду.
И что с того, милый мой?
Чтобы услышать, что ты услышал меня - мне нужно умереть, замолчать здесь, а значит не услышать твоего ответа, перестать ощущать как ты тепло и доверчиво слушаешь меня, моё существование, нежно прижавшись к моей груди всей просиявшей красотою мира, как тогда, когда я была беременна тобой...
Плакать и стонать хочется: душа моя, творчество, люди и милая природа - отойдите!

картинка laonov