Больше рецензий

Krysty-Krysty

Эксперт

Эксперт Лайвлиба

10 мая 2017 г. 12:23

481

4 Еврейской прозы пророческая песнь

Иерусалим! Иерусалим! избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! сколько раз хотел Я собрать чад твоих, как птица птенцов своих под крылья, и вы не захотели! (Лк. 13: 34).

И когда приблизился к городу, то, смотря на него, заплакал о нем и сказал: о, если бы и ты хотя в сей твой день узнал, что служит к миру твоему! Но это сокрыто ныне от глаз твоих, ибо придут на тебя дни, когда враги твои обложат тебя окопами и окружат тебя, и стеснят тебя отовсюду, и разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе, и не оставят в тебе камня на камне за то, что ты не узнал времени посещения твоего (Лк. 19: 41-44)

Иерусалим, Иерусалим, город Божий, до века дети твои будут стремиться к тебе. Исход - вот клеймо детей твоих, вот девиз их. Будут снова и снова мечтать и писать они о бесконечном возвращении под крылья твои, о возвращении и невозможности дойти до тебя, о разности рожденных здесь и вернувшихся сюда, о неприятии своих своими. Вечная тоска, вечный надрыв до конца времен не оставят текстов детей твоих, вечно будет болеть утерянное (слишком часто не оставалось на тебе камня на камне; слишком часто побивали детей твоих).

В каждом новом веке будут петь и рассказывать про тебя, Израиль, край, в котором "тот и тот родился", будут рассказывать, вспоминая "сильную руку и мышцу", которой вывел детей твоих Бог из рабства египетского, вавилонского, арабского, испанского, немецкого, советского. Будут рассказывать и о новых городах, возведенных на болотах и ​​костях новой алии, нового обращения, будут рассказывать и о тех, кто родится в век электронный уже в сердце твоем, о тех, у кого впереди будет твое великое прошлое и великая вечная скорбь твоя.

Будет книга и о девочке Ае, что осталась под присмотром дедушки, о трогательном познании мира, о собирании под крыло всех одиноких и безро`динных: и соседа, неуклюжего великана с малым умом, и бездомного щенка в собачьих подгузниках, и беременной кошки, и светлячка, и безработной филиппинки... будет старый Финкель, герой и автор, считать дни по апельсиновому дереву, в будущем времени вспоминать давно прошедшее, растить маленькую Аю и большую свою надежду, будет бредить сюжетами и полуночными звонками... Но в великой мудрости как всегда сокроется и великая скорбь, как издавна говорил мыслитель, и никогда не избавиться книгам о стариках великой печали, не пропустит ангел смерти в конце концов ни одного дома, и не спасти от траура ни старика, ни девочку, ни щенка, ни светлячка... Горе всем нам, кто ищет легкости и вечной радости - и радость, и легкость будут у нас, но всё пройдет...

Дети Израиля, что переняли многовековую тоску его, что впитали молоко и мед древних текстов в кровь свою, ваши перья набухнут печальной поэзией пустыни, и не лишиться вам ее до века. Невольно будет подчиняться ритму ваша проза - ведь даже закон ваш по форме поэзия, - будет подстраиваться для чтения нараспев, речитативом. Невольно будут повторяться в симметричном отображении сравнения и синонимы, перенимая параллелизм псалмов-молитв ("кровопивец и человекоядец", "морщина на лбу поперечным надрезом. Полоска на носу от дужки очков", "после стылых ночей и зябких проливных дождей").
И не сможете вы избавиться от поэтических умолчаний, потому что многостраничное заучивание наизусть вынуждает к лаконичности, потому что пульсирует в крови и текстах привычка к аллюзиям, иносказаниям, притчам, а тысячелетние пророчества, летя через реку времени, обрастают моллюсками мифологем и символов ("Штопаные годы. Скукоженные мысли. Перелицованные наизнанку понятия").
И осуждены вы будете терять в прозопоэзии линейность повествования; даже последовательность дней, отсчитанных апельсинами, не спасет от мечтаний о прошедшем, ведь поэзия предназначена отражать эмоции, а не свершения.
И собьется пафос стариковской неуклюжестью, старческой мудрой иронией над этим неуклюжим миром, смехом над драмой времени.
И сколько было у вас, дети Иерусалима, печальных концовок - а всё же не будет полной трагедии, всё висит последний плод древа солнечного, не свернулось небо пожелтевшим пергаментом, не упало солнце-апельсин, бежит Финкелева внучка с светлячком в ладошке, звездочка Израилева, прячет под подушку де-ду-шке самую тайную записочку, он и там прочтет...

Каждый образ ваш, рассеянные и собранные дети Иерусалима, будет восходить к первообразу, но не достигнет его, недостижимого. Каждый плач будет отголоском плача Иеремии над потерянным городом (и из каждой его слезы при каждом доме вырастет солнце-одуванчик... но это из другой песни...).
Вечным будет вопрошание без ответа, монолог диалогизированный старика опечаленного и старика ликующего. И восточной вязью в тексте - вопросительные знаки... Вопрошание кому? Да тому, конечно, к кому обращены и псалмы Давида.
Апельсиновое дерево будет древом эдемским отсчитывать плоды до согрешения и до покаяния. Каждый день, отмеченный апельсином, будет снова днем ​​сотворения мира и... состарения мира...

Каждая тайная подруга будет каббалистической (не библейской, не перепутай!) Лилит, каждая - испоконвечной, но не первой. Даже старику-герою любовь расплавит кости, как Давиду, как Соломону (не избежать сравнений, ведь всё, всё уже под луной этой сказано вашими мудрецами), так некстати на дороге встретится чужая жена Вирсавия, а молоденькая Суламифь не станет первой женой юности твоей. И будет плавить любовь старые кости, будет разрывать сердце, будут встречи, касания и будет разлука последняя. "Ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее - стрелы огненные; она пламень весьма сильный".

И автор обязательно станет героем, а герой - автором, повествователем сказок для внучки, собеседником с невидимой читательницей (той самой? другой? существующей или несуществующей?). И в поиске сюжетов, в сплетении случайных судеб сам автор будет бродить, под руку взяв читателя, и потеряется, обесценится, перепутается: что настоящее, что придуманное, где люди, где сюжеты, где души, где сказки, где темы?.. А неважно, если каждая деталь, каждый второстепенный встречный превращается в поэтический отголосок, там - пьянчужка, там старая Ривка, а там Хемингуэй под мазганом кафе да казацкая баба в билетной кассе ждет сына с войны (ибо земля твоя кровоточит сыновьями твоими, а "живешь здесь - защищайся")...

Неизбывна скорбь книг твоих. И так будет до конца времен, пока не явятся знамения в солнце, и луне, и звездах, а на земле море восшумит и возмутится, и силы небесные поколеблются, и небо свернется как старый пергамент, и каждое слово найдёт своего Судью и Читателя...

Па-беларуску...

Тут...

Ерусаліме, Ерусаліме, які забіваў прарокаў і каменаваў тых, што да цябе былі пасланыя, да веку дзеці твае будуць імкнуцца да цябе, але не знаходзіць. Зыход - вось таўро дзяцей тваіх, вось дэвіз іхні. Будуць зноў і зноў пісаць яны пра бясконцае вяртанне пад крылы твае, пра вяртанне і немагчымасць дайсці да цябе, пра рознасць народжаных тут і прыехалых сюды, пра непрыманне сваіх сваімі. Вечная туга, вечны надрыў не пакінуць тэкстаў дзяцей тваіх, вечна будзе балець страчанае (надта ж часта не заставалася на табе каменя на камені).

У кожным новым веку будуць спяваць ды баяць пра цябе, Ізраіле, край, у якім "той і той нарадзіўся", будуць баяць, успамінаючы моцную руку і мышцу, якой вывеў дзяцей тваіх Бог з рабства егіпецкага, вавілонскага, арабскага, іспанскага, нямецкага, савецкага. Будуць баяць і пра новыя горады, будаваныя на балотах і касцях новай аліі, новага навяртання, будуць баяць і пра тых, хто народзіцца ў век электронны ўжо ў сэрцы тваім, пра тых, у каго наперадзе тваё вялікае мінулае.

Будзе кніга і пра дзяўчынку Аю, што засталася з дзядулем сам-насам, пра кранальнае спазнанне свету, пра збіранне пад крыло ўсіх самотных і безайчынных: і суседа, нязграбнага велікана з малым розумам, і бяздомнага шчанюка ў сабачых памперсах, і цяжарнай коткі, і светляка, і беспрацоўнай філіпінкі... Будзе стары Фінкель, герой і аўтар, лічыць дні па апельсінавым дрэве, у будучым часе ўспамінаць даўно прамінулае, гадаваць маленькую Аю і вялікую надзею, будзе трызніць сюжэтамі і паўночнымі тэлефанаваннямі... Але ў вялікай мудрасці заўсёды схаваная вялікай тугі, як спрадаўна казаў мысляр, і не пазбавіцца кнігам пра старых вялікай журбы, не праміне анёл смерці ўрэшце ні аднаго дома, і не ўратаваць ад жалобы ні старога, ні малую, ні шчанюка, ні светляка... Гора ўсім нам, хто шукае лёгкасці ды вечнай радасці - і радасць, і лёгкасць будуць, але ўсё праміне...

Дзеці Ізраіля, што перанялі шматвекавую тугу ягоную, што ўвабралі малако і мёд старажытных тэкстаў у кроў сваю, вашы пёры набрынялі журботнай паэзіяй пустэльні, і не пазбавіцца вам ад яе да веку. Міжволі будзе рытмізавацца ваша проза - бо нават закон ваш паводле формы паэзія, - будзе падладжвацца для чытання нараспеў, рэчытатывам. Міжволі будуць паўтарацца ў сіметрычным адбітку параўнанні і сінонімы - пад паралелізм псалмоў-малітваў ("кровопивец и человекоядец", "морщина на лбу поперечным надрезом. Полоска на носу от дужки очков", "после стылых ночей и зябких проливных дождей").
І не зможаце вы пазбавіцца ад паэтычных змоўчанняў, бо шматстаронкавае завучванне на памяць змушае да лаканічнасці, бо пульсуе ў крыві і тэкстах звычка да алюзій, іншаказанняў, прыпавесці, бо тысячагадовыя прароцтвы абрастаюць малюскамі міфалагемаў і сімвалаў ("Штопаные годы. Скукоженные мысли. Перелицованные наизнанку понятия").
І асуджаныя вы будзеце губляць у паэзіі лінейнасць аповеду; нават паслядоўнасць дзён, адлічаных апельсінамі, не ўратуе ад летуценняў у прамінулае, бо паэзія перадае лепш эмоцыі, чым дзеі.
І саб'ецца пафас старыкоўскай нязграбнасцю, старыкоўскай мудрай іроніяй з гэтага нязграбнага свету.
І колькі было ў вас, дзеці Ерусаліму, сумных канцовак - а ўсё няма трагедыі, усё вісіць апошні плод дрэва сонечнага, не згарнулася неба скруткам, не ўпала сонца-апельсін, бяжыць Фінкелева ўнучка з светляком у далоньцы, зорачка Ізраілева, хавае пад падушку дзя-ду-лю самую таемную запісачку, ён і там прачытае...

Кожны вобраз ваш, рассеяныя і сабраныя дзеці Ерусаліма, будзе зыходзіць да першавобразу, але не дасягаць яго, недасяжнага. Кожны плач будзе адгалоскам плачу Ераміі над страчаным горадам (і з кожнай яго слязіны пры кожным доме будзе вырастаць сонца, але гэта з іншай песні...).
Вечнае будзе запытанне без адказу, маналог дыялагізаваны (старога засмучанага ды старога радаснага), як усходняя вязь у тэксце - пытальнікі... запытанні каму - ды таму, вядома, да каго звернутыя і псальмы Давіда.
Апельсінавае дрэва будзе абарочвацца дрэвам эдэмскім ды адлічваць плады да зграшэння і да пакаяння. Кожны дзень, адзначаны апельсінам, будзе зноў днём стварэння свету і... старэння свету...
Кожная таемная сяброўка будзе кабалістычнай (не біблійнай, не зблытай!) Ліліт, кожная - першаснай, але не першай. Нават старому герою каханне расплавіць косткі, як Давіду, як Саламону (не пазбегнуць параўнанняў, бо ўсё, усё ўжо пад месяцам гэтым сказана вашымі мудрацамі), бо недарэчы на дарозе стрэнецца Вірсавія, маладзенькая Суламіф не стане першай жонкай маладосці тваёй. І будзе плавіць каханне старыя косткі, будзе разрываць сэрца, будуць сустрэчы і будзе расстанне апошняе. Бо "каханне, як смерць — моцнае; рэўнасць, як пекла — лютая, стрэлы яго - стрэлы вогненныя; яно - полымя непагаснае".

І аўтар абавязкова стане героем, а герой - аўтарам, апавядальнікам казак для ўнучкі, суразмоўцам з нябачнай чытачкай (той самай? іншай? існай або няіснай?). І ў пошуку сюжэтаў, у спляценні выпадковых лёсаў сам аўтар будзе блукаць, пад руку чытача ўзяўшы, бо згубіцца, абясцэніцца, што сапраўднае, што надуманае, дзе людзі, сюжэты, дзе душы, дзе казкі, дзе тэмы?.. А няважна, калі кожная дэталь, кожны другарадны стрэчны ператвараецца ў паэтычны адгалосак, там - п'янчужка, а там Хэмінгуэй пад мазганам кавярні, там казацкая баба ў білетнай касе чакае сына з вайны, бо зямля твая крывяніць сынамі тваімі (а "живешь здесь - защищайся").

І так будзе пакуль не з'явяцца знакі на сонцы, і месяцы, і зорках... і сілы нябесныя захістаюцца, і неба згорнецца як стары пергамент...