Больше рецензий

rvanaya_tucha

Эксперт

Эксперт Лайвлиба

19 декабря 2012 г. 01:45

346

4

Андреев такой Чехов. Это такая стыдная, но очень правильная и честная истина, это наши стыдные, но действительные поступки и непоступки и мысли. Как у Чехова — никто не говорит, что будет лучше, да и часто наоборот, по какому-то невидимому слову ясно, что ничего и не изменится, всё так же будут пить, малодушничать, жалеть себя, бессмысленно существовать. Лучше не будет, но надо не забывать, что написанное — есть. Что это не только водка, но и милостыня, что не только побои, но и раскаяние, не только сословия и касты, но и жалость в ее христианском смысле, со-жаление. Хочется сказать снова, что это-то и есть жизнь, чтобы не забывали этого люди, — с нелогичными событиями, некрасивыми поступками, с самоиронией, с тоской, приступами самосознания, с грустным юморком. И еще от Чехова есть страшная невыносимая печать, тянущая тоска.

Они оба не делают дырку в светлое будущее в чем-то беспросветном, они это беспросветное окрашивают — не цветом, но чем-то... Человеческим, что ли. Закатными красками, такого мягкого заката, очень родного каждому человеку, он розово-золото-белесый и почему-то часто вызывает в груди кроме щемящего чувства еще воспоминания из детства.

«Баргамот и Гараська»
Читала – ехала в автобусе и старалась не заплакать малодушно, вытирала какую-то подлую у глаз мокроту.
Это настоящий пасхальный рассказ.
Есть рождественские рассказы, о которых говорят много и часто, они сказочные или страшные правдой жизни, как у Чехова. А вот этот — пасхальный. На самом деле ведь Пасха все-таки главный православный праздник, он даже серьезнее Рождества. Это такое средоточие духовной и всей жизни в году — долгое ожидание, очищение, и – Светлый праздник Пасхи. Это откровение на самом деле, и откровение простого, откровение нашей обыкновенной, ежедневной жизни.
Это настоящий пасхальный рассказ. Андреев играет контрастами, конечно, всё это видно, как сделано — но ничего не поделаешь с этой простотой. С этой светлотой. С этим удивлением от окружающей тебя, вдруг открывшейся человечности.
Литература, которая трогает.

«Петька на даче»
Совершенно прекрасно описано первое впечатление Петьки от природы.
И вот этот вопрос — а есть дети, которые не бывали до какого-то сознательного возраста за городом? В лесу? На озере? Наверное, есть. Как это? Они знают, что есть природа, но никогда с ней не были знакомы... Это кошмар. Это же больше, чем кошмар.
Очень точно всё написано. И снова эта тоска, снова не — нытье на жизнь, а как бы оклик: посмотрите! Оно вот как! Снова Чехов. И человек, слабый в борьбе (да и не борьба вовсе) с обстоятельствами, который живет совсем не так, как должен по справедливости и его внутренним ощущениям, но живет.
Бескрайней величины вопросы, бесконечная тема.

«Ангелочек»
Андреев не пишет красиво, он пишет по-своему. Но это складывает такой фантастически цельный и правильный образ рассказчика, что ах.
Для меня это и правда иной Чехов — под другим углом, с другого ракурса. Люди у Андреева всё-таки жальче, и жизнь фактически, физически страшнее. Но неразменна и неизменна эта тоска и описание одного события из большой жизни.
Страшно подумать, что будет с отцом и Сашкой наутро, когда они снова проснутся в эту действительность кошмара и не увидят ангела. Сашка озлобится еще больше, он из волчонка станет волком, и если он и сейчас не воспринимает доброту человеческую и возможность сострадания, но еще готов просить и требовать, то назавтра он ничего не скажет, а просто возьмет, что ему хочется; и когда-нибудь, наверное, в дело вступит водка, как у отца и матери, и ничего не выйдет. А может быть — может быть, что-то повернется внутри Сашки, душа лицом на свет посмотрит, и даже если случится что-то такое страшное в сашкином существовании, оно не будет страшным, потому что внутри будут трепетать стрекозиные крылышки рождественского того чуда и закрывать душу от самого непоправимого.
Но когда я читала

– А-ах! – вырвался продолжительный, замирающий вздох из груди Сашки, и на глазах его сверкнули две маленькие слезинки и остановились там, непривычные к свету. Медленно приближая ангелочка к своей груди, он не сводил сияющих глаз с хозяйки и улыбался тихой и кроткой улыбкой, замирая в чувстве неземной радости. Казалось, что когда нежные крылышки ангелочка прикоснутся к впалой груди Сашки, то случится что-то такое радостное, такое светлое, какого никогда еще не происходило на печальной, грешной и страдающей земле.
– А-ах! – пронесся тот же замирающий стон, когда крылышки ангелочка коснулись Сашки. И перед сиянием его лица словно потухла сама нелепо разукрашенная, нагло горящая елка, – и радостно улыбнулась седая, важная дама, и дрогнул сухим лицом лысый господин, и замерли в живом молчании дети, которых коснулось веяние человеческого счастья. И в этот короткий момент все заметили загадочное сходство между неуклюжим, выросшим из своего платья гимназистом и одухотворенным рукой неведомого художника личиком ангелочка.

я подумала не о том, что будет дальше, а о том, что ведь в каждом, наверное, человеке – и седом, и злобном, и жалком, и светлом, и черном, и невменяемом с нашей точки зрения, – есть это, должно быть, что-то теплое, доброе и вечное, которое когда-то его коснулось. Подумала о том, что именно это и заставляет слабых духом людей двигать горы, проявлять внезапное сочувствие, совершать поступки – воспоминание о том же человеческом отношении к тебе, воспоминание о той же чужой странной доброте. Доброта это тот же хлеб.
И да, на самом деле в рассказе и нет как такового этого проявления иррациональной доброты, когда окружающие враждебные людские существа вдруг жалеют злобного волчонка, но для меня это всё-таки присутствует в множестве смыслов, потому что Сашке же открылось что-то, он же — злой, колючий, битый каждый день жизнью ребёнок — видит красоту ангелочка, испытывает какой-то катарсис от прикосновения к этому неведомому, невероятному свету. Вот это для меня иррациональная доброта вселенной.

Вот это важно, то единичное, что происходит в жизни, на фоне бесконечной череды одинакового, – что оно приходит. А не то, как оно аукнется в будущем, останется ли с героем или снова рассеется в мире по крупицам. Важно, что оно есть. Что оно происходит. Для Чехова и Андреева важно именно это, для Толстого и Достоевского — совсем другое.

«Большой шлем»
Опять же очень в стиле Чехова, и тут даже язык похож на А.П.
Происходит что-то страшное, что на минуту прерывает привычный, никогда_не_меняющийся, ритм, – но ничего не меняет. Не-событие, потому что ничего не меняет. Происходит внезапно, и кажется абсурдным, глупым и от этого еще более страшным. Тем более, когда это событие — смерть.
Рассказ о том, что ничего не меняется (транквилит), и о смерти, какая она есть, — не во время прерывающей существование. И о том внезапном страхе смерти, который охватывает в такое время людей, свидетелей того; как загорается что-то в голове — «да ведь это...», и остается на подкорке, раньше или позже застилаясь всё тем же неменяющимся ритмом; о случившемся напоминают только мелочи, предусмотренные на будущее в приступе страха смерти (смертельного страха).

«Первый гонорар»

<...> У вас есть бумаги, есть свидетели, над этим и орудуйте. А от себя – зачем же?
– Но ведь в действительности она виновна?
– В действительности! – нетерпеливо сказал Алексей Семенович. – Откуда мы можем знать, что происходит в действительности? Может быть, там черт знает что, в этой действительности. И нет никакой действительности, а есть очевидность. А другой раз вы только с приказчиками не разговаривайте. Вы свободны сегодня вечером?
– Да, свободен.
– Перепишите-ка мне одну копийку. А действительность оставьте, нет никакой действительности.


Пожалуй, в этом и есть суть. Рассказ — о молодом помощнике адвоката Толпенникове, которому наставник Алексей Семенович дает первое дело для защиты.
Конечно, мне понравился образ патрона — я люблю патронов: поживших, мудрых, усталых, знающих всё нами, молодыми, переживаемое. Конечно, это не фантастической силы рассказ — автобиографические элементы, простая фабула, классические персонажи, никаких откровений. Конечно, это я всегда рада прочитать что-то к вопросу о справедливости (в таком общем, глобальном смысле). Но только это всё равно просто, верно и жизненно. Меняются времена: валюта, имена, нюансы — а суть остается, остаются типы отношений человек-человек, человек-общество, человек-дело, ожидания-действительность и др.

«В темную даль»

- Да! Да! – все еще твердил он, уже чувствуя, как в душе его вырастает
грозное и неумолимое, короткое и тупое "нет!".


Рассказ страшен своей реальностью, что ли. Тем, насколько он полно описывает то, о чем многие, мне кажется, задумываются. Жизнь в тепле и уюте или жизнь настоящая; любовь и жалость к близким или что-то высшее, несгибаемое, что трет в груди, свербит, когда живешь неприемлемо для себя; честность с собой, с миром и с людьми; семья; — как это сложить? как можно уйти от любимых, но слабых, чтобы не видеть их жизни, для тебя неправильной, невероятно невозможной? как можно остаться?
Снова это то, что мне сейчас важно, близко и больно, так что в самую точку.

«Жили-были»

Солнце всходило.


Самоценность человеческой жизни. Самоценность того, что останется после человеческой жизни. Вечная история одной больничной палаты, написанная прекрасным Леонидом Андреевым.

«Гостинец»
Давно закончилась ирония первых рассказов Андреева, и всё стало бесхитростнее и печальнее. Еще один рассказ о смерти, о ее никогданежданности, о ее безразличии, о ее безличии; о тоске обыкновенной смерти обыкновенного человека в какой-то обыкновенной больнице от какой-то обычной болезни. И еще один рассказ о о вечной человеческой слабости, несопротивляемости греху, и о человеческом позднем раскаянии, которое не может ничего изменить, но очищает душу; снова что-то христианское, характерная светлая_печаль чувствуется в последних словах, она очень светлая и очень печаль.
Это второй пасхальный рассказ, который я читаю у Андреева (первый — «Баргамот и Гараська»). Здесь нет никаких неожиданностей, нет изменения персонажных ролей, нет забавных соответствий и несоответствий — ирония осталась в ранних рассказах. Но остается милость, прощение, жалость к тому, что еще живо, что еще имеет силы быть живым. И у читателя (у меня) постепенно отступает страх жизни, потому что можно совершить ошибку — и не забыть это, но получить прощение (на время затихает стучащий всегда голос о некоторой однобокости идеи прощения раскаявшегося). И у читателя, пережившего с героем Сазонкой ужас вины перед умершим, которую уже никогда не загладить, появляется отголосок такого чувства сиюминутности бытия, какое бывает при спасении себя или другого родного от внезапной смерти.

«Марсельеза»
– нечто странное. Крошечная, выбивающаяся из ряда рассказов языком и стилем — очень странная «Марсельеза», советская аннотация утверждает, что в ней отразился дух революционной эпохи 1905 года, ну не знаю.

«Иван Иванович»
Вот уж тут дух революционной эпохи в полный рост, действительно. Все равно мне не хочется не то что судить, но и думать об этом рассказе как о чем-то сугубо политическом и очень четком по расстановке акцентов. В конце концов, это же Андреев. Мне кажется, что это рассказ о человечности в рамках конкретной действительности, рассказ о чести. Печальный рассказ о чести.
И стиль — модифицированный стиль серединного Андреева, спокойный и объективный, но уже отвечающий требованиям волнительного времени. Не «Марсельеза», конечно.

«Жизнь Василия Фивейского»
Это такой адский вариант книги Иова — адовый в прямом смысле слова. Повесть, от которой страшно, и нет от этого убежища (ведь от «Петербурга» Белого спасение — реальный Петербург за окном). Это что-то еще старое, старый страх, в двадцатом веке страх уже другой, а здесь чувствуется эта кошмарная контаминация Толстого и Достоевского.
Еще этот язык (тот же будет и в «Повести о семи повешенных») – торжественный немного, немного... непривычный, говорливый — с постоянными инверсиями.
Повесть эта посвящена Толстому, но тема уж очень достоевская, хоть и написана она реалистически, – в этом тебе никакого Федора Михайловича, конечно. Но в целом несмотря на то, что Андреев считается своего рода приемником Л.Н., постоянно из щелей выглядывает Ф.М., щурится, борода у него в этих щелях застревает, так и сидит он за дощатыми кулисами поздних андреевских повестей.

«Рассказ о семи повешенных»
В какой-то момент я испугалась, что Андреев будет писать о том, как их вешали. Испугалась, потому что как это написать вообще, об этом не надо писать, это что-то невероятное и непроговариваемое, это же смерть. Но нет, казнь осталась в тишине за пролеском.

Смертная казнь. Все знают историю про отмену смертного приговора петрашевцам. И, читая воспоминания Достоевского об этих минутах перед эшафотом, наверное, каждый пытался представить — как это, знать, что через несколько минут тебя не станет. А потом услышать, что тебе позволяют жить дальше. Но это одно. А совсем другое — рассказ о том, что происходит с человеком за те несколько дней, что проходят от задержания или суда до казни. Это очень страшный рассказ, потому что на самом деле ты не можешь себе этого представить, ничего не можешь себе представить. Я сижу сейчас у открытого окна, за которым весна, и вдыхаю этот запах мая, сумерек, мокрого после дождя города; и от него, мне кажется, можно с ума сойти. Сижу и читаю, как семь человек ждут казни, чтобы больше никогда этого запаха не почувствовать. Никогда больше ничего не почувствовать.
На самом деле я не смогу понятно об этом сказать. Смерть — один из самых популярных персонажей литературы, но почти каждый раз как будто смотришь на нее впервые, это такой жуткий талант писателя — говорить о смерти. А говорить об ожидании смерти — еще страшнее, читать об этом — еще страшнее. Ты знаешь, что через несколько часов, дней, недель тебя не станет. Что ты будешь теперь, кем ты будешь в эти несколько часов, дней, недель? Как отзовется в тебе жизнь, как ты пересидишь часы, дни, недели на этом тонком перешейке между бытием, которое уже закончилось, и небытием, которое еще не наступило? Ты будешь мужественным — а что такое мужество? Ты будешь добр — что такое доброта? Мне кажется, сумасшествие к приговоренному будет приходить именно сюда, во времяпространство, где нет никаких категорий, где все принципы и знания нужно силой удерживать в себе, заставлять себя поверить в то, что это — страх, это — жалость, это — мука, это — родительская любовь. Тут, мне кажется, единственное, что — это во что-то верить.

Но, как всегда, вопросов после прочтения больше, чем ответов, — и это правильная литература.

Вот кто такие революционеры. Вот кто такие террористы. Еще одна вещь, которую я четко теперь осознала — насколько все стереотипно в нашем сознании и насколько мы ничего по-настоящему не знаем. Я, конечно, знала, что первые два десятка лет двадцатого века — не самые спокойные годы для Российской Империи, я знала, что были террористы, они бросали бомбы, считали, что так они борются за правду; я знала, что таких приговаривали к смертной казни. Но в голове моей существовал какой-то абстрактный образ, что-то мутное, красное и очень буйное. А вот они какие — молодые, ясные, верные. Храбрые и жалостливые. Слабые и любящие. Каждый не похож на другого, и нет в них никакой мути, как ни в ком, на самом деле, нет. И в страшном душегубе Цыганке, и в белесом, будто юродивом эстонце, который просто вдруг заколол хозяина, её нет. Это всё — люди, они все — люди; и каждый, о ком мы читали в школе в учебнике истории, каждый из нескольких десятков, сотен, тысяч восставших, погибших, оставленных, раздавленных, пропавших, убитых, сбежавших, — каждый из них такой же человек, как мы, как Муся, как Сергей, как Танечка. У каждого была мать, румянец на щеках и заветная мечта. Мы почему-то так редко об этом помним, когда говорим о прошлом.


* * *

На самом деле — о чем думал написать Андреев? Что, он думал, обратит внимание читателя, о чем читатель размыслит? Бог его знает.

А я из своего 2012, в свои 20, снова задумалась над судьбой человека. Мне кажется, об этом вообще и пишет Л.А. – о судьбе, жизни человека, ценности этого. Снова я ставлю (текст передо мной ставит) все те же, нерешенные мною вопросы — о том, кто имеет право (судить, казнить, убивать, подбрасывать бомбы, тут обе стороны); кого и когда и сколько надо жалеть. Вот этот второй вопрос поднялся для меня как-то внове не так давно. Конечно, он неразрывно связан с первым и с тем, сколько же щек подставлять, но этим не ограничивается. Уходит в другую сторону — к гуманистическому «человек изначально бобр» и к британским ученым, которые научно доказывают, что человеку необходимо n объятий в день, что одинокие люди чаще совершают преступления и пр.
Человека нужно жалеть и любить, веря, что когда-нибудь эта твоя жалость и любовь сточит камень и что и сейчас в жалеемой голове там что-то щелкает, в душе что-то там поворачивается и ему ЛУЧШЕ жить так — с твоей жалостью (но об этом нельзя говорить вслух и прямо, в этом проблема осознания). Кстати, я не очень-то думаю, что человека можно кардинально изменить — см. «Хауса». Я думаю о том, что это делает жизнь человека лучше, что ему, несмотря на его поведение и характер, плохо без твоей любви, и вот это скорее удержит меня от побега.
Но если люди делают зло по твоей системе координат, то сможешь ли ты их жалеть? Доколе? Как это встраивается в систему?

И вторая тема — это, конечно, запредельность многого. Сколько вокруг нас того, что наша маленькая головка не может осмыслить, вместить, вписать? И одно дело, если это что-то прекрасное, удивительное, радующее; тогда как-то и не переживается, тогда это воспринимается как чудо, а оно не должно быть осознаваемо. А если Иван Я.? То страшно, потому что ведь они никуда не делись. Они ведь живут рядом, они ведь часть нас. Как это пережевать? Я для себя пока не решила и не выяснила пока, как вписать этих людей в свою реальность (не хочется, как кое-кто из знакомых, говорить, что фальсификаций на выборах не было).


Вот об этом я думаю, когда читаю. Что-то думал в своем 1903 или пятом Л. Андреев. Текст у каждого свой, и песчинок с огромным смыслом ведь — немерено.