Больше рецензий

rvanaya_tucha

Эксперт

Эксперт Лайвлиба

25 ноября 2012 г. 16:51

352

4

При дверях

Ольге стало на несколько минут необыкновенно хорошо, — метельно, когда кружится, гудит и поет все… Все же, должно быть, есть ведьмовское наваждение, ибо — на что же похожи снежные эти метельные космы, как не на ведьмовские? Мчалась, плясала, выла, стонала, кричала метель — над полями, над городом, над Сибриной Горой, в пустой гостиной. Было бело, бело, бело. Снежные космы стали сплошными дыбами, в них опускались, поднимались, качались — дома, переулки, деревья. Над домом, в доме пело, стонало, кричало, и в доме можно было быть только в углу у печки. Ольга думала, что революция — как метель, и люди в ней, — как метеленки. Ольга думала, что она умерла от метелей. Ольга была в шубе и в валенках и — как много уже дней — жалась к печи, устав думать и устав читать.


Метель. Любовь. Она – любовь. Евангелие.
И метелинки.
Почему-то у меня стойко связывается эта повесть с «Циниками», никак не могу понять, почему так.
И почему-то трогательно, хотя на самом-то деле всё так и страшно, да даже и мерзко иногда должно быть – Пильняк есть Пильняк, но почему-то трогательность остается во мне. Или не трогательно.. но и не нежно. Просто как-то; что-то есть в этой повести человеческое, когда весь остальной Пильняк – неведомое существо с кривляющейся мордой, не животное, не инопланетянин, чудо-юдо самое, то тут люди. Просто люди. Может, это из-за метелинок... Может, из-за Евангелия. Может, из-за любви.

Иван-да-Марья

Совсем чуждый какой-то, сложный, непонятный текст; неприятный. Намного, намного тяжелее, чем «Голодный год».
И читаешь, с одной стороны, потому что хочешь дочитать уже, а с другой, потому что по этому тексту как по рельсам катишься и катишься во мрак совершеннейший, в темном лесу, и не можешь остановиться, давно едешь уже, не осознавая ничего, не думая, по строчкам – р-р-р-раз, р-р-раз, р-р-раз. Несешься с мозгом наголо, и приятно его обдувает ледяным ветерком. В этом весь Пильняк.

Красное дерево

Постановление правления Всероссийского союза писателей об издании повести Б. Пильняка “Красное дерево”, которая “вызвала одобрение белогвардейской печати...”, и потому она “не только ошибка, но и преступление”, а его (Пильняка) поведение “беспринципное, недостойное звания советского писателя”.
(Из фондов РГАЛИ)

За эту повесть Пильняка полосовали, эта повесть идет в «деле Пильняка и Замятина».
Именно эта повесть из всего Б. А. дана нам в этом семестре для обязательного прочтения.

Это революция, это люди в ней. Растиражированной фразой Пильняка «я хочу в революции быть историком, я хочу быть безразличным зрителем и всех любить» вполне исполнено «Красное дерево», которое «родилось из своеволия Углича» (С. Кистенева).
Здесь всё как по нашим лекциям про ту эпоху. И смена морали на какую-то такую, вывернутую наизнанку и даже тогда мутную, неясную, расхлестанную.

- И ты не знаешь, кто муж?
- Я не могу решить, кто. Но мне это не важно. Я - мать. Я справлюсь, и государство мне поможет, а мораль... Я не знаю, что такое мораль, меня разучили это понимать. Или у меня есть своя мораль. Я отвечаю только за себя и собою. Почему отдаваться - не морально? - я делаю, что я хочу, и я ни перед кем не обязываюсь. Муж? - я его ничем не хочу обязывать, мужья хороши только тогда, когда они нужны мне и когда они ничем не обременены. Мне он не нужен в ночных туфлях и чтобы родить. Люди мне помогут, - я верю в людей. Люди любят гордых и тех, кто не отягощает их. И государство поможет. <...>


И перемалывание человеческих судеб в мясорубке с какой-то неправильной, обратной резьбой.

Мужики в те годы недоумевали по поводу нижеследующей, непонятной им, проблематической дилеммы, как выражался Яков Карпович. В непонятности проблемы мужики делились - пятьдесят, примерно, процентов и пятьдесят. Пятьдесят процентов мужиков вставали в три часа утра и ложились спать в одиннадцать вечера, и работали у них все, от мала до велика, не покладая рук; ежели они покупали телку, они десять раз примеривались прежде чем купить; хворостину с дороги они тащили в дом; избы у них были исправны, как телеги, скотина сыта и в холе, как сами сыты и в труде по уши; продналоги и прочие повинности они платили государству аккуратно, власти боялись; и считались они: врагами революции, ни более, ни менее того. Другие же проценты мужиков имели по избе подбитой ветром, по тощей корове и по паршивой овце, больше ничего не имели; весной им из города от государства давалась семссуда, половину семссуды они поедали, ибо своего хлеба не было, - другую половину рассеивали - колос к колосу, как голос от голосу; осенью у них поэтому ничего не родилось, - они объясняли властям недород недостатком навоза от тощих коров и паршивых овец, - государство снимало с них продналог, и семссуду, - и они считались: друзьями революции. Мужики из "врагов" по поводу "друзей" утверждали, что процентов тридцать пять друзей пьяницы (и тут, конечно, трудно установить, - нищета ли от пьянства, пьянство ли от нищеты), - процентов пять - не везет (авось не только выручает!), - а шестьдесят процентов - бездельники, говоруны, философы, лентяи, недотепы. "Врагов" по деревням всемерно жали, чтобы превратить их в "друзей", а тем самым лишить их возможности платить продналог, избы их превращая в состояние, подбитое ветром.


И беспрерывное, невероятное воровство, скупка, продажа, обмен, разрушение – созданного. Что уже больше никогда не будет сотворено или восстановлено. Созидание превратилось в кромешное потребление, потребление, потребление, потребление (а прекратилось ли которое).

И

Были в этом сословии нищих, побирош, провидош, волочебников, лазарей, пустосвятов-убогих всея святой Руси - были и крестьяне, и мещане, и дворяне, и купцы, - дети, старики, здоровенные мужичищи, плодородящие бабищи. Все они были пьяны. Всех их покрывало луковицеобразное голубое покойствие азиатского российского царства, их, горьких, как сыр и лук, ибо луковицы на церквах, конечно, есть символ луковой русской жизни.