Больше рецензий

Kelderek

Эксперт

Эксперт Лайвлиба

3 апреля 2020 г. 18:40

2K

3 Литературный отец

В годы перестройки любили шутить насчет просьбы Сталина написать роман «Отец». «Мать»-то уже была в наличии.

Нагибин, как завзятый литературный многостаночник, в перестроечные годы заказ вождя выполнил.

«Встань и иди» (1987) - вполне себе перестроечная, гуманистическая и исповедальная литература.

Первое и второе в ней не очень интересно. Они, несамостоятельны, приложения к третьему. Далеко неоригинальны, если рассматривать их по отдельности.

Поскольку на дворе время ускорения и гласности, тема репрессий была просто обязательна. Папа рассказчика (здесь вымышленное переплетается с биографическим) сидел в местах как далеких, так и не столь отдаленных. Перед читателем печальная повесть его расстроенной жизни. Вместо семьи и московской квартиры – темные углы и мерзлые бараки, одиночество и смерть в глуши.

Беда коснулась и сына, о чем и разговор на сотню страниц, правда, в плоскости этической и психологической. В остальном он был сыт, обут, литературно обласкан и окружен женами и мамой. Случившееся с отцом повлияло на личность, а не на жизнь и смерть.

В повести «Встань и иди» есть где разгуляться справедливому, без всякой издевки, возмущению – разве это правильно, разве так можно? Конечно, нельзя. Тут никаких возражений. Кроме одного замечания в сторону: разве это не очевидно? Ну да ладно, повторенье – мать ученья. Да и в семидесятилетие Великой Октябрьской революции многие читатели могли и не знать, ГУЛАГ и его обитатели были в новинку, целый пласт жизни открылся. Это нам сейчас все уши прожужжали, стерли живое эмоциональное отношение к истории бесконечным менторским нудением.

Но тут личная история, чем, вроде бы, и должна быть интересна. Рассказчик – второе Я писателя, что сообщает всему происходящему в повести видимость такого почти раскольниковского признания: вышел к людям даже лучше чем на площадь, и сказал. Но ключевое слово здесь «видимость».

Весь текст уход от существа проблемы. Маскировка глубинных процессов и переживаний.

Начнем издалека, то есть с ближнего, того, что кажется ясным, простым и очевидным. Нагибин считается мастером литературно изощренным, стилист, ударник прозаического труда. Спору нет, умения ему не занимать. Но и по этой поздней, выросшей из богатого писательского опыта, вещи, видно, что дарование его не было естественным. Среди местами богатой речи, где автор отпускает себя, нет-нет, да и даст петуха. Стилистический полет оборачивается литературной приглаженностью, вместо красоты – красивость, вместо искренности – автоматическое нажатие эмоциональных кнопок и педалек.

Но язык, стиль, форма – это все так, вторичное. Текст повести, при кажущейся своей пронзительности и неожиданном финальном твисте, разочаровывает в главном – в образе отца.

Перед нами совершенно литературная, не только сочиненная, но и местами основательно налганная история. И ложь, и сочинительство не дают состояться исповеди, тянут повесть на дно. «Встань и иди» по формату требует искренности, а получается очередное беллетристическое трень-брень, литература травмы.

Текст выдержан в традиции. Я не про «Один день…», а про классику – Толстой «Детство. Отрочество. Юность», Тургенев «Отцы и дети». Брезжит где-то на горизонте и первопроходец отцовской репрессированной темы товарищ Трифонов.

Внутренний замах – развить традицию, достоин уважения. Но вот исполнение подводит. И отец, и сын слишком искусственны, сценарны, слишком много всякого прочитанного и сыгранного к ним налипло. Классический случай: мастерство искушенного цеховика, крепкого автора, не чурающегося работы, не пускает в рай.

Ремесленным пером Нагибин поверяет читателю повесть о мученике-отце и сыне-отступнике. Нет сомнения ни в мученичестве, ни в предательстве. Есть сомнения в верности взятой тональности. Дело не в теме, а раскрытии. Не в постановке пера, а в его наполнении подлинными чувствами, а не той душевной дрянью, в которой признается не только рассказчик, но, пожалуй, и сам Нагибин.

Мы глядим на отца рассказчика в узкую трубочку. И вроде бы такое сужение мотивировано: сын глядит на отца снизу вверх восхищенными глазами. Отец – лучший, отец мудрый, мучимый и гонимый. Но ведь нам неизвестна причина мучений.

Тут не о юриспруденции разговор, а о психологической, гуманистической оценке. И добро бы у нас на отца ничего не было. Но ведь прорывается за всем этим «покаянным» умилением: отец был погружен в поэзию биржи, и он был слаб (как вначале повести отец по-детски возвеличивается, так ближе к концу он по-юношески ставится на место пониже). То есть он из породы стрекоз и бабочек, порхающих по жизни. С таким хорошо быть, но не жить. Вид мармеладовского страдания вынести можно только на час (разве не это с рассказчиком и происходит?). Жена и не вынесла. Завела сыну отчима.

Ложь продолжается. Рассказчик обуреваем приступами совести – вычеркнул отца из своей жизни. Это производит неверное впечатление на чувствительных читателей, привыкших к типажу сталинских времен «отрекся от родителей», «Павлик Морозов». Но позвольте, давайте обратимся к фактам. С отцом героя развелись. Можно, конечно, горевать по биологическому отцу, но юридически тут уже вряд ли раскрутишь тему предательства. Мама и впрямь взяла все грехи на себя. Чего печалится? А если скорбеть, то о ней, выкарабкивающейся самой и ищущей для сына лучшего места под солнцем в отличие от незадачливого отца, свое (и чужое) счастье пустившего по ветру.

Философских вопросов можно набросать еще больше. Есть ли у сына, «забросившего» отца в Рохме основания для терзаний по человеку, который в раннем детстве отплывал спозаранку в мир пиратской развеселой «биржевки» на целый день, внимать поэзии разноцветных бумажек?

Мальчик выдумывает, творит в повести папу и получается очень литературно. Вот, к примеру, та же жизнь в засасывающей житейской рутине походит не то на тургеневские описания отношений Кирсанова с Фенечкой, не то на гончаровское житье Обломова с Агафьей Пшеницыной. Нам рисуют довольно нарочитую картину насильственного (ведь селиться в столицах нельзя) погружения в мещанское болото. Ненависть рассказчика, которым прикрылся Нагибин, к российской провинции велика. Что ж, болото очень может быть. Но от куда оно взялось? Оно ведь и при Горьком было. И при Салтыкове-Щедрине. И при Гоголе. Нагибину бы не помешало это объяснить. Но он выше такого рода вопросов.

Перед нами опять классическая картина лучших людей и противостоящего им быдла. Но быдло это внеидеологическое состояние, это факт антропологии. Почему отец героя лучший? Объяснений, кроме пристрастной аргументации сына нет.

Несколько бытовых упреков, понижающих ценность повести, как выпада в адрес режима. Отец дважды был осужден, и оба раза после отсидки выбивался на должность. То есть кончил жизнь не под забором, не нищим, и даже не дворником или слесарем-сборщиком инструментального мусора. Рассказчик намекает на «таланты» родителя. Но к талантам надобно иметь и пустующие места. Нынче вот таких нет. И таланты не имеют никакой пользы.

Еще бытовая деталь. Отец пугает окружающих рассказом о том, что они едали на зоне крыс. Все в шоке. Что ж, неприятно. Но кроме этого, разве могут такому удивляться люди, которые недавно, в войну вываривали картофельную шелуху и питались ботвой?

А вот другое.1940 год. Рассказчик едет к отцу на зону, захватив в виде гостинца телятины, портвейна, коньяка и много чего. Много ли советских людей тогда едали телятины? Не думаю. Вот где пролегал тогда раздел народного тела: по телятине, по телятине.

Оттого не трогает и возникающее по окончании поездки противопоставление: отец в барак, сын - к девушке в санаторий. Но так было всегда. Всегда были, кто сидит, а кто на воды. Не отправляться же всем в барак? А если так, и здесь имеется в виду отсутствие некоей антифады и соглашательство, то стыдиться надо не санатория, а собственной неспособности вызволить отца из барака или к нему присоединиться.

В отношениях отца и сына, изображенных в повести есть тоже нечто неправильное. Вроде бы понятно сожаление о несделанном: не помог, не был рядом. Но ведь здесь о другом. Рассказ сына об отце – способ неговорения о себе, или утаивания в сказанном совершенно иного неискреннего, отличающегося от того, что звучит в повести.

В муках героя есть некая натяжка, рисовка. «У меня тоже должна быть трагедия. Тема самая актуальная».

В повести есть эпизод, когда рассказчик самокритично оценивает свой вид как показной. Так вся совестливая тематика такова. Человека, взрослого в особенности, можно и должно поддержать. Но невозможно прожить жить за него. При таком раскладе мы имеем дело с какими-то фантомными болями. В том, как выставляет себя герой со своей болью – предвестие современной обманной неискренней ноющей литературы. В этом же оттенок превосходства, победа в вечном соперничестве с отцом. Удовлетворенный эдипов комплекс. Я поднялся выше отца. Я победил его, даже мама осталась со мной. Я снисходил до него, он был в моей власти (что естественно не соответствует действительности – отец прожил свою, а не предписанную ему рассказчиком жизнь).

Нагибин полагает неизбежность предательства со стороны детей. Но его финальный финт, отягчающий трагедию (они поменялись местами) – чистой воды литературщина. Сперва отцы заботятся о нас, потом мы о них. Но значит ли это, что мы меняемся местами? Дикая выдумка. Отец – детище рассказчика лишь в том смысле, что выдуман, высосан им беллетристически из пальца. Возможно ли большее предательство, чем растворение живого отца, памяти о нем в олитературенном персонаже?

Интуитивное ощущение правды и неспособность ее полноценно в открытую выразить, вот что заметно в повести «Встань и иди». Текст - словно изворотливое проговаривание подлинного, растворившегося в свободных психоаналитических ассоциациях. Истина, упрятанная в ложь.

Лжет Нагибин и в дневниках. Нигде так самозабвенно не лгут люди как в дневниках.

Но вот эта болезненность и сокрытие как ни странно свидетельство подлинности и живости им написанного. Такой искривленный, дрожащий от страха за свое Я, позу, писатель все же ценнее нынешнего никакого, которому плевать на всех и на все, у которого за спиной нет ни страхов, ни предательства, потому что он настолько примитивен, что о чем-то таком даже отдаленно не подозревает.

Ода издыхающей лягушке

Комментарии


Очень глубокая рецензия, хотя оценить ее по существу не могу, потому что книгу не читала. Но да, в перестроечные годы только ленивый не писал о репрессиях, Нагибин мне больше известен как детский писатель, видно "не поднял" тему.


Повесть написана в конце 50-х "в стол", о чём рассказывала его вдова в интервью МК. Спустя 30 лет её возможно стало опубликовать.


Рецуха белопальтошника