Tarakosha выписал(а) 433 цитаты

Отвернись, забудь про окно.

Забудь?.. А забыть нельзя, от него можно уйти, а помнить будешь — есть, горит, зовет.

Будешь помнить всю жизнь и проклинать того, кто оторвал тебя.

Нина уткнулась в плечо и плачет.

Минута доброты, а потом целая жизнь ненависти!

— Оля, раньше не решался, но мне сегодня все доступно… Оля, хочу ни мало ни много, чтобы ты жила со мной всегда. Без тебя мне трудно, без тебя невозможно… Оля, не показывай, что это для тебя новость! Ты догадывалась!

Оля сжимала круглыми коленями кисти рук.

— Странно, — произнесла она. — Если б ты мне сказал это раньше, я бы больше обрадовалась.

— Когда — раньше?

— Даже тогда, когда ты ходил несчастным… Сейчас я почему-то боюсь тебя.

— Оля, я не отступлю!

— И не надо. Я тоже люблю тебя. Но сейчас у меня какой-то страх перед тобой. Все думается: достойна ли я тебя?

— Достойна?.. Я просто не могу без тебя. Не веришь? Или мне броситься на колени, произносить клятвы?

Оля помолчала и тихо проговорила:

— Наверно, мне будет очень трудно с тобой.

— Я все сделаю, чтоб тебе было легко!

— Зачем? Пусть будет трудно. Чем-то я должна платить за то, что ты со мною рядом… Боюсь другого — как бы со временем не перешагнул через меня и не ушел… А трудно — пусть, согласна.

Лева Слободко ждал, и Федор произнес:

— Куда зовешь, пророк?

— Я не пророк, а художник, — холодно возразил Лева.

— А разве художнику чужд дар пророчества?

— Противопоказан!

— Между тем ты пытаешься пророчествовать.

— Нет, хочу ущипнуть, чтобы проснулись.

— Ты мне напоминаешь пьяного, который идет по улице, плачет, кричит с надрывом: «Дураки!» А по какой причине дураки, откуда это видно — самому неизвестно. Право, такое поведение со стороны выглядит не очень-то умно.

Лева потемнел лицом, сердито повернул холст к стене.

— Ты хочешь, — произнес он в сторону, — чтоб я указал готовые рецепты, как изменить мир. Не много ли?.. Достоевский или другой любой, на твой выбор, художник-гигант рецептов не дали.

— Но Достоевский указывал — и довольно точно, — что дурно в человеке. В самом человеке, а не во всем человечестве — разница. А ты ведь против человечества вообще, словно сам к какому-то сверхидеальному племени принадлежишь. Тогда уж ответь, что совершенней, что выше человечества, на кого мне, бедному зрителю, равняться? Вырезай язвы, но не уничтожай всего организма.

— Ненавидеть уметь надо, слепой котенок! Ты же вместе с Лешкой готов ненавидеть мать, которая тебя, дурака, грудью выкормила. Ты порой меня ненавидишь, хотя я тебе ничего плохого не сделал. Разбирайся — кого и за что! Умей глаза держать открытыми.

— Вот… — сказал он, подавая игрушечный бюст, какие обычно украшали старые монументальные чернильные приборы. — Наполеон. Самая подходящая личность для агрессии…

Федор вздрогнул. За его спиной стоял Чернышев. У него, как всегда после хорошего обеда со стопкой водки, лицо розовое, размякшее, в глазах благодушная доброта. Шляпа набекрень, воротник плаща поднят, в зубах сигарета — вид фатоватый.

— Откуда такое богатство? Взял одну работу:

— Гм…

Взял другую:

— Гм…

Отложил, спросил постновато:

— Твое, что ли?

— Нет. Одного знакомого.

— Гм…

— Моего школьного учителя. Просил их показать знающим людям.

— Опрометчивая просьба. Доброго слова не услышит в свой адрес.

— Что ты посоветуешь ему написать?

— В вежливой форме: брось дурить, убивай лучше время на развлечения.

— Ну что ж… другого я и не ожидал. — Федор, не выбирая, взял первую, какая подвернулась под руку, картинку — попалась радуга: — Вот возьми…

— На память, что ли?.. Не обессудь…

— Нет, возьми карандаш и по возможности отчетливей напиши: «Неплохо» или просто «Хорошо». Потом поставь свою подпись.

— Это для чего же?

— Для радости, Вече. Для тебя пустяк, а для человека — большая радость.

— Радость во лжи?.. Ну и ну, не хотел бы для себя такой.

— Что делать, он всю жизнь в этой лжи прожил.

— Может, все же лучше объяснить — оставь надежды…

— А стоит ли перевоспитывать? Ему сейчас под шестьдесят — старик.

— М-да… И ты ему будешь лгать?

— Буду. Самым бесстыдным образом. Сейчас сяду за письмо, напишу: «Твои акварели похвалили. Чернышев, имя которого через несколько лет узнает вся страна, будущий гений, гигант в живописи, удостоверил правдивость моих слов своей подписью на лучшей работе».

— Гм… Всю жизнь считал — ложь вредна, а правда, пусть самая злая, — благо…

— Как хочешь, как хочешь… Я не решусь отнимать у человека последнее. Он всю жизнь ждал этого счастья. Всю жизнь! Я солгу.

— Гм…

— Помнишь, Православный читал недавно: «Как трагик в провинции драму Шекспирову…»

— Так это из провинциальных трагиков? Сдаюсь.

…Если к правде святой Мир дорогу найти не сумеет, Честь безумцу, который навеет Человечеству сон золотой…
Дай карандаш, брат! Погрузим в золотой сон не вкусившего святой правды… Но, может, не эту? Может, выберем получше работу?

— Они все одинаковы, Вече.

— Гм… Все как одна, прямо на удивление… Предаю свои принципы, благословляю пошлость… Бери, садись за письмо.

И Лева Слободко стал грудь в грудь, лицо оскорбленно надуто, округленные, со стеклянным блеском глаза уничтожающе смотрят в лоб:

— Э-эх!

— И ты, Брут, с ними! Не так ли? — подсказал Вячеслав.

— Пошел знаешь куда?..

— А именно?..

— Сказал бы, да девчонки рядом.

Слободко отмаршировал из мастерской.

Вечером он ввалился в комнату общежития — офицерский плащ мокр от дождя, фуражка с голубым околышем надвинута на брови. Сел, не снимая плаща, на койку, напротив Вячеслава, который по обыкновению лежал в носках, жевал потухшую папиросу, листал книгу.

— Драться пришел.

— Давай, — согласился Вячеслав, продолжая жевать окурок.

— Значит, так… Да оторвись ты, сукин сын, от книги! Имей уважение!..

— Пардон. — Чернышев отложил книгу.

— Значит, так…

— Что ж мало выпил?

— Не берет ни черта.

— Ну, я бы не сказал…

— Удручен я…

— Мировой скорбью?

— Не мировой скорбью, а твоим гнусным поведением, ренегат!

— Так сильно?.. Теперь вижу — хлебнул изрядно.

— Ренегат! Хочешь знать почему?.. Слушай! Объясню! — Слободко вскочил, встал в позу трибуна. — Ты талантлив, хоть мне твой талант и чужд. Я не поклонник слепого копирования природы. Но в этом копировании ты мастер. Признаю, проникаюсь уважением. Как видишь, я шире тебя… К черту реализм с его узкими рамками — не отступи от натуры. Я человек, я бог, я сам себе владыка, наделенный душой. Да, душой, черт возьми, вы, пресловутые материалисты! Душой! Слышите? И моя душа богаче остальной природы со всеми ее сокровищами. Дай мне выразить свое богатство, дай мне выразить свою душу!

— Сгораю от нетерпения узнать — почему я ренегат?

— А, черт! Занесло… Так с чего я начал?

— С этого самого — с ренегата.

— Ты — ренегат!

— Это слышал.

— Ты — талантлив по-своему!

— И это было сказано.

— Как-никак ты человек искусства…

— Спасибо за комплимент. Дальше.

— И ты ренегат!

— Железная логика — все возвращается на круги своя. Ты выпил один не меньше пол-литра.

— Больше.

— Боюсь теперь сомневаться.

— Я пропил репродукцию Пикассо. Гениального Пикассо я перегнал на водку, чтоб обрести равновесие!

— Обрел, не спорю, — ты еще крепко держишься на ногах.

— Ты, Вече, сук-кин сын!

— И ты красноречив, как Цицерон в квадрате. За это я даже великодушно прощаю неуважение к себе.

— Подлый льстец, ты не увильнешь от суда. Ты поддерживаешь тех, кто вооружен садовыми ножницами… Нет более страшного оружия для искусства, чем эти садовые ножницы. Ими подстригают всех под один уровень, под линеечку, чтоб не было шероховатостей, чтоб живая сила не выпирала из установленных рамок. Ты — человек искусства — поддерживаешь могильщиков искусства! Как это назвать, скажи! Как назвать?

— Серьезный упрек… Давай-ка уложу тебя на койку — отоспишься…

— Умереть? Уснуть? Уснуть и видеть сны?.. Все кругом спят, потому-то наше искусство плоско и невыразительно. В Европе давным-давно отшумели импрессионисты, в Европе Ван Гог уже анахронизм, а мы стряпаем жалкие пародийки на классицизм, заменив библейские сюжеты на производственные. А тот же скучный колорит кофейного с сажей, та же тошнотворная гладкость. Спит искусство! В летаргическом сне оно!

— Как жаль, что ты пьян, мы бы славно поспорили. Есть зуд.

— Я пьян не от водки. Моя водка сегодня настояна на Пикассо! Его гением я пьян — потому силен, потому должен тебя истолочь в крупу! Молчи и слушай!.. Кто я такой?.. Скажи: кто я такой?.. — Крепкие кулаки бывшего летчика гулко ударили в широкую грудь. — Я — Лев Степанович Слободко!

— Воистину так, кто же спорит.

— Другого такого на свете нет!

— Где уж…

— Есть лучше есть хуже, но такого, точно такого Льва Слободко нет. Я — личность, я — индивидуальность! Проникни, жалкий реалист, в эту суть — личность! Ин-ди-ви-ду-альность!

В это время в комнате появилась другая личность — мокрый, иззябший, с прозрачной капелькой под красным носом Лев Православный. Он, как пчела, чующая за километры мед, прилетел вовремя.

Слободко, барабаня в грудь кулаком, гремел:

— Должен я выразить себя? Се-бя! Свою суть! Свою индивидуальность! Нет, меня душат, обстригают по образу и подобию некоего заданного наперед художника. Не-е хочу! Пр-ро-тес-тую!..

— Старик, — вступился Православный, не успев вылезти из своего замызганного, с облезшим мерлушковым воротником узкого пальто, — старик, этот пьянчужка говорит умные вещи.

— Пр-равославный! Др-руг! Дай обниму тебя! Дай поцелую!

И Лева Слободко облапил шмыгающего простуженным носом Православного.

Вячеслав Чернышев кивнул Федору:

— Символическая картинка — ярый западник лобызает ярого славянофила. Это доказывает — что ни поп, то батько, суть одинакова. Хочется плакать от умиления.

Федор, как всегда, молчал и жадно ловил каждое слово.
Лева Православный выкарабкался из жарких объятий своего друга Слободко.

— Сгинь, нечистый! Не мешай трезвым.

— Сгину, сгину, так как свято верю в твою честность. Дай еще раз поцелую…

— Федька, оттащи его к чертям собачьим.

Федор повернул спиной Слободко, легонько поддал коленкой, толкнул на койку Ивана Мыша.

— Я пьян, но я личность… Круши ортодоксов, Православный. Благословляю! Ты, Матёрин, тоже убогий ортодокс. Насквозь вижу. Деревня всегда была ортодоксальна…

— Пошел молоть, — возмутился Православный. — Но он прав, когда говорит о личности. Он прав, старик, — в искусстве личности должна быть предоставлена максимальная свобода.

— А как ты понимаешь свободу личности? — Чернышев сел на койке по-турецки, глаза его поблескивали сатанинской издевочкой.

— Очень просто. Личность должна по возможности наиболее ярко проявить себя, а для этого боже упаси хватать за шиворот и тыкать, словно кутенка в сотворенную им ароматную кучку.

— А не проще ли сказать: свобода есть осознанная необходимость?

— Банально, старик.

— Пятью пять — двадцать пять, тоже не оригинально. Каждая истина по-своему банальна.

— Разговор об искусстве, старик, об искусстве! Оно не терпит банальностей! В нем нет утвержденных законом истин — делай так, а не иначе.

— Вот как! А зачем тогда споришь?

Православный сопел простуженным носом. Вячеслав торжествовал:

— Споришь — ищешь истину, но ищешь в зеленой кроне древа, а она в корнях его.

— Ты хочешь сказать, что истина искусства — в жизни?

— Как ты догадлив!

— Но и в жизни, старик, тоже признают свободу личности, отстаивают ее, вводят особым пунктом в конституции. Ты же хочешь запретить ее в искусстве!

— В жизни больше ограничивают себя. Ты сейчас хочешь жрать, но не пойдешь на улицу, не отымешь у прохожего авоську с продуктами. И не только потому, что на перекрестке стоит милиционер.

— Но искусство… Перейдем к искусству, старик.

— Рано. Мне хочется потолковать о жизни. В жизни ты на каждом шагу постоянно требуешь ограничить свободу личности…

— Я? Требую ограничить свободу?..

— О да, ты демократичен, ты свободолюбив, и все же, когда буфетчица в столовой уходит на целых полчаса поболтать с судомойками, считая, что она свободна, ты стоишь в очереди, негодуешь, кричишь ей о ее обязанностях. Буфетчица, крестьянин, рабочий — не свободны перед тобой, перед обществом. Одна обязана отпускать тебе щи, другой выращивать для этих щей капусту…

В это время Лева Слободко, раскинувшись на койке Ивана Мыша, начал декламировать:

— Ум-ме-реть! Уснуть и видеть сны?..

— А такие вот, — Вячеслав кивнул на Слободко, — стучат себе в грудь: я — индивидуальность, я — неприкосновенен! Неподвластен! Не хочу! Протестую! И такие Православные умиляются, обижаются за него — свободу урезываете!

— И буду обижаться! Буду отстаивать свободу в искусстве! Одно дело — буфетчица, другое — художник. Буфетчица не ищет новых путей в своем деле. Чем точнее она будет исполнять то, что ей установлено заведующей столовой, тем лучше для нее и для общества. Художник перестает быть художником, если не ищет нового, своего, непохожего… Для поисков нужна полная самостоятельность, нужна, старик, свобода!

— Ага! Поисков!.. А для поисков нужна цель. Поиски ради поиска — бессмыслица. Не так ли?

— Кто с этим спорит…

— Ум-мереть? Уснуть?.. Уснуть и видеть сны?.. Что благородней духом — покориться… — снова раздался потусторонний глас с койки Ивана Мыша.

— Спроси этого благородного духом, какая у него цель, в чем, собственно, его поиски? Не морщи чело — ни ты не дашь ответа, ни он сам не ответит. Цели нет — ищет нечто. Ему нужна просто свобода. Он личность, он не хочет ни с кем считаться. Нет обязанностей, есть одни права! Он свободен, другие нет. Художник Слободко свободен от обязанностей пахаря, а пахарь, — шалишь, корми его, — пахарь — низшая раса, не равняйся со жрецом высокого искусства!

— Постой, постой!.. Но, старик, это чудовище!

— Чудище обло, огромно, стозевно и лаяй!.. — продекламировал. Лева Слободко.

— Это ужасно — то, что ты говоришь… Значит, я должен трудиться на потребу пахарю, потому что он трудится на меня?

— В общем, да, для него.

— На потребу!.. Рядовой пахарь не поймет Левитана, Серова. Лети в тартарары искусство, разбивай вдребезги Микеланджело, рви на куски холсты Левитана — да здравствуют лебеди на лубке!

Лева Православный в ужасе схватил себя за лохматую голову. Чернышев сидел на койке, подвернув под себя ноги, торжественный, как султан на приеме.

А Федор ждал, что он ответит. Федор вспомнил Матёру. Как ни близка она, как ни дорога, но приходится признать, что там, в горницах, по избам, висят маки с конфетных коробок, кипарисы и русалки, пудрящиеся блондинки — рекламы царских времен. Микеланджело, Левитан, Серов, Ванг-Гог — знать их не знают в Матёре. Жить искусству но вкусам Матёры? Нет!

Неужели Чернышев не прав? Он спокоен, он слушает…

Выждав, пока уймется: Православный, Вячеслав, произнес:

— Не поддавайся, — и поставь себе цель — воспитать вкус этого пахаря. Возложи на себя эту трудную обязанность.

— Для того чтобы воспитывать, нужно, чтоб тебя, понимали. Бессмысленно приниматься за воспитание зулуса, если он не знает твоего языка.

— Учи своему языку!

— Учил поп еврейчика правильно говорить, да сам и стал по-местечковому картавить.

— На то ты не поп, а художник. Тут-то и проявись как личность.

Православный сосредоточенно мигая и посапывал, выражение его лица было угнетенно-серьезным.

— За твои добропорядочные слова может спрятаться какой-нибудь держиморда от искусства, — сказал он хмуро.

— Может, — спокойно согласился Вячеслав. — И за более высокие слова пряталась разная сволочь. Ожиревший рантье во Франции, наверное, до сих пор с умилением твердит: «Свобода, равенство, братство», да еще «Марсельезу» со слезой поет.

Пришел Иван Мыш, откидывая мокрый воротник пальто, проворчал:

— Ну и погодка. Собаку добрый хозяин за ворота не выгонит.

Увидел лежащего поперек своей койки в плаще и фуражке Леву Слободко, совсем скис, загудел плаксиво:

— Хлопцы, что же это?.. Тут полночь, изгонялся как легавая, устал, в свой угол спешил, — на вот, занято… Пьян?.. Ну да, пьян… Изволь нянчиться.

— У него, старик, душевная драма, нужно снисходить.

— Какая, к ляху, драма?.. Возьму вот в охапку и выкину на улицу.

— Старик, ты непоследователен. Только что провозгласил: при такой погоде добрый человек собаку не выкинет за ворота. Собаку! А он — учти — творческая личность.

— Ну а спать-то мне на полу, что ли, из-за этой, будь она неладна, личности?

— Он не меньше тебя нуждается в отдыхе.

— Га… — Растерянность, гнев, изумление Мыша Без Мягкого Знака достигли вершины.

Федор в глубине души всегда чувствовал, что мать сильнее этого сурового человека, которого все боялись, который в молодости плечом опрокидывал возы с мешками, в драке мог разбросать пятерых дюжих мужиков. Но вряд ли бы он в одиночку вытянул четверых детей, выучил, поставил на ноги, не сломался бы, не говоря уже о том, что сохранил бы беспечность и жизнерадостность. Мать сильнее и проще. Отец не прост. Всю жизнь к чему-то рвался, к чему-то высокому, чего сам не знал. Рвался и не достиг, утомился — сидит сейчас с опущенной седой головой.

— Гляди… Не тебе отцовским умом жить. Сдается мне — еще пожалеешь. Возле земли нелегко живется… Да-а… Там-то жизнь, конечно, будет полегче, но суетней. А суета, брат, страшное дело, душу так источит, что труха останется. Да-да, труха, пепел.

Желание победить немедленно — от неверия в свои силы. Дуют только на сырые дрова. Его, Пантилы, вера — ещё пока сырые дрова, и владыка это увидел.

Печь — не лошадь, возит только на погост. Семён Ульянович понимал это, а потому старался чаще отлучаться из дома, больше двигаться, всегда иметь какую-нибудь заботу, чтобы не слабеть в праздности.

— Я не о том. Господь всем помогает по-разному, лишь бы человек попросил. Но просьба — это умаление себя. Хоть перед кем, хоть в миру. — Поклон спину не переломит, Семён, — согласился Исаакий.

Не прими в укор, Семён Ульяныч, но ведь ты исполненья своих дел жаждешь по гордыне. А гордыня — плохой советчик. Вон иконописцы древности — они перед работой постились, молились и каялись во грехах, сам Андрей Рублёв в исихазм погрузился. По укрощению страстей мастера бог его к свершениям и подводит.

Мне было не под силу сражаться с человеком, который читает стихи с акцентом уроженца Баб-эль-Уэда и угощает гостя кофе с бисквитами. Чтобы иметь хоть малейший шанс победить отца Камиллы в споре, требовались огромные познания в диалектике или большой стаж пребывания в компартии. Настоящей. Одной из тех, что действуют по ту сторону стены.

Тот, кто сказал,что все революционеры в конце концов становятся либо угнетателями, либо еретиками, был прав. Он не знал одного: некоторые превращаются в святош.

Считай он вас настоящим другом, не поступил бы так. Обвинять, кроме себя, вам некого: будьте разборчивей в выборе друзей. Учитесь отличать настоящих от фальшивых. В отношениях с друзьями люди часто принимают желаемое за действительное.

Наверное, разница между мужчинами и женщинами заключается в том, что последние не боятся вскрыть нарыв, а мы всегда ищем отмазку и продолжаем жить с болячкой.

Существуют непосильные задачи. Например, трезво смотреть на жизнь, говорить правду или признавать свои ошибки. Мы ходим вокруг да около, увиливаем, занимаемся другими вещами или берем на вооружение принцип иезуитской морали: ложь по умолчанию не есть ложь.

1 2 3 ...