ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

* * *

Под лежачий камень вода не течет, – строго сказал я сам себе.

Сколько раз в своей долгой и путаной жизни говорил я это себе – любимому?!!

И хотя после столь решительных и привычных заклинаний я все равно обычно продолжал изображать «лежачий камень», под который ну никак не могла просочиться свежая вода, на этот раз я с великим трудом превозмог свою замшелую лень и предпринял целый ряд изнурительных административно-деловых трепыханий.

За восемь лет сотрудничества с одним петербургским издателем, бывшим приятелем и в недалеком прошлом хорошим сценаристом, наши с ним отношения «Писатель – Издатель», как и следовало ожидать, приобрели несколько напряженный характер. Ну, как у Суворина или Сытина со всеми теми, кого они издавали когда-то, а мы теперь заслуженно считаем их русскими классиками. Подозреваю, что у Бальзака с его издателями тоже были свои французские заморочки.

Заметили, как легко и непринужденно я втиснул себя в ряд столпов отечественной и зарубежной литературы? Оправданием мне может служить только то, что я имел в виду не сравнительный анализ наших текстов, а всего лишь извечное несовершенство таких, казалось бы, родственных субстанций, как «Писатель» и «Издатель».

Поэтому свою последнюю повестушку я решил попытаться продать в Москве, дабы мстительно доказать своему бывшему корешу и собутыльнику, что «не единым издательством жив Человек Сочиняющий»…

Вояж я набросал себе такой: так как последние лет десять я в основном живу в Мюнхене, то должен буду прилететь из Мюнхена в Москву, проболтаться там дня три-четыре, поужинать со старыми мосфильмовскими приятелями в некогда родном ресторане Дома кино, отдать какому-нибудь московскому издателю свою рукопись на прочтив и, пока он, издатель, влажными от умиления глазами будет вчитываться в сочиненные мною строки и прикидывать, как меня напарить с гонораром так, чтобы не отпугнуть и не обидеть, на недельку смотаюсь в Петербург.

Там повидаю внучку Катю, поваляюсь на своей старой тахте перед телевизором в абсолютно собственной, а не съемной, как в Мюнхене, квартире; отправлю в Германию на свое же имя по почте десятка три-четыре книжек из наполовину оставленной дома библиотеки; оплачу очередной институтский семестр внучки и на денек загляну в Репино – в Дом творчества Союза кинематографистов.

Когда-то я там прожил двадцать шесть лет. В среднем от четырех до шести месяцев в году. Сочинил там два с половиной десятка киносценариев, несколько книжек и одну пьесу.

Жанр драматургии был мне категорически и таинственно неизвестен, и я долго и тупо отказывался от очень лестного предложения одного знаменитого театрального режиссера. Пока мой близкий друг поэт – поразительно талантливый и мужественный гражданин без одной ноги и с единственной почкой, но зато с постоянно фантастическим количеством водки внутри – не сказал мне, разливая остатки «Столичной» по двум стаканам:

– Вовик, писать пьесы до удивления просто: слева – кто говорит, справа – что говорит. Пиши пьесу и… Будь здоров!

Вот я и накатал ту единственную в своей жизни пьесу…

Встречаться со своим петербургским издателем я и не собирался. Он так долго и так мелочно обманывал меня, а я так долго и тоскливо делал вид, будто верю ему, что он совершенно справедливо перестал даже скрывать свое презрительное отношение ко мне как к «заграничному» недоумку, который сочинить еще что-то может, а вот врубиться в тончайшие нюансы истинно «Деловой Жизни Сегодняшней России» ну нипочем не в состоянии!

Так что в Петербурге мне нужно было только лишь повидать внучку Катю и пошляться по Репино. А все остальное – отправка книг в Мюнхен, ностальгическое лежание на старой продавленной тахте и созерцание всех программ русского телевидения, где дикторы и ведущие изъясняются если не всегда грамотно, зато исключительно на родном, великом и могучем, – это я себе все сам напридумывал. Главным питерским манком были для меня Катя и Репино…

Я позвонил из Мюнхена в Москву своему старому товарищу, в прошлом одному из лучших кинопереводчиков-синхронистов в России (ныне – человеку деловому, главе какого-то бизнеса), и попросил его заказать мне номер в «Пекине». Площадь Маяковского, пуп Москвы, четыреста метров до ресторана Дома кино – ну что может быть лучше?!

Он же, мой дружок бывший переводчик, меня и в Шереметьево встретил. В самую что ни есть полночь. Привез меня на Маяковку в «Пекин», помог там определиться, обменять мою негустую валюту на твердые российские рубли и уехал домой – благо был уже третий час ночи.

А утром позвонил и продиктовал несколько телефонов одного издателя, который, оказывается, прекрасно знает меня по моим старым книжкам и сценариям и ждет моего звонка, как свидания с любимой девушкой, долго не дававшей ему согласия на эту встречу.

Это были его слова.

А еще он добавил, что если я напрягу свою ослабленную Западом и возрастом память, то ясно представлю, чем обычно заканчиваются такие страстные и долгожданные свидания.

– То, что он тебя употребит, – тут никаких сомнений. У нас сейчас без этого – ни-ни! – сказал мне друг по телефону. – Но пока это лучшее, что мне удалось разыскать для тебя. Ты же веди себя как та девица из старого анекдота – расслабься и постарайся получить от процесса употребления максимум удовольствия. Я имею в виду бабки. Только вперед и только из рук в руки: он тебе «капусту» – ты ему свою нетленку. Потому что в Москве сейчас так: сегодня он есть, а завтра его уже нету! И пожалуйста, постарайся в первую встречу с ним много не пить. Держись на контроле. Понял?

– Понял, – ответил я ему и стал названивать издателю.

* * *

… С каждой последующей рюмкой замечательной водки «Русский стандарт» новый московский издатель нравился мне все больше и больше!

Еще в «Пекине», куда за мной приехали на роскошном «кадиллаке» с охраной, мне был буквально втиснут в руки такой добротный и солидный аванс, который мгновенно и магически стер какие бы то ни было воспоминания о моих многолетних унизительных отношениях с петербургскими издателями.

Спустя три дня этот же симпатяга издатель вез меня на Ленинградский вокзал к «Стреле». Я сидел в огромном и мягком «кадиллаке» и вспоминал вчерашний набег на ресторан Дома кино. Когда-то, в прошлые годы, по выражению моего давнего дружка-приятеля директора этого ресторана, я оставил в нем «потиражные» минимум от десяти фильмов, снятых по моим сценариям. А это по старосоветскому пересчету – штук пятнадцать «Жигулей» самых разных моделей.

Но вот вчера, только переступив порог столь близкого мне заведения, я вдруг неожиданно почувствовал себя персонажем из рассказа Рэя Брэдбери «И грянул гром». Помните, там человек покупает путевку в чудовищно далекое прошлое юрского периода для охоты на динозавров. Основное условие устроителей такого путешествия на Машине Времени – не сходить со специальной тропы, дабы не примять травинки, не раздавить ненароком жучка. Не нарушить последующей Естественной Эволюции Мира. А он, бедняга, нечаянно оступается, и под его охотничьим ботинком погибает маленькая красивая бабочка…

Когда же Машина Времени возвращает его из мезозойской эры в сегодняшний Нью-Йорк, он с ужасом замечает, что за эти промелькнувшие шестьдесят миллионов лет Мир слегка странно и чуточку недобро изменился. Во всем. В каждом своем проявлении: от полуграмотной орфографии до, казалось бы, уже решенных Президентских выборов! Все немного, но весьма ощутимо сдвинулось со своих нравственных и физических мест. И виноват в этом был он.

И его убивают за это…

Вот и я вчера вдруг почувствовал, что вернулся в искаженный Мир… Будто где-то я соскользнул с ограничительной тропки и случайно раздавил какого-то мотылька. А с ним погибла и целая линия Естественной Эволюции.

Необратимость изменений была столь очевидной, что, когда в ресторане ко мне подошел громадный толстый человек, я с ужасом и величайшим трудом узнал в нем некогда худенького и стройного провинциального паренька, много лет назад приехавшего в Москву покорять столицу довольно посредственными эстрадными репризами и хохмочками. И ведь покорил, сукин кот!

Я был просто потрясен, когда он ласково прижал меня к своему необъятному животу, нежно расцеловал и тихо спросил:

– Ну, как поживаешь, предатель родины?

Я с трудом отодвинулся от этого гигантского пресс-папье в дорогом костюме и не нашелся что ответить.

Наверное, я всего лишь сочинитель. Я даже представил себе, что мог бы сказать какой-нибудь герой моей повести или рассказа в ответ на такую шуточку. Думаю, что если бы он не шарахнул пошляка бутылкой по его рано полысевшей башке, то скорее всего холодно и презрительно напомнил бы этому разжиревшему халамендрику, что за Эту Родину он шестнадцатилетним мальчишкой уже воевал с лета сорок третьего, а потом полгода валялся по медсанбатам и госпиталям… И дослуживал до пятьдесят второго, летая на самых строгих военных самолетах… Он, этот киевский пошлячок, еще и на свет не родился, когда я…

Впрочем, все так мог бы сказать мой герой, которого я выдумал бы, пришпилив ему кусочки собственной жизнишки – такой путаной и разнообразной, что ему, этому засранцу при кинематографе, и не снилось.

Вот что мог бы сказать мой герой! Но не я…

Скорее всего я очень постарел и теперь вынужден передоверять защиту собственной чести и всего, что мне дорого, – своим героям. Мною же придуманным персонажам. И когда они совершают то, что еще двадцать лет назад я с наслаждением сделал бы сам, я успокаиваюсь.

… Мы тепло и по-дружески распрощались с моим будущим издателем у вагона, и я пообещал ему, что вернусь в Москву дня через три-четыре, чтобы улететь в свой последний «Дом творчества» – в Мюнхен. Билет на самолет был «Мюнхен – Москва – Мюнхен».

– Отлично, – сказал мне издатель. – А мы за это время подумаем – не издать ли нам все, что у вас было написано раньше? Томика на четыре наберется?

– Со сценариями – запросто, – ответил я. – И на шесть наберется.

– Вот и ладненько, – сказал издатель. – А вы за это время прикиньте, что бы вы сами хотели увидеть в этих томиках… Набросайте на бумажечке и перед выездом из Питера позвоните мне. Мы вас встретим и отвезем в Шереметьево. О’кей?

– Кайн проблем! – рассмеялся я. – В смысле – нет вопросов.

И подумал, что за мои «шестьдесят миллионов лет» не все сдвинулось со своих мест в худшую сторону. Пока что «употреблять» меня никто и не собирался. Наоборот. Не хрена было меня запугивать!

Ах, как давно я не ездил в «Стреле»… Все самолетами, самолетами. И все реже в «прошлое». Все чаще в неведомое. Несколько месяцев тому назад даже на Гавайских островах побывал! Гонолулу, Вайкики, Пёрл-Харбор… Одни названия чего стоят!

Это очень смешно, когда невероятные, фантастические детские мечты и грезы начинают сбываться после семидесяти…

Я отдал билет проводнику, прошел в свое двухместное купе, бросил дорожную сумку на постель и по старинной привычке вышел на перрон – авось встречу кого-нибудь из знакомых. Раньше это был почти беспроигрышный вариант. Раньше, когда я постоянно жил в Ленинграде и мои книжки издавались в Москве, а из моих сценариев на «Мосфильме» делалось кино, мне чуть ли не еженедельно приходилось мотаться из Ленинграда в Москву и обратно.

Но наверное, за последние полтора десятка лет все и впрямь чуточку исказилось и слегка сдвинулось со своих исконно привычных мест.

Вероятно, своими поспешными и грустными перемещениями из одной точки земного шара в другую мы впопыхах невольно на что-то наступаем и нечаянно разрушаем нечто очень важное для нормальной эволюции этого самого мира. Как у Брэдбери.

Не было на перроне ни одного знакомого лица.

Ни московских актеров, едущих сниматься в Ленинград, ни ленинградских – возвращающихся после съемок в Москве домой.

Не увидел я никого из надменно-обиженных питерских литераторов, не узрел раскованно-победительных московских полупровинциальных драматургов, никого из знакомых хроникеров…

Никто не крикнул мне на ходу, как это бывало раньше:

– Привет, старик! Мы в восьмом вагоне. Тронемся – заходи!..

Черт меня возьми… Неужели я тоже где-то второпях придушил невинного мотылька? Но где и когда я мог оступиться и на мгновение сойти с тропы?!

Еще несколько минут я покрутился на перроне, перекинулся с проводником какими-то беспомощными и стертыми словечками о погоде, зачем-то мелочно втиснул, что «у нас в Мюнхене ужасный климат…», и, проклиная себя за эту фразу, которая не произвела на проводника никакого впечатления, вернулся в вагон.

И, не скрою, с большим удивлением обнаружил соседа в своем купе. Удивился я не тому, что у меня вдруг оказался сосед – купе было двухместным, и я не мог не ожидать дополнительного вселения, – а тому (и в этом я мог бы поклясться), что за то время, пока я вяло болтал с проводником, безуспешно и тщетно вглядываясь в перронную суету, в наш вагон никто не входил.

Хотя вполне вероятно, что мой сосед мог сесть в вагон раньше меня. Но тогда – где он был? Туалеты исключены – до отправления поезда они заперты. И вообще мне казалось, что я явился к вагону первым. Во всяком случае, к моему приходу все купе были еще пустыми с распахнутыми дверями. Забавненько…

А может быть, я сам, в своем неукротимом желании увидеть на перроне кого-нибудь из своей прошлой жизни, был недостаточно внимателен и не заметил, как этот высокий и модный паренек вселился в наш вагон.

Было ему лет двадцать пять – двадцать восемь. Слегка вьющиеся длинные светлые волосы почти доставали до широких плеч модного и дорогого пиджака. Он вообще был одет с хорошим вкусом, без карикатурного перебора – всяких там золотых цепей, перстней, крестов, сережек и могендовидов. Все было в меру и очень даже недешево: от мягких итальянских мокасин «Марко» до рубашечки фирмы «Дизель».

Как только я появился в дверях купе, он тут же встал и приветливо поклонился.

– Добрый вечер, – мягким, приглушенным голосом сказал он мне и улыбнулся.

– Здравствуйте, здравствуйте! – весело ответил я ему. – Свято был убежден, что моим соседом окажется какой-нибудь генерал штабного разлива. Когда-то в «Стреле» мне очень везло на таких генералов.

Парень ухмыльнулся и пояснил:

– В настоящий момент Министерством обороны планируется большое генеральское увольнение. И все наши доблестные ребята генералы затаились, чтобы не привлекать к себе внимания и не оказаться в Чечне или списках сокращения высшего командного состава.

– Ах вон оно что… – пробормотал я, с трудом нашаривая в дорожной сумке бутылку «Бифитера». – Интересненько.

– Но если вы того желаете, я могу моментально прошвырнуться по вагонам, отыскать вам генерала и тут же поменяться с ним местами. Чтобы, как говорится, не разрушать ваши давние привычки ездить в купе с генералами.

– Ну уж дудки! – возразил я. – Максимум, что вы можете себе позволить, – это прошвырнуться к проводнику и попросить у него два стакана. Как говорится, «а у нас с собой было…».

И я торжественно водрузил на столик бутылку с джином.

Парень внимательно посмотрел на меня, снова улыбнулся и как-то пугающе грациозно, я бы даже сказал излишне женственно, проскользнул мимо меня в вагонный коридор.

Мне тут же вспомнилась смешная дурацкая фраза из какого-то газетного объявления: «Интим не предлагать!»

О черт! Неужели голубой?! Жаль. Очень жаль. Уж больно хороший образец настоящего мужика – сильные мускулистые руки, могучая шея, большие ладони с широкими запястьями. В нем просто угадывалась поразительная телесная мощь! Вот только эти светленькие вьющиеся волосики, чуть длиннее, чем следовало бы для такого спортивного парня… Да широко расставленные голубые девичьи глаза с детскими длинными ресницами… И голос с удивительно странными модуляциями… Мягкими, обволакивающими… Даже тогда, когда в нем слышались откровенно ироничные интонации.

Я посмотрел на часы. Было ровно одиннадцать пятьдесят пять. Без единого рывка, без малейшего перелязга буферных сцепок опустевший перрон с редкими провожающими и осиротевшими носильщиками тихо поплыл назад к Москве…

И тут же в дверях купе возник мой сосед в модных шмоточках. В одной руке он держал железный подстаканник, знакомый мне еще со времен Народного Комиссариата путей сообщения. В него был вставлен тонкий стакан с горячим чаем. В другой руке парень держал второй стакан, без чая и без подстаканника.

– Как понимаете, ни льда, ни тоника достать не удалось, – сказал он.

Я вопросительно посмотрел на пустой стакан, выразительно перевел взгляд на стакан с чаем и поднял глаза на парня.

– Не пью-с, – ответил парень на мою пантомиму. – Я, с вашего разрешения, чайку. Не возражаете?

– Сейчас вы скажете, что еще и не курите, – убежденно произнес я и налил себе полстакана джина.

– Не курю, – ответил парень и очень по-женски откинул волосы со лба.

«Точно! Голубенький… Такой превосходный образец молодого самца и… педик!.. Ну надо же!»

Парень весело рассмеялся:

– Да нет же. Я совершенно нормальной ориентации. Не пугайтесь.

Для того чтобы прийти в себя, мне пришлось одним глотком махануть все содержимое стакана и тут же налить себе еще столько же. Я перевел дух и ошарашенно уставился на своего соседа:

– Батюшки светы!.. Что творится?! Чтение мыслей на расстоянии?! Это у вас наследственное или благоприобретенное?

– Понятия не имею.

– Вы из цирка?

– Нет.

– Эстрада?

– Ни к тому, ни к другому я не имею никакого отношения.

– О черт… – Я попытался поднести стакан ко рту. Но парень, как мне показалось, поморщился с сожалением и своей огромной лапой удержал мою руку:

– Да погодите вы. Что же вы так глушите джин? Ни бутербродика, ни фруктинки… Ну разве можно так? Сейчас, сейчас…

Он вытащил из-под столика красивый кожаный портфель и достал оттуда неправдоподобно большое и румяное яблоко.

– Закусывайте. Мытое.

Я шлепнул еще полстакана и захрустел яблоком. Как ни странно, именно яблоко, с его удивительным тончайшим ароматом и божественным вкусом, привело меня в себя:

– Тогда вы врач-психиатр. Такой омоложенный и улучшенный вариант Кашпировского. Да?

– Нет.

– Кто же вы, елки-палки, чтоб не сказать хуже?!

Парень задумчиво посмотрел в черное окно, как-то странно пожал плечами, будто и сам не ведал – кто он, негромко проговорил своим дивным голосом:

– Как вам сказать? Я… я в меру своих сил и возможностей охраняю людей.

– То есть вы руководите некой, как теперь говорят, «охранной структурой»?

То, что он «руководитель», у меня не было никаких сомнений. Я просто не мог себе представить этого парня в чьем-то подчинении!

– Как вы сказали? – переспросил парень.

– Я предположил, что вы возглавляете какое-то охранное бюро.

Мой сосед слегка задумался и потом глянул на меня своими девичьими голубыми глазами с длинными ресницами:

– Да, что-то в этом роде…

– Слушайте! – спохватился я. – Я вам совсем заморочил голову. Мы же даже не представились друг другу. Я…

– Вы – Владимир Владимирович, – весело прервал меня парень. – Я только сейчас понял, с кем разговариваю. Я недавно купил одну вашу книжку про говорящего кота, и там на обложке сзади была ваша фотография! Верно?

– Да, – сказал я и плеснул себе еще немного джина в стакан. – А как зовут вас?

– Ангел.

– Как?! – Мне показалось, что я ослышался.

– Ангел, – повторил парень. – В Болгарии очень распространенное имя.

– Так вы – болгарин?

– Нет.

– Ага… – тупо проговорил я и выпил. – А как вас мама называла? Я имею в виду ласкательную форму этого имени.

– У меня нет матери.

– Но ведь была когда-то?

– Наверное. Честно говоря, я не очень хорошо ее помню… Вы закусывайте, Владим Владимыч. – Он пододвинул мне недоеденное яблоко.

– Хорошо, хорошо. – Я снова взялся за яблоко.

Ну не мог я к нему обратиться по имени – Ангел! Язык не поворачивался. Как только я хотел произнести это слово, оно буквально застревало у меня в глотке. Поэтому я продолжал свое хмельное наступление:

– Слушайте! Старики моего возраста – когда за семьдесят – обычно чудовищно бестактны. Особенно – под банкой. Им всегда кажется, будто им в жизни что-то недодано, и поэтому они позволяют себе… Короче, я не являюсь интеллигентным исключением. Как называют вас барышни в минуты близости? Ну, не говорят же они вам «Ангел мой!»… Наверное, существует какая-то уменьшительная форма…

– Да нет, – тихо проговорил Ангел. – Так и говорят.

– Как?!

Ангел смутился и покраснел:

– Ну, как вы сказали… Иногда эти два слова меняются местами – «мой Ангел»… Но вообще-то, Владим Владимыч, я ничейный Ангел. Я уже давным-давно никому не принадлежу. С детства. Так сказать, Ангел – сам по себе. Единица совершенно самостоятельная.

Мне показалось, что двумя последними фразами Ангел мягко и с достоинством вывел меня из того бездарного словесного тупика, в который я сам себя и загнал. И я облегченно налил себе в стакан еще немного джина.

Но выпить не успел. Раздался стук в дверь. Чуточку громче, чем следовало, я прокричал:

– Да, да! Пожалуйста!..

Дверь в купе отворилась, и проводник спросил:

– Еще чайку не желаете?

* * *

Сейчас, спустя некоторое время, когда вся эта невероятная история снова встает у меня перед глазами, я отчетливо припоминаю, что, разглядывая этого здоровенного парня с таким забавным именем – Ангел и внутренне хихикая сам над собой, я все время безумно хотел представить себе размах его возможных крыльев. Если бы он в самом деле был Ангелом…

А так как много лет тому назад, в молодости, я неплохо знал такой узкий предмет, как «Теория полета», то, прикинув на глаз массу его тела – килограммов в девяносто, я приблизительно представил себе необходимую «силу тяги» для его веса, предположил наиболее оптимальные «углы атаки» его крыльев и почти безошибочно вообразил вектор «подъемной силы» с учетом возможного «лобового сопротивления». Ну и так далее…

Путем нехитрых прикидок получалось, что размах его «ангельских» несущих плоскостей – в смысле «крыльев» – должен быть от консоли до консоли… Вернее – от правого крайнего перышка левого крыла до последнего пера правого не менее пяти метров!

– Ну что за ерунда, Владим Владимыч?! – помню, сказал мне тогда Ангел, укладываясь в узкую купейную постель. – От силы два, два с половиной метра.

Когда он успел переодеться в какую-то цветастенькую пижаму – я с нетрезвых глаз и не сообразил.

– Вы что мне вкручиваете? – рявкнул я на него. – Это на ваши девяносто килограммов веса?

– На какие «девяносто»? Когда крылья были мне положены по штатному расписанию – во мне было сорок пять… Я был ребенком. Подростком, если хотите. Что-то вроде сегодняшнего пятиклассника. А вы – «пять метров», «пять метров»… В то время мне ими и не взмахнуть было бы.

– Но я же делал расчет на ваш сегодняшний вес, – возразил я ему и в ту же секунду спохватился.

Этот сукин сын опять вслух ответил моим дурацким мыслишкам!

– О, черт вас подери, – простонал я.

– Вот это уже совсем ни к чему, – строго сказал Ангел.

– Не понимайте все буквально и немедленно прекратите демонстрировать мне свои паранормальные фокусы!.. – окрысился я. – Не смейте подглядывать за моими мыслями!

– Да ради всего святого, – досадливо произнес Ангел.

Он сунул руку под стол и достал из своего портфеля очки и свежий номер «Московского комсомольца». Надел очки и сказал, вглядываясь в подборку отдела происшествий на первой странице «МК»:

– Но когда вы начинаете выдумывать обо мне всяческие небылицы, да еще и пытаетесь обосновать их своей примитивной «Теорией полета», которая ко мне не имеет никакого отношения, я просто обязан вмешаться, чтобы элементарно уберечь вас от ваших же заблуждений! В конце концов, это мой профессиональный долг.

– Какой еще «профессиональный долг»?!

– Обыкновенный. Ангельский. Так сказать, долг нормального Ангела-Хранителя.

Только в эту минуту я вдруг неожиданно сообразил своим усталым полупьяным мозгом, что обычный спальный вагон «Красной стрелы», несущийся сквозь тревожную российскую ночь из Москвы в Санкт-Петербург, в замкнутом пространстве небольшого двухместно купе объединил меня – ни во что уже не верующего, постоянно и охранительно настроенного скептически, ну, просто очень пожилого человека, чей возраст в цифрах и выговаривать-то уже противно, – с Настоящим Ангелом-Хранителем в облике молодого, наверное, очень сильного физически, но поразительно мягкого, даже слегка женственного и на удивление совершенно современного и явно неглупого человека.

Именно невероятность ситуации почему-то не допускала ни малейших сомнений в истинности происходящего, а также абсолютно не располагала к каким бы то ни было проявлениям привычно-защитного, слегка циничного скептицизма.

От потрясения мне ничего не оставалось делать, как только немножечко выпить. Прямо из горлышка бутылки. Запил «Бифитер» остывшим чаем и осторожно спросил:

– Слушайте!.. Так вы что… В самом деле? Этот… Ну, как его?.. Ангел?!!

Ангел отложил газету, поднял очки на лоб и посмотрел на меня своими голубыми, широко расставленными глазами. То есть он сделал все то, что сделал бы самый обычный человек, страдающий небольшой дальнозоркостью.

– Да, я – профессиональный Ангел, – негромко сказал он, внимательно наблюдая за моей реакцией. – Но не в том классическом представлении образа, который веками складывался у верующих и страждущих. Кстати, в котором я и сам пребывал более десяти земных лет, когда беззаветно служил Единой Вере и был одним из лучших учеников Господа. Пока не усомнился в Его непререкаемой канонической правоте…

«Батюшки светы!.. – подумал я. – Так он еще и „отступник“! Так сказать, Ангел-расстрига… Ничего себе уха!»

Ангел оторвался от отдела происшествий в «Московском комсомольце», повернулся в мою сторону и приподнялся на локте.

– А что вас так удивляет? – спросил он, глядя прямо на меня поверх очков строгими голубыми девичьими глазами. – Чем, дорогой Владим Владимыч, вас так поразило мое, как вы изволили мысленно выразиться, «отступничество»? Что вас так шокировало во мне, когда за краткий миг бытия на ваших глазах произошло такое всеобщее «вероотступничество», какого никто из вас – даже самых просвещенных и дальновидных – и предположить не мог? Мой пример должен вас только позабавить, не более. Когда ежесекундно рушатся пусть даже искусственно возведенные, но, казалось бы, незыблемые постулаты, когда официально открыт ежедневный и круглогодичный сезон охоты друг на друга, в которой гибнут сотни тысяч людей во всем мире, а виноватых в этой бойне охраняет такое количество натасканных волкодавов, что к тем и не подступиться… Разве только внутри их собственной стаи один перегрызет глотку другому своему собрату по партийным псевдоубеждениям и общему воровскому делу. Да еще к тому же когда все вдруг, будто по команде, стали истерически возводить храмы Господни, неумело креститься, кликушествовать со свечечками в руках и фальшиво отпевать ими же убиенных с такой пошлой и показушной страстью, что просто тошно становится! И уж коль все это происходит на ваших глазах, почему же вы, дорогой Владим Владимыч, в мыслях своих поразились моей утрате веры во всемогущество Господа?..

Слышал я уже это все! Сотни раз слышал. От ленинградских и московских приятелей. От самого себя, любимого. От нью-йоркских, лос-анджелесских и мюнхенских эмигрантов, наконец… Как точненько выразился мой друг писатель Жора Вайнер, «в эмиграции, сразу же после пересечения границы, там, за бугром, все мгновенно становятся диссидентами и друзьями Высоцкого».

И хотя моего странного соседа по купе Ангела, так называемого «Хранителя», ну никак нельзя было причислить ни к одной из этих категорий, я все равно ужасно разозлился: молодой, здоровенный парняга несет мою несчастную страну по пням и кочкам, да еще и на меня поглядывает своими голубыми глазками этак укоризненно. Дескать, перед вашими очами, уважаемый Владимир Владимирович, все это происходит, а вы в это время сидите в чистеньком, ухоженном Мюнхене, в ус себе не дуете и сочиняете сказочки про говорящих котов!..

В его пространном монологе я неожиданно узрел вызов, обращенный непосредственно и персонально ко мне. И я так себя взвинтил (а это было, прямо скажем, нетрудно – джина в бутылке оставалось всего сантиметра полтора, от силы – два. Если считать снизу от донышка), что не выдержал своего полупьяного стариковского напряга и достаточно резко сказал этому Ангелу в модных очечках:

– Только не вздумайте вешать мне лапшу на уши и утверждать, что все это вы осознали и ощутили на себе в щенячье-ангельском возрасте божьего пятиклассника сорока пяти килограммов веса. А то, помню, когда-то в Мюнхене на радио «Свобода» я встречал одну бывшую мосфильмовскую поблядушку глубоко забальзаковских лет, которая на полном серьезе утверждала, что ненависть к советской власти и вообще ко всему русскому она почувствовала еще в детском саду, сидя на горшке…

Вот когда Ангел напрочь утратил свою интеллигентную сдержанность и мягкость. От моей последней фразы глаза его округлились, он сдернул очки с носа и захохотал, как самый обычный человек, услышавший веселую глупость. Он даже закашлялся от смеха. Ему пришлось приподняться и сесть напротив меня.

– Нет, правда?! – в восторге переспросил Ангел.

– Правда, правда, – проворчал я, выливая остатки «Бифитера» в свой стакан.

Запить джин было нечем. Чай кончился. Я посмотрел на часы – половина второго. Проводник наверняка уже дрых без задних ног. Наплевать, мало ли я в жизни обходился без закуси? Я приподнял стакан…

– Яблочко. – Ангел глазами показал на разделявший нас столик.

Там лежало большое прекрасное яблоко!

Я и сейчас мог бы поклясться всем на свете, что Ангел не произвел ни одного движения. Если не считать того, что его большое, могучее тело в легкомысленной пижамке продолжало раскачиваться от смеха. В портфель, стоявший под купейным столиком, он не лазал, яблоко это ниоткуда не доставал, а то, предыдущее, я слопал еще до часу ночи. Вон и огрызок от него в пепельнице…

Это второе яблоко, хотите – верьте, хотите – нет, просто ПОЯВИЛОСЬ!

– Будьте здоровы. – Я опрокинул остатки джина в свою сильно пожилую проспиртованную глотку и закусил «ангельским» яблоком. – Вам бы в цирке работать…

– Для цирка эти трюки мелковаты, – возразил Ангел.

– А джинчику вы не могли бы мне грамм сто спроворить? «Бифитер» не обязательно. Можно «Гордон», можно и подешевле… – осторожно попросил я. – А то у меня тут еще пол-яблочка без дела завалялось.

– Нет, – мягко улыбнулся мне Ангел, и я снова подивился какому-то странному чарующему тембру его голоса. – Алкоголь у нас обычно идет по… несколько иной линии. Я бы сказал – по противоположной.

– Жаль, жаль.

Я отставил в сторону пустой стакан, напрасно приготовленный для свершения небольшого, с моей точки зрения, рядового чуда.

– Очень жаль, – настырно повторил я, все еще лелея надежду на «ангельскую» доброту моего соседа по купе.

Но Ангел даже ухом не повел. Только глянул на меня внимательно и сочувственно.

И вдруг я понял, что совсем не хочу больше пить!.. Если бы даже Ангел смилостивился и своей чудодейственной силой сообразил бы мне какую-нибудь поддачу – вряд ли я смог бы сделать глоток. Чайку бы крепенького, горячего, да в фаянсовой кружечке, да еще с лимончиком… А джин там, или виски, или коньячок – ну его к лешему!.. Себе дороже. Вот так надерешься на ночь, задрыхнешь, а сердчишко во сне возьмет да и остановится. А у меня еще дел невпроворот. И себя, родимого, жалко до слез…

За черным ночным окном сквозь темное отражение нашего купе проносились назад редкие желтые трепещущие светлячки станционных фонарей. Под полом глухо погромыхивали рельсовые стыки.

– Ну, вот и ладушки, – тепло улыбнулся мне Ангел. – Пейте, пейте чай, Владим Владимыч. Только осторожней – не обожгитесь. Горячий…

Когда передо мной возникла большая, толстого белого фаянса кружка на белом блюдце – ума не приложу! Из кружки тянуло моим любимым «Эрл Греем», на блюдце лежали несколько кусочков сахара, чайная ложка и кружочек лимона.

По старой, еще армейской, привычке я, будто с мороза, положил ладони на горячие кружечные бока и негромко спросил Ангела:

– Это тоже из разряда «мелких трюков»?

– Что, Владим Владимыч? – невинно переспросил Ангел.

– Что, что… Вот это все! Выпить вдруг расхотелось, чай, лимон, кружка фаянсовая?..

Ангел подумал и через паузу тихо ответил:

– Да нет, пожалуй… Я бы квалифицировал это не как «исполнение трюка», а как нечто инстинктивно-профессионально-охранительное.

Я осторожно опустил лимон в чай, так же почему-то осторожно положил туда сахар и, помешивая ложечкой, промурлыкал:

И тогда с потухшей елки
Тихо спрыгнул ангел желтый…
И сказал: маэстро бедный,
Вы устали, вы больны…

Ангел усмехнулся:

– Простим старика Вертинского. Стишата, прямо скажем, не фонтан. И категорически не про вас. Надеюсь, вы не так уж бедны, а вашему здоровью, я смотрю, может позавидовать любой ваш ровесник, которому за семьдесят.

Ангел показал на пустую бутылку от бывшего «Бифитера».

– Теперь об усталости. Что есть, то – есть. Нельзя так судорожно цепляться за свое уходящее мужчинство. Это же действительно безумно тяжело – ощущать постоянный раздрай между сохранившимся комплексом всех желаний зрелого мужика и естественно затухающими биологическими возможностями пожилого человека. Пример: зачем вам нужно было выхлестывать всю бутылку джина?..

– Хотелось! – туповато ответил я. – Сами же видите – не магазинный пузырь в ноль семьдесят пять, а небольшая пластмассовая бутылочка всего на поллитра. Их обычно продают в воздухе наши стюардессы дешевле, чем она стоит даже в «Дьюти фри».

– Да знаю я, что продают в самолетах, – махнул рукой Ангел.

Крепкий, душистый «Эрл Грей» с лимоном привел меня в состояние тихое и благостное. Я вспомнил, что завтра утром на Московском вокзале меня будет встречать внучка Катя – умненькое, хитренькое, стройненькое и горячо любимое мною почти взросленькое существо. Тут же всплыло воспоминание, которое почему-то возникает у меня каждый раз, когда я начинаю о ней думать: Катька четырех лет от роду, завернутая в махровую простыню, влажная, пахнущая чистеньким детским тельцем, перекинутая через мое еще нестарое плечо, весело визжит у меня за спиной. Я несу ее из ванны в свой кабинет, и перед моим носом смешно болтаются ее маленькие распаренные розовые пятки…

В кабинете для Катьки уже все приготовлено. И постель, и клюквенное питье, и, что самое главное для нечастых Катькиных посещений нашего дома с ночевкой, два аттракциона, исполняемые обычно Катькиной бабушкой, моей женой Ирой. Аттракцион номер один – сушка волос в колпаке, наполненном горячим воздухом от электрического фена, и самый главный аттракцион – чтение бабушкой Ирой книжки Заходера или еще какой-нибудь другой, пока у Катьки не начнут слипаться глаза…

Тогда Катька еще не знала, что Ира ей не родная бабушка.

– А сколько лет вашей внучке, Владимир Владимирович? – услышал я голос Ангела.

Я поднял глаза от толстой фаянсовой кружки и нехотя вернулся в мир ночных вагонных звуков и замкнутого пространства двухместного купе. Ненавижу общежития!

– Восемнадцать, – настороженно ответил я.

Благостности – как не бывало. Будто этим невинным вопросом Ангел попытался посягнуть на честь нашей Катьки. И хотя я прекрасно знал, что Катюшка уже давно и совершенно самостоятельно распоряжается этой своей «честью» и, наверное, в сравнении с ее сегодняшними хахалями лучшего парня, чем вот такой Ангел, ей и желать не следовало бы, я все равно чего-то вдруг занервничал. Захотелось немедленно переменить тему. Сделал я это не очень ловко. Спросил с плохо скрытым раздражением:

– А чего это вы поездами ездите, самолетами летаете? Куда же девался старый, добрый «ангельский» способ передвижения? Так сказать, «по небу полуночи ангел летел…», а? И кстати, где ваши крылья, Ангел?

Ангел вскинул на меня свои девичьи голубые глаза и мягко улыбнулся:

– Помните, в «Записных книжках» Ильфа:

«Хорошо тебе на том свете?»

«Да, мне хорошо».

«Почему же ты такой грустный?»

«Я совсем не грустный».

«Нет, ты очень грустный. Может, тебе плохо среди серафимов?»

«Нет, мне совсем не плохо. Мне хорошо».

«Где же твои крылья?»

«У меня отобрали крылья…»

– Так вот, Владимир Владимирович, крыльев я был лишен много лет тому назад. Как вы сами изволили выразиться, именно в «щенячье-ангельском возрасте Божьего пятиклассника».

Несмотря на «явление» всех этих крохотных яблочно-чайных чудес, свидетелем которых я все-таки был, я вдруг перестал верить в подлинное «ангельство» Ангела и он стал мне не очень интересен. Был уже третий час ночи, и просто захотелось спать.

– За что крылышки-то отобрали? – позевывая, спросил я. – За неуспеваемость?

– Да нет. Там историйка была позабавнее, – ответил Ангел. – Если хотите – могу поведать. Вдруг вам пригодится. Как литератору.

О Боже!.. Сколько раз в своей сочинительской жизни я слышал эту фразу. Существует гигантская категория людей, свято убежденных, что все произошедшее с ними уникально и требует немедленного отражения в той или иной форме изящной словесности. Историей своей, чаще всего тускловатой, жизнишки они пытаются облагодетельствовать любого случайно встреченного ими писателя, киносценариста, драматурга, журналиста…

Это все еще от советских времен, когда с экранов и театральных сцен мудрые седоусые рабочие учили уму-разуму интеллигентных главных инженеров, а в книгах обласканных властью романистов деревенские дедушки в пейзанских онучах и лапоточках балагурили философскими сентенциями.

Вколотили в головы совбедолагам, что «искусство всегда в долгу перед народом». Бросили эту липовую косточку двухсотмиллионной толпе своих граждан в компенсацию за ее узаконенные униженность и бесправие, а та, несчастная, давай эту косточку мусолить, не ощущая ни вкуса, ни запаха. Ни хрена не понимая, что она делает…

Интересно, сколько же поколений должны прожить Свою Жизнь, чтобы окончательно избавиться от всей этой вонючей и лживой шелупони?

– Минимум – три, – раздался тихий голос Ангела. – Одно уже выросло. Осталось два. Но я и не пытался всучивать вам сюжетец, Владимир Владимирович. Мне просто причудилось, что вам это может быть любопытно.

Ах, е… елки-палки, чтоб не сказать хуже! Как я мог забыть о дивных способностях этого юного Вольфа Мессинга с истинно «ангельской» внешностью и разворотом плеч Арнольда Шварценеггера?!

– Простите, меня, пожалуйста, Ангел, – пробормотал я. – Наверное, то, о чем я только что думал, к вам действительно не имеет никакого отношения. Еще раз, извините меня – старого и подозрительного дурака…

– Что вы, что вы, Владим Владимыч. – Ангел озабоченно посмотрел на свои часы. – Батюшки, и вправду – поздно-то как!.. Давайте спать. Недосып вреден в любом возрасте. А то завтра утром на перроне ваша внучка Катя может вас и не узнать.

– Откуда вы знаете, что ее зовут Катя? – У меня снова встала шерсть на загривке.

– Вы столько о ней думали…

– Ах да, действительно. Ладно, Ангел. Валяйте вашу историю. Только я прилягу с вашего разрешения.

– Конечно, конечно, Владим Владимыч. Ложитесь и, мало того, выключите над собою свет и прикройте глаза. О’кей?

– О’кей, Ангел.

Неожиданно мне стало смешно и спокойно оттого, что Ангел сказал «о’кей».

Я лег, погасил свой ночник и закрыл глаза.

Поначалу затихли перестуки колес, а потом стали исчезать и все остальные обязательные железнодорожные звуки, оставив в моем сознании лишь слабенькое убаюкивающее покачивание вагона и ощущение стремительного полета сквозь ночь…

– Так лучше? – откуда-то спросил меня Ангел.

– Да… – кажется, сказал я.

В ответ снова возник обволакивающий голос Ангела:

– Если позволите, я для начала сделаю крохотный обзорный экскурс. Буквально на минутку – просто чтобы все расставить по своим местам…

На мгновение мне показалось, что я уже дремлю, а дивный голос Ангела доносится не с соседней постели двухместного купе спального вагона «Красной стрелы», а как-то зарождается внутри меня самого в районе груди, неведомыми анатомическими путями мягко струится вверх к моей нетрезвой голове и уже оттуда кратчайшими тропками достигает моих ушей, изнутри возвращаясь в мозг для осмысления звучащего. Какой-то бред сивой кобылы!..

«Надо же было так надраться… – удивленно подумал я о себе. – Просто невероятно!..»

– Вероятно, – тихо прозвучал Ангел, не то подтверждая мои судорожные полудохленькие мыслишки, не то продолжая свой странный рассказ, – вероятно, вам известно, что в христианстве существует девять строжайше иерархических «ангельских» чинов?.. Так называемые «Три Триады». Первая – Серафимы, Херувимы и Престолы… Вторая – Господства, Силы и Власти… Третья – Начала, Архангелы и, наконец, Ангелы.

– В этом есть что-то армейское, – то ли подумал, то ли сказал я сквозь сон.

– Пожалуй, – согласился Ангел. – Если помните достаточно саркастичное описание загробно-райской системы у Твардовского в поэме «Теркин на том свете», то, смею вас заверить, Александр Трифонович очень верненько воссоздал подлинную небесную обстановку и схему отношений…

Я превозмог свой алкогольный анабиоз и склочно возразил:

– Для своего времени «Теркин на том свете» был очень смелой и превосходной пародией на всю бюрократическую систему советской власти. Не больше.

– И одновременно – точным слепком с нашего запредельного мира! Свидетельство этому мои самые яркие детские воспоминания, – «прозвучал» во мне Ангел.

– В каком же качестве вы там пребывали? Как «Сын святого полка»?

В жалком сонно-полупьяном состоянии я еще пытался острить.

– Нет, – спокойно ответил мне Ангел. – Я был одним из лучших учеников Школы Ангелов при третьей ступени третьей триады. Звучит несколько нелепо, но иначе и не скажешь.

– Забавненько… – пробормотал я.

– Обучали нас старые и опытные Ангелы, бывшие Хранители, которые в свое время по тем или иным причинам вынуждены были покинуть практику и перейти на преподавание. Кто по возрасту, кто и по здоровью… Чаще, конечно, по здоровью. Ибо работа с Людьми – труд невероятно тяжелый! От непосредственного общения с Человеком, от постоянных попыток оградить его от кучи мелких и больших неприятностей, порой и откровенно смертельных, нервное напряжение Ангелов-Хранителей обычно достигало тех критических точек, когда уже требовалась немедленная реабилитация. Это несмотря на то что два раза в год Ангелы-Хранители проходили обязательный курс диспансеризации и восстановительного оздоровления. Однако этого зачастую оказывалось недостаточно, и в конечном счете вымотанный, буквально отжатый и опустошенный Ангел-Хранитель был просто вынужден сменить поле деятельности… Кто-то вступал на канцелярско-административную тропу, кто-то – на преподавательскую работу в начальное и среднее отделение Школы Ангелов. В начальном учились совсем еще малолетки – готовили из них Амуров и Купидонов, а на среднее отбирали мальчиков от восьми до двенадцати. Ну, как в петербургскую хоровую капеллу… Мы были распределены по самым разным специализациям. В результате строгого психологического отбора с учетом необходимых физических данных я был зачислен на поток Ангелов-Хранителей.

Мне повезло. Я попал в класс одного удивительно интеллигентного и мудрого пожилого Ангела.

Спустя три года обучения, когда мне исполнилось уже одиннадцать, наш Мастер посчитал возможным обратиться Наверх с просьбой предоставить нескольким своим ученикам персональную практику Внизу. Причем совершенно адресную: за каждым из нас закреплялся какой-то один неблагополучный Человек, которому мы обязаны были хоть немного помочь в его бедственном положении. Естественно, в силу наших юных ученических возможностей.

После чудовищно долгих согласований и откровенной волокиты, которые показались нам вечностью, разрешение на практику было все-таки получено. До сих пор считаю, что тут сработал безупречный авторитет нашего Мастера – бывшего заслуженного Ангела-Хранителя.

Для каждого из нас, удостоенных доверия Всевышнего Ангельского Ученого Совета, было определено место практики на Земле и конкретная фигура опекаемого…

* * *

… Вот когда я, старый, вышедший в тираж киносценарист, вдруг впервые понял, что не только слышу то, что рассказывает мне Ангел, но и вижу это!

Возникло ощущение, будто сижу я в маленьком студийном просмотровом зальчике вместе с режиссером и монтажницей и смотрю отcнятый, но еще не смонтированный материал к фильму, который делается по моему сценарию…

Но вот что дивно – так как это был все-таки не мой сценарий и какие-то детали мне были не очень ясны, то я их видел в черно-белом изображении!.. А в наиболее ярких кусках рассказа Ангела, где мне было все абсолютно понятно, изображение становилось интенсивно цветным и достаточно стабильным…

Например, мне даже причудилось, что Школу Ангелов я увидел в светло-голубовато-солнечных тонах, где детсадовская малышня, Амурчики и Купидоны (по-моему, это вообще-то одно и то же…) в розовых хитончиках, гоняется друг за другом со своими красными игрушечными луками. И в стремлении двигаться быстрее помогает себе частыми взмахами небольших крылышек!..

… Потом возникло еще одно странноватенькое ощущение – какая-то смесь Виденного, Слышанного и… Читаемого!..

Тут я совсем запутался…

А еще… Но это было уже абсолютно невероятным!!!

А еще я неожиданно ощутил, как эта история вдруг стала зарождаться внутри меня самого – будто бы я сам ее придумываю, да так легко, гладенько – без обычных моих сочинительских мучений…

Словно она сама стала складываться у меня в мозгу, а может быть, сидела там издавна, ожидая своей очереди, когда я начисто разделаюсь с денежно-издательскими и киношными обязательствами и она сможет беспрепятственно увидеть свет и пролиться…

Куда?! На бумагу? На экран?.. Или просто возникнуть в моем сознании этаким «бездоговорным», непродаваемым сюжетом в единственном экземпляре? Без права на тираж.

Но вот что поразительно! В то же время я знал, что лежу в спальном вагоне «Красной стрелы» и что сейчас глубокая ночь, и глаза у меня закрыты, и мы мчимся сквозь черное время из Москвы в Ленинград.

И вместе со мной в купе, в какой-то легкомысленной цветастой пижамке, следует некий поразительный тип, назвавший себя Ангелом-Хранителем…

– А теперь… – каким-то образом его голос проник в мое плывущее сознание, – для уяснения вами всех последующих событий я позволю себе небольшой экскурс в прошлое и немного сухой, но совершенно необходимой статистики…

Это была последняя фраза, которую я от него услышал.

… Зато увидел, как ровно сорок три года тому назад удивительно хорошенькая девятнадцатилетняя Фирочка Лифшиц, по паспорту Эсфирь Натановна, в миру – Эсфирь Анатольевна, учительница начальных классов шестьдесят третьей школы Куйбышевского района города Ленинграда, потеряла невинность. Была, так сказать, «дефлорирована»…

Причем произошло это всего через один час двадцать семь минут после того, как за папой Натаном Моисеевичем и мамой Любовью Абрамовной закрылась квартирная дверь и они отбыли на две недели в Дом отдыха Балтийского морского пароходства.

Из этого вовсе не следовало, что Натан Моисеевич был старым морским волком, избороздившим все акватории мира. Нет, нет и нет. Путевки Лифшицам спроворил один жуликоватый профсоюзный деятель очень среднего ранга, которому Натан Моисеевич в прошлом году шил теплое зимнее пальто из ратина с воротником из натурального каракуля.

Если же попытаться отхронометрировать эти роковые час двадцать семь минут начиная с первой секунды Фирочкиного одиночества, о котором она только и мечтала с тринадцати лет, то картинка ее грехопадения встанет у нас перед глазами будто живая…

Уже на лестничной площадке мама сказала Фирочке:

– И пожалуйста, никаких сухомяток! Обязательно доешь бульон с клецками…

– И чтоб в доме – никаких посиделок! – строго сказал папа. – Ты меня слышишь?! Тетя Нюра будет заходить и проверять тебя. А потом все мне расскажет.

Тетя Нюра была младшей сестрой папы.

– Хорошо, хорошо, мамочка!.. Папа, не нервничай, умоляю тебя!

И Фирочка закрыла дверь на все замки. Она уже давно дико хотела писать, но нервные и нескончаемые родительские наставления не давали ей возможности исполнить этот столь естественный для всего человечества акт.

До потери невинности уже оставался всего один час и двадцать шесть минут…

Отсчет времени пошел именно с того мгновения, как на лестнице, стоя перед закрытой дверью своей маленькой двухкомнатной квартирки в доме номер пятнадцать по улице Ракова – второй двор, направо, третий этаж, – Любовь Абрамовна, коренная ленинградка, сказала своему мужу Натану Моисеевичу одно из восьми знакомых ей еврейских слов:

– Мишугинэ!..

В смысле – «сумасшедший».

– Мишугинэ! – сказала Любовь Абрамовна. – Если бы я знала, что следить за Фирочкой ты попросишь эту блядь Нюрку, на которой пробы поставить негде, я бы тебе голову оторвала! И все остальное.

Натан Моисеевич, потомок древних переселенцев из-под белорусского Себежа, располагал более широкой языковой палитрой. Он знал одиннадцать слов на идиш, семь из которых были матерным переводом с русского. К чести Натана Моисеевича следует заметить, что он не воспользовался ни одним из них, а просто сказал, спускаясь по лестнице:

– Ай, не морочь мне голову!..

И поволок тяжеленный чемодан на автобусную остановку к Зимнему стадиону.

А за дверью в квартире Лифшицев уже шла вторая счастливая минута Фирочкиной двухнедельной свободы!

Фирочка рванула на горшок, радостно сделала свои небольшие делишки и спустила за собой воду.

До дефлорации оставался один час двадцать пять минут…

Однако вода, предназначенная для смыва вторичного продукта утреннего чаепития Фирочки, почему-то не ушла в слив, а заполнила весь унитаз. Мало того, вода стала склочно булькать в горшке и отвратительно похрюкивать, а ее уровень начал угрожающе подниматься!

Фирочка в панике бросилась звонить в домовую контору.

– Контора, – ответил Фирочке женский голос. – Чё нада?

Фирочка впервые в жизни звонила туда, да еще по такому стыдному поводу.

– Извините, – пролепетала перетрусившая Фирочка. – У нас унитаз засорился, и я очень боюсь залить кого-нибудь внизу…

– Номер?

– Что? – не поняла Фирочка.

– Ну, люди! – презрительно проговорил женский голос. – Квартира какая? Номер говори!

– Семьдесят шесть…

– Счас.

Фирочка услышала, как конторская женщина положила трубку и кого-то спросила:

– Кто из слесарей сегодня дежурит?

– А чего? – поинтересовался мужской голос.

– Да горшок в семьдесят шестой, видать, засрали. Вода у их, вишь ли, не проходит.

– А кто там? – Мужчина явно не рвался на помощь к бедной Фирочке.

И тут Фирочка услышала то, что обычно приводило ее в состояние душной и парализующей растерянности:

– Да, эти… Как их? Явреи. Лифшицы, что ли?

– А-а-а, – невыразительно протянул мужской голос. – Ну, пошли к им Серегу Самошникова. Нехай он только заявку и наряд сначала оформит. А то ходят, рубли сшибают…

Фирочка услышала, как женщина взяла трубку и сказала уже ей – раздраженно и нравоучительно:

– Вот вы газет туды натолкаете, а потом к нам звоните! Поаккуратнее надо с социалистическим имуществом. Вам квартира дадена не затем, чтоб вы нам, понимаешь, систему портили и работников домоуправления без толку дергали! Ждите водопроводчика. Явится.

– А когда он придет? – решилась спросить Фирочка, с испугом прислушиваясь к возмущенному клокотанию унитаза.

– Когда придет – тогда и явится, – туманно ответила женщина.

– Спасибо, – выдавила из себя вежливая Фирочка.

– Спасибом не отделаетесь, – хохотнул в ответ женский голос, и на Фирочку из трубки пахнуло обещанием еврейского погрома.

На этот унизительный разговор ушло минут семь-восемь.

Еще минут через двадцать, когда босая, взмыленная Фирочка, стараясь подавить приступы подступающей к горлу тошноты, огромной половой тряпкой лихорадочно собирала с пола уборной грязную воду, переполнявшую унитаз, и отжимала эту тряпку в старую большую эмалированную кастрюлю, у входной двери раздался долгожданный звонок.

Фирочка бросила тряпку, поспешно вытерла руки о передник и помчалась открывать дверь.

На пороге стоял высокий тощий парень с хмурым лицом, лет двадцати трех. На нем были свитер, грязный ватник, измазанный рабочий комбинезон и старые солдатские кирзовые сапоги. На голове – черная лыжная шапочка с помпоном.

В руках он держал большой моток стальной проволоки и коленкоровую сумку с инструментами.

– Вы водопроводчик? – с надеждой спросила Фирочка.

– Сантехник я, – грубовато ответил ей парень. – Взрослые дома?

– Дома… – растерялась Фирочка. – Я. Я – «взрослые».

– Ты?! – поразился парень.

* * *

… И в этом не было ничего удивительного! Когда из рассказа Ангела образ Фирочки Лифшиц почти целиком сложился в моем сознании и я увидел ее собственными глазами – я тоже поначалу принял ее за девочку лет четырнадцати. Такая она была юная и прелестная!..

Кстати, подобному восприятию совершенно не мешало понимание того, что так Фирочка выглядела сорок три года тому назад.

* * *

– Я – педагог, – окрепшим от обиды голосом заявила Фирочка.

– Ну, ты даешь!!! – восхитился парень и откровенно голодным охочим глазом оглядел Фирочку с ног до головы.

Да так, что от этого взгляда у мгновенно перетрусившей Фирочки вдруг ослабли колени, кругом пошла голова, а внутри у нее, неожиданно и не вовремя, стало происходить что-то такое – горячее, стыдное и сладостное, – что еженощно грезилось ей последние несколько лет. И с каждым годом все явственнее и явственнее! И если бы не тираническое, недреманное родительское око…

– Нас заливает… – слабым голосом произнесла Фирочка и обессиленно прислонилась к коридорной стене.

Как раз в том месте, где издавна висела старая пожелтевшая фотография, сделанная в эвакуации, в начале сорок второго, перед самым уходом Натана Моисеевича на фронт: папа – кругломорденький лейтенантик Лифшиц, совсем еще молоденькая мама в шляпке-«менингитке» и уж совсем маленькая, трех лет от роду, Фирочка. С огромным бантом на голове.

До дефлорации оставалось пятьдесят семь минут. Всего.

За этот краткий миг мироздания свершилась уйма событий, спрессованных во времени, словно взведенная боевая пружина автомата «ППШ». «Калашниковых» тогда еще не было.

Первым делом парень в лыжной шапочке сбросил с себя ватник прямо на пол и пошел в туалет, на ходу разматывая толстую стальную проволоку с металлической мочалкой на конце.

Потом он запихнул й горшок эту мочалку и стал ритмически, вперед и назад, всовывать стальную проволоку все глубже и глубже в жерло горшка. При этом он шумно и так же ритмично дышал в такт своим наклонам.

Воспаленному воображению Фирочки эти наклоны и прерывистое дыхание парня ни к селу ни к городу напомнили одну картинку двухлетней давности. На третьем курсе педучилища Фирочку послали на педагогическую практику в пионерский лагерь завода «Большевик». Там она впервые в жизни и увидела ЭТО… Вернулась вечерком от своих верных октябрят-ленинцев в служебный корпус и в нечаянно приоткрывшуюся дверь случайно узрела, как веселый физрук из института Лесгафта во все завертки пользовал старшую пионервожатую – завотделом школьного воспитания Невского районе Они тогда дышали точно так же, как этот парень-сантехник…

А еще Фирочку заворожили руки этого парня. Огромные ладони, словно совковые лопаты, совершенно не соответствовали его длинному, тощему телу. Он был похож на большого некормленого щенка с рано разросшимися передними лапами.

Ах, как вдруг захотелось Фирочке ощутить эти непомерно крупные, расцарапанные и сильные ладони на своем теле!..

– Соседи ваши нижние виноваты, раздолбай несчастные! – хрипел над горшком парень. – Глянь… Тут тебе и тряпки, и шелуха картофельная! Вот ваш слив и не проходит, куда положено… Штрафануть бы их, обормотов чертовых…

Но Фирочка не видела ни тряпок, ни шелухи.

Она глаз не могла отвести от рук этого парня, от его согнутой, тонкой спины и совсем не понимала – о чем он там хрипло бормочет над унитазом.

А он, мокрый и взъерошенный, в дурацкой лыжной шапочке с помпоном, смешно сбившейся на затылок и на ухо, проверил высвобожденный сток воды, выпрямился и повернулся к Фирочке:

– Возьми у меня вот из этого кармана наряд на вызов и подпиши. А то у меня руки грязные…

Фирочка вплотную приблизилась к парню, ощутила всю смесь запахов разгоряченного мужского тела и уже почти в бессознательном состоянии вытащила из верхнего кармана комбинезона какую-то бумаженцию. И где-то там расписалась.

– И покажи – где руки помыть, – сказал парень неожиданно севшим голосом.

Фирочка показала. И пока он мыл руки над раковиной, Фирочка стояла за ним с чистым полотенцем, и сердце ее билось в сотни раз сильнее и громче, чем даже тогда, когда она на выпускном вечере педучилища, в пустой и темной аудитории, взасос целовалась с освобожденным секретарем их комсомольской организации.

До потери невинности Фирочке оставалось тридцать четыре минуты.

За это время Фирочка, пребывая почти в сомнамбулическом состоянии, умудрилась совершить кучу дел: после безуспешных попыток всучить парню два рубля за работу – Фирочка помнила, что именно так мама всегда расплачивалась с водопроводчиками и дворниками, – ей удалось уговорить парня съесть мамин бульон с клецками и всю горячо любимую папой докторскую колбасу. Фирочка даже успела напоить его чаем с замечательными соевыми батончиками, в которых сама души не чаяла.

А парень что-то жевал, прихлебывал, откусывал и глаз не мог оторвать от тревожно взволнованной Фирочки. Ее смятение и страх ожидаемого полностью передались ему, и, несмотря на то что в жизни этого паренька уже были кое-какие девицы, ТАКОЕ с ним происходило впервые!

На последнем соевом батончике те самые оставшиеся тридцать четыре минуты были исчерпаны…

И ЭТО СВЕРШИЛОСЬ!!!

* * *

… Ошеломленные произошедшим, они лежали в узенькой Фирочкиной кровати и…

* * *

Невероятным усилием я выдрался из всего этого Ангельского просмотра-наваждения, с диким трудом приоткрыл слипающиеся глаза и сказал Ангелу, еле ворочая языком:

– Что за советско-цензурные штуки?! Зачем вы вырезали самую что ни есть завлекуху, самый, можно сказать, жгучий эпизод в этой своей баечке? Вы же так драматургически грамотно подвели меня к нему!.. Я имею в виду «поминутный отсчет». Прием не новый, но безотказный. И вдруг – на тебе!.. Ждешь бури страстей, развития событий, взрыва, а получаешь – пшик. Полная невнятица. Какой-то ханжеский театр у микрофона…

– А вы хотели бы подробную реалистическую картинку запоздалого акта дефлорации бедной еврейской девочки во всех натуралистических деталях? – насмешливо спросил меня Ангел. – Или вы просто забыли, как это делается?

– Нет, кое-что я еще помню, – ответил я. – Конечно, обидеть пожилого художника каждый может, а вот удовлетворить его искренний интерес к повествованию удается не всякому.

– Ну да! Вам же пятнышки крови на чистой простынке подавай! – возмутился Ангел. – Как в деревне…

– Откуда вы знаете – «как в деревне»? – тут же спросил я.

– У меня сейчас на попечении один сельский приход в Ленинградской области – так я там всего насмотрелся… Поэтому меня уже тошнит от любого натурализма. Я же вам не харт-порно показываю. Я предъявляю вам трехмерное изображение в реальной, природной цветовой гамме, со стереофоническим звучанием, которое вам не обеспечит никакая хваленая система «Долби»… С запахами, наконец! С полным эффектом вашего непосредственного присутствия в Повествуемом Месте, Времени и Пространстве, а вы еще…

Моя низменная угасающе-сексуальная требовательность так неприятно поразила Ангела, что он на нервной почве даже воспарил на полметра над собственной постелью. Повисел в воздухе секунд десять, слегка успокоился и плавно опустился на одеяло.

А может быть, мне это с пьяных глаз пригрезилось.

– Ладно, Ангел… Не сердитесь. Простите меня, – виновато пробормотал я. – Так что там было дальше?..

* * *

… Через положенные природой девять месяцев у преподавательницы младших классов Эсфири Анатольевны Самошниковой (по паспорту – Натановны, в девичестве – Лифшиц) и слесаря-сантехника четвертого разряда Самошникова Сергея Алексеевича родился младенец Лешенька. С абсолютно Фирочкиными глазками и непомерным для новорожденного ростом – весь в своего длинного папу Серегу.

Однако появлению Лешеньки на свет предшествовал такой смерч обид, такой самум взаимных упреков, такой тайфун в самом эпицентре житейского моря Лифшицев – Самошникова, что в этой, по сути говоря, банальнейшей акватории корабль родительской любви семьи Лифшицев чуть было не пошел ко дну ко всем свиньям собачьим!

– Аборт!!! Немедленно аборт!.. – кричал папа Лифшиц маме Лифшиц. – Я не потерплю в своем доме…

Но кричал он так, чтобы его обязательно слышала Фирочка.

– Никаких абортов! – кричала мама Лифшиц папе Лифшицу, совершенно не заботясь, слышит ее Фирочка или нет. – Вот как только ты забеременеешь, Натанчик, так сразу же можешь делать себе аборт. Хоть два!!! А наш ребенок аборт делать не станет!..

Тогда папа закричал, что его дочь сможет выйти замуж за этого жлоба-водопроводчика, только переступив через его отцовский труп! А несчастного и растерянного Серегу Самошникова, до смерти втрескавшегося в Фирочку, папа Лифшиц пообещал убить собственноручно… А уж если, не дай Бог, квартиру снова начнет заливать соседским дерьмом, то папа лучше погибнет в чужих фекалиях и сточных водах, но ему и в голову не придет позвать на помощь эту сволочь водопроводчика, как его там?.. Чтоб он лопнул!..

Мама, рыдая от жалости к Фирочке, к папе и, конечно же, к самой себе, тут же использовала старый испытанный способ воздействия на папу. Она припомнила ему конец сорок четвертого и его мифический госпитальный роман с какой-то санитаркой, «в то время, когда она – его законная эвакуированная жена с маленьким ребенком на руках…». Ну и так далее…

Обычно упоминание о папином грешке двадцатилетней давности действовало на папу отрезвляюще. Тем более что единственным человеком, знавшим истинную цену этого «романа», был сам папа.

Он-то хорошо помнил, что эта санитарка, которую трахали в госпитале все, кто хотел, как хотел и где хотел, папе Лифшицу почему-то так и не дала!

Влюбилась она в лейтенанта Лифшица такой чистой, кристальной любовью, что ни о каком пошлом совокуплении с ним даже и помыслить не могла…

Но трепотни об их «отношениях» в госпитале было столько, что она, эта трепотня, запросто преодолела несколько тысяч километров, разделявших папин военный госпиталь и маленький узбекский городок Янги‑Юль, куда была эвакуирована тогда мама с крохотной Фирочкой.

Но на этот раз мамин экскурс в папину прошлую «неверность» не дал никаких результатов. Папа продолжал бушевать!

Тогда бывший «маленький ребенок» Фирочка, тихая интеллигентная еврейская девочка ленинградского разлива, в ожидании своего собственного будущего маленького ребенка проявила неслыханную твердость и поразительную решительность. Лишний раз подтвердив, что первая беременность в корне перестраивает весь женский организм.

Она просто собрала вещички и ушла из небольшой отдельной двухкомнатной родительской квартирки в соседний дом, в гигантскую коммуналку, к своему любимому слесарю-сантехнику Сереге Самошникову, в семиметровую казенную комнату, которую Серега получил от домоуправления на время его службы в этой могучей организации.

* * *

… Но тут я вдруг услышал стук колес под полом купе…

…где-то вдалеке ночной перепуганной птицей вскрикнул встречный состав…

...от неожиданности я вздрогнул и потихоньку стал выползать из своего гипнотического состояния – из истории, в которую меня втянул мой сосед по купе Ангел…

Захотелось курить.

И Фирочкина история показалась не очень интересной – далекой и чуточку примитивной…

За последнее десятилетие мне до зеленой тоски стало скучно узнавать о событиях, произошедших лет тридцать – сорок тому назад. Какими бы они ни были трогательными и занимательными.

В совсем ином ритме шел я теперь к своему естественному «свету в конце туннеля». Временами – замедленно, притормаживающе, временами – не по возрасту бойко, ускоренно, слегка истерично…

Из распавшегося привычного прошлого бытия бурно и неудержимо, как бурьян на задворках, поперли ввысь и зацвели махровым цветом другие ценности, неведомые мне доселе категории отношении, раздвинулись границы дозволенного: первый канал правительственного телевидения с разухабистыми срамными частушками; по газетам и газетенкам – ежедневные фейерверки полуграмотной, но очень лихой журналистики…

Даже убийства – по предварительным заказам. Платите, ребята, и обрящете!

А всевидящее Интернетово око? С его поразительной осведомленностью в сайте «Компромат, ру»?! Где вранье, где правда?.. Да наплевать! Читать – безумно интересно. Драматургия высочайшего уровня – грязная, вонючая и восхитительная.

Поэтому сладкая ангельская историйка послевоенного советского периода о жертвенной и беззаветной любви юной «графини-аристократки» Фирочки к «простому кучеру» Сереге меня вовсе не занимала.

Тем не менее мне было очень любопытно – чем она так уж привлекла самого Ангела. Бывшего Хранителя – ныне (как я понял…) владельца частного охранного бюро, использующего в своей сегодняшней деятельности все Ангельско-Хранительские профессиональные навыки, полученные им при прошлой службе Господу.

Ну, вроде как бывшие комитетчики и милиционеры, «крышующие», выражаясь нынешней терминологией, разных деловых богатеньких типов…

– Курите, курите, – сказал мне Ангел.

– Вас жалко, – пробормотал я.

– Не волнуйтесь. Я отгорожусь.

Я закурил сигарету, и в слабеньком свете ночничка над головой Ангела мне показалось, что купе перегородилось удивительно прозрачным стеклом – дым от моей сигареты оставался лишь на «моей» половине.

Причем разграничение шло точно посередине – через небольшой столик с пустыми позвякивающими стаканами в подстаканниках, по полу купе, по двери, по потолку, на равные половинки разделяя вагонное окно за желтыми репсовыми занавесками.

Это было так удивительно, что я не удержался и протянул руку, чтобы пощупать фантастическую прозрачную преграду, которая не пропускала мой дым на половину купе Ангела.

Но моя рука так и повисла в пустоте, ничего не ощутив. Самым забавным оказалось то, что кисть руки была в «обездымленном» пространстве Ангела, а предплечье и локоть – на моей «курящей» половине!

– Ловко, – сказал я. – Просто поразительно!

– Пустяки, – скромно ответил Ангел. – Жаль, что вам не очень нравится моя история. Я начинаю чувствовать себя глуповато…

«Как я мог забыть, что этот парень запросто вторгается в мои полудохленькие мыслишки?!» – спросил я сам у себя.

– «Не нравится» – не то слово, – вяло промямлил я. – Видите ли, Ангел, история, в которой легко предугадывается дальнейший ход событий…

– Вы уверены, что сможете предугадать дальнейшее?

– Почти.

– Попробуйте, – предложил мне Ангел.

– Лень. Лень, Ангел, лень… В своей жизни я столько насочинял всякого, что сейчас любая необходимость сочинить что-то еще приводит меня в беспросветное уныние. Но я хотел бы понять, почему вам, современному молодому человеку, это показалось интересным?

Ангел откинулся на подушку, уставился в потолок и тихо проговорил:

– Наверное, потому, что спустя тридцать лет после рассказанного мною я сам стал участником их семейной истории. Что, не скрою, достаточно серьезно повлияло на всю мою дальнейшую жизнь…

Я приподнялся на локте и загасил сигарету в пепельнице.

– Да что вы говорите? – со слегка фальшиво-повышенным интересом спросил я и улегся поудобнее. – Такого поворота, честно говоря, я не ожидал. Может быть, поведаете?

– Может быть, может быть… – задумчиво протянул Ангел, глядя в темный потолок купе.

Я почему-то тоже посмотрел туда и вдруг увидел, что потолок стал тихонечко подниматься и светлеть…

Так же медленно, но неотвратимо начали раздвигаться стенки купе…

…ушел куда-то колесный перестук под полом…

…а ночник над головой Ангела взялся лить все более яркий и яркий, уже ослепляющий свет!..

Этот свет заставил меня закрыть глаза, охватил меня всего прелестным, уютным теплом, расслабил…

…и, кажется, стал превращаться в солнце над моей головой…

…а в этом удивительном теплом солнечном свете в моем мозгу (или передо мной?..) стали возникать обрывки дальнейшей истории…

Они не были столь подробными, как в первой части Ангельского рассказа, но сменяли друг друга в явно последовательном порядке и разрешали мне понять все происходящее…

– А шо такое? – с нарочитым еврейским акцентом спрашивает Натан Моисеевич Лифшиц. – Шо это у нас бровки домиком? Мы описались или нам песенка не нравится?..

Натан Моисеевич согревает руку дыханием и сует ее под одеяльце в коляске.

– Нет! – восклицает он восторженно. – Таки мы сухие!.. Таки, значит, песенка! И правильно, деточка, – кому сейчас может понравиться «Гремя огнем, сверкая блеском стали, пойдут машины в яростный поход…»?! Сейчас, котик, дедушка споет тебе другую песенку.

Сорокадвухлетний Натан Моисеевич Лифшиц катит коляску с полугодовалым Алексеем Сергеевичем Самошниковым по солнечному садику на площади Искусств перед Русским музеем, нервно поглядывает на часы и начинает петь новую песенку уже без малейшего намека на анекдотичный еврейский акцент:

Отвори потихо-хо-хоньку калитку-у-у
И войди в тихий сад ты как тень…
Не забудь потемне-е-е накидку,
Кружева на головку надень…

Поет Натан Моисеевич очень даже неплохо, хотя и совсем тихо – адресуясь к лежащему в коляске Алексею Сергеевичу и ни к кому более. Ибо сейчас для Натана Моисеевича на свете нет никого дороже.

Шестимесячный Алексей Сергеевич это как-то просекает, улыбается и тут же закрывает глазки.

Натан Моисеевич продолжает петь романс чуть ли не шепотом и поднимает у коляски перкалевый верх, чтобы защитить засыпающего Алексея Сергеевича от выстрелов солнечных лучей, неожиданно пронзающих кроны деревьев…

… Спустя одиннадцать лет, в семьдесят третьем, заведующая детским садом тридцатидвухлетняя Эсфирь Анатольевна (она же – Натановна) Самошникова родила второго, припозднившегося, мальчика.

Расширенно-семейная и достаточно бурная конференция по поводу выбора имени новорожденному закончилась тем, что, по настоянию бабушки и дедушки, детеныша «для дома, для семьи» назвали Натанчиком – в честь дедушки Лифшица, а в свидетельстве о рождении записали другое имя – Анатолий. Ласкательно – Толик…

– От греха подальше, – сказала осторожная бабушка Любовь Абрамовна. – А так он будет Анатолий Сергеевич Самошников – русский. Пусть потом кто-нибудь попробует придраться.

– Ну, это вы напрасно, мама… – смутился отец новорожденного Серега Самошников, старший техник одного водопроводного учреждения. – Мне, честное слово, даже как-то неловко…

– Что тебе неловко, что?! Я тебя спрашиваю, мудак! – рявкнул дедушка Лифшиц.

Из Натана Моисеевича уже тридцать лет все никак не мог выветриться фронтовой дух командира взвода полковой разведки.

– Что тебе неловко, скажи мне на милость, святой шлемазл?! – повторил Натан Моисеевич. – То, что в стране государственный антисемитизм, или то, что мы с бабушкой пытаемся твоего же ребенка избавить от этой каиновой печати?! Что? Ты много видел русских по имени Натан?

– Да не преувеличивайте вы, папа… – отмахнулся Серега. – Фирка, ну скажи ты им!

– Они правы, Серый, – тихо сказала Фирочка и стала кормить грудью сонного Натана-Толика.

Седьмой год вся семья жила на улице Бутлерова в блочной пятиэтажке. Дом на Ракова, в центре, стали перестраивать, и Лифшицев уже вместе с Самошниковыми переселили в трехкомнатную квартиру-«распашонку» вдали от шума городского.

Там, в отдаленном районе, пятиклассник Лешка Самошников проявил феноменальные актерские способности и на всех школьных вечерах, даже на тех, которые «Только для старшеклассников!», гневно читал:

… А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки…

Или, широко расставив ноги и яростно жестикулируя, торжествующе гремел со сцены актового зала:

… Я волком бы выгрыз бюрократизм!
К мандатам почтения нету…

В семейном диспуте на тему «Есть ли антисемитизм в нашей стране?» Лешка участия не принимал – учил монолог Чацкого.

Чем и высвободил из плена приличий всю дедушкину окопную лексику.

Сейчас Лешка сидел в «совмещенном санузле», и из-за тонкой картонной двери слышно было, с какой печалью и грустью он бесчисленное количество раз повторял:

… Слепец!.. Я в ком искал награду всех трудов?
Спешил, летел, дрожал, вот счастье, думал, близко!..
Пред кем я давеча, так страстно и так низко,
Был расточитель…
Был расточитель…
Был…

– «Был расточитель нежных слов», тетеря!!! – не выдержал дедушка Лифшиц.

– Сам знаю! – огрызнулся Лешка из-за двери. – «Был расточитель нежных слов»…

… А вы, о Боже мой, кого себе избрали?!
Когда подумаю, кого вы предпочли?..

Последние две строки Лешка буквально прокричал из-за двери. Но не грибоедовской Софье, а конкретным маме и папе, а также бабушке и дедушке!

Так ему тошнехонько было от появления Натана-Толика в его, Лешкиной, семье. Ему даже смотреть не хотелось в сторону своего новоявленного братца. Приперся, видите ли, орет без умолку, рожа красная, лысый, повсюду пеленки обсиканные, и, главное, все теперь вокруг него крутятся, будто с ума посходили!..

… Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету,
Где оскорбленному есть чувству уголок…

«Вот сейчас повешусь, тогда узнаете…» – подумал Лешка.

И жалко ему стало себя, ну прямо до слез.

Он брезгливо сдвинул висящие пеленки в сторону и сел на край ванны. И представил себе свои похороны.

Увидел скорбные лица мамы и папы, безутешное горе бабушки и дедушки, увидел свой рыдающий пятый «А»…

…и сам заплакал по-настоящему, отчетливо вспоминая, как в прошлом году хоронили младшую сестру дедушки тетю Нюру.

Про которую бабушка всегда говорила, что «Нюра – такая блядь, что пробы ставить некуда!..»

* * *

… Тут экран моего «просмотрового зальчика» вроде бы разделился на две половинки, и я увидел, как…

…одновременно с появлением Толика-Натанчика в семье Самошниковых – Лифшицев…

…не на Земле, не в клинике, не в каком-либо реальном месте и стране, а где-то в Необъяснимом, Непредставляемом, сокрытом от Человечества Мире невероятным образом сам по себе возник еще один Маленький.

Он появился во «второй половинке экрана» в тот же самый миг, когда в родильном доме будущий Толик-Натанчик покинул измученную страданиями Фирочку и тоненьким писком объявил всем о своем рождении…

Тот второй Малыш; возник не из боли и судорог, не из крови и разрывающих душу животных криков, а из большого, нежного и пушистого облака. Какая-то мультипликация, да и только!..

И ведь не запищал, не заплакал, а только открыл широко большие голубые глаза и Кому-то очень доверчиво улыбнулся.

Невидимый Кто-то завернул конвертиком края свисающего воздушного, молочно-белого и, наверное, очень теплого облака и укутал в него голубоглазого Малыша.

Я видел… Я видел, как это уютное облако, превращенное в постельку для новорожденного, стало медленно и бережно уносить Малыша навстречу Солнцу…

Ах, какие у него были голубые глаза!

Даже сейчас, находясь в состоянии, близком к гипнотическому, не очень отдавая себе отчет в происходящем, я готов был поклясться, что эти голубые глаза я только совсем недавно где-то видел! Пусть это даже прозвучит фантастически, но, как мне кажется, я видел их у человека совершенно взрос…

* * *

– Так это были вы, Ангел?! – потрясенно спросил я, с трудом выскребаясь из своего «просмотрового зала».

– Узнали? – удивился Ангел. – Странно. Столько лет…

– Глаза…

– Да, глаза действительно с возрастом не меняются.

– Послушайте, так вы, оказывается, на свет Божий появились вместе с этим Толиком-Натанчиком?!

– Конечно. Вы это тоже поняли? Мне кажется, что я об этом не упоминал.

– Нет, но я это сообразил просто как профессионал. Не обязательно так уж все и досказывать. Чутье-то у меня хоть какое-то осталось!.. Слава Богу, сорок лет в кино оттрубил.

– Приятно иметь дело с профи, – с удовольствием сказал Ангел. – Не перевариваю дилетантизм. Вы знаете, Владим Владимыч, с этим Толиком-Натанчиком мы вообще одно время шли почти параллельно: он в три годика пошел в детский сад, а меня в это же время направили в Амуро-Купидонскую младшую группу. Он семи лет поступил в первый класс, и меня в семь зачислили на подготовительное отделение средней Школы Ангелов-Хранителей… В отличие от своего старшего брата Леши Натанчик сразу же стал заниматься спортом. К его одиннадцати годам с ним боялись связываться четырнадцатилетние мальчишки… Кстати, в то время я тоже уже достаточно неплохо летал и стрелял из лука! Наши с ним пути разошлись тогда, когда нам исполнилось двенадцать лет. Если мне не изменяет память, это было в восемьдесят третьем. Толик попал в колонию для малолетних преступников, а меня в это же время отправили за границу на школьно-производственную практику – помочь его старшему брату Леше Самошникову…

– Как все чудовищно переплелось! – грустно вздохнул я.

Почему-то мне действительно стало жаль этих людей, история которых поначалу не показалась мне интересной.

– Ох, Владимир Владимирович, если бы вы знали, какие кошмарные события обрушились в тот год на Лифшицев и Самошниковых! Даже в мою незрелую голову двенадцатилетнего Ангела-подростка вползла крамольная мыслишка: а так ли уж все Люди на Земле находятся под неусыпным покровительством Всевышнего? Хотелось крикнуть – а этих-то за что?!! И только с Лешей Самошниковым ситуация, по современно-эмигрантским понятиям, на первый взгляд показалась рядовой и примитивной. В срочном порядке командировать туда взрослого, дипломированного Ангела-Хранителя было все равно что стрелять из пушки по воробьям. Поэтому послали меня, в качестве практиканта. Естественно, с последующим зачетом по Наземной практике и переходом в очередной класс нашей ШАХи…

– Куда?! – Мне показалось, что я ослышался.

– ШАХи, – повторил Ангел и пояснил: – Школы Ангелов-Хранителей.

– Так… И еще. Вы тут сказали фразу – «по современно-эмигрантским понятиям». При чем тут эмиграция? И почему вас отправили «за границу»?

– Но Лешка к тому времени уже эмигрировал! – досадливо произнес Ангел. – Вы этого разве не поняли?.

– Нет.

– О’кей, – примирительно сказал Ангел. – Значит, это моя вина. Дело в том, что Алексей Сергеевич Самошников, двадцати четырех лет от роду, будучи в составе труппы одного провинциального театрика, куда он был распределен сразу же после Театрального института, что на Моховой, поехал с шефскими спектаклями по частям Северо-Западной группы войск, расквартированных в Германии – тогда еще не объединенной…

– И дрыснул, – подсказал я.

– Почти, – согласился со мной Ангел. – Но…

– Погодите, погодите, Ангел! – взмолился я. – Давайте по порядку. И пожалуйста, начните с Толика-Натанчика. Во-первых, мне очень нравится это имясочетание, а во-вторых, с некоторых пор судьбы детей мне намного важнее, чем приключения взрослых.

И я с грустью подумал о том, что наша внучка Катя уже никогда не будет Ребенком…

Наверное, дети стали занимать мое внимание больше, чем взрослые, с тех пор когда я понял, что наша маленькая и любименькая Катька бурно взрослеет. И не так, как нам бы этого хотелось.

Еще совсем недавно, несколько лет тому назад, когда Катьке было десять – двенадцать, между нами пролегала всего лишь обычная, неглубокая и совершенно естественная канавка, полная извечных возрастных взаимных непониманий, обид и радостных, исцелительных прощений.

Сегодня же мы с ней уже стоим по разные стороны гигантской пропасти, наполненной четкими оценочными представлениями друг о друге, а внизу – по самому дну этой пропасти – протекает тоненький, затейливо извилистый и, к сожалению, иссыхающий ручеек нашей взаимной любви…

– Думаю, что вы несправедливы к ней, – тихо произнес Ангел.

Я проглотил подступивший к горлу комок и сказал ему:

– Да, пошли вы… со своими фокусами! Валяйте про Натанчика…

* * *

В отличие от своего погодка Ангела, терпеливо и безропотно дожидавшегося решения Священного педсовета Школы Ангелов-Хранителей посылать его Сверху Вниз на Наземную практику или нет, Толик-Натанчик к своим двенадцати годам уже имел достаточно серьезный послужной список деяний – как праведных, так и не очень…

К праведным сторонам его существования можно было смело отнести безграничную любовь к деду Натану Моисеевичу, покровительственную нежность к бабушке Любови Абрамовне, ласковое отношение к маме Фирочке, безусловное уважение к отцу Сереге и спокойное равнодушие к актерскому таланту старшего брата Лешки, а равно и к нему самому, к тому времени уже окончившему Театральный институт.

Но вот ведь извивы природы и наследственности! Лешка был чуть ли не копией своего отца Сереги – такой же длинный и тощий, с тонким, красивым интеллигентным лицом, которые так часто встречаются в самых простых русских семьях…

Толик же Натанчик был поразительно похож на своего деда Натана Моисеевича Лифшица. По законам неумолимой генетики Толик-Натанчик безжалостно перешагнул через поколение и унаследовал не только поразительное внешнее сходство с дедом, но и весь комплекс дедушкиного еврейско-фронтового темперамента и авантюризма, без которого командир взвода разведки того времени не просуществовал бы и трех недель.

А пожилой закройщик мужской верхней одежды из знаменитого ателье в Перцовском доме на Лиговке Натан Моисеевич Лифшиц почти не утратил этих качеств и в мирные преклонные годы. Что, прямо скажем, иногда становилось обременительным как для дома, так и для «индпошива»…

Толик-Натанчик был небольшого роста, квадратненький, очень сильный физически, и к похвальным граням его жизни можно было отнести вполне сносную школьную успеваемость и выдающиеся достижения в спорте! В одиннадцать лет он выиграл первенство детских спортивных школ трех районов – Калининского, Выборгского и Петроградского – по вольной борьбе. В своей возрастной и весовой категории.

Но за Толиком-Натанчиком числились и не очень благовидные деяния – два «привода» в милицию, где в конечном итоге он был зарегистрирован как лидер небольшой, но крепко сколоченной шаечки из десяти-тринадцатилетних пацанов, проживавших в окрестных домах по улицам Бутлерова и Верности, а также по Гражданскому проспекту.

Впервые милиция отловила Толика-Натанчика за организацию жестокой, кровавой драки с такой же бандочкой, но проживавшей в районе Политехнического института.

Все было как у взрослых. Только беспощаднее. В ход шли самодельные кастеты, цепи, обрезки тонких водопроводных труб…

Несколько пацанов, как с одной, так и с другой стороны, оказались в больницах, а Толик-Натанчик – в кутузке.

Натан Моисеевич надел все свои ордена и медали и пошел «отмазывать» внука. После долгих переговоров с начальником детской комнаты отделения милиции дедушка Лифшиц получил на руки своего внука Анатолия Самошникова, а начальник детской комнаты неожиданно обрел возможность пить без просыху в течение пяти суток, ни у кого не одалживая четвертачок на опохмелку…

Вторично Толик-Натанчик загремел в ментовку за «угон специализированного транспортного средства», как было записано в протоколе.

А дело было примитивнейшее. Поспорили – сможет ли Толик ночью от соседней булочной угнать разгружающийся фургон со свежайшим, еще горячим хлебом. На этом фургоне приезжали всегда двое – водитель и экспедитор хлебозавода. Они же и таскали лотки с «хлебобулочными изделиями» из фургона в магазин. Нужно было изловчиться, юркнуть в кабину автофургона, мгновенно завести двигатель и, пока водила и экспедитор будут чухаться в булочной со своими лотками, попытаться угнать этот фургон куда-нибудь в укромное местечко.

Из всей компахи один Толик-Натанчик умел управляться с автомобилем. Когда пару лет назад дед Натан через военкомат выплакал себе за собственные деньги «Запорожец», то первым делом он обучил ездить на нем своего младшего внука, а уже только потом передал машину зятю – Сереге Самошникову.

Вот Толик-Натанчик и угнал хлебный фургон. Очень даже квалифицированно. Потом всей кодлой полночи жрали теплый пахучий хлеб, икали от сухомятки и толкали восхищенные речуги в честь несравненного Толика Самошникова. То, что он еще и Натанчик, кроме домашних, не знал никто.

Ну а потом кто-то из своих же и стукнул на Толика. Может, от зависти, а может, и припугнули как следует…

На вызволение Толика-Натанчика из камеры были брошены все семейные силы. Дедушка Лифшиц даже откопал где-то старого придурковатого отставного генерала, которому бог знает когда шил зимнее гражданское пальто из халявного военного отреза… Серега бегал на поклон к заместителю председателя райисполкома, с которым у кого-то когда-то выпивал и закусывал!.. Фирочка задействовала подругу из РОНО… Бабушка Любовь Абрамовна носилась по малочисленным родственникам и знакомым – собирала в долг деньги. Платить надо было за все и всем.

Не участвовал в спасении Толика-Натанчика лишь его старший брат Лешка. После института он попал в Псковский драматический театр, домой приезжал в лучшем случае раз в месяц за вспомоществованием.

На семейном совете было решено ничего артисту Лешке не сообщать по двум причинам. Одна причина была высказана вслух, о второй все дружно промолчали.

Во-первых, сейчас Лешка со своим театром готовился к гастролям по Западной группе наших войск, расквартированных в Восточной Германии, и его нельзя было нервировать. Это была первая и бурно обсуждаемая причина, а во-вторых…

Вот про «во-вторых» никто и слова не проронил. Ни для кого не было секретом Лешкино ревнивое, неприязненное отношение к Толику-Натанчику, стойко сохранившееся в нем с момента рождения младшего брата…

И все-таки вытащили из дерьма этого паршивца – Толика-Натанчика!

Теперь в специальных милицейских бумагах комиссии по делам несовершеннолетних против строки «Самошников Анатолий Сергеевич, русский, рождения 06.04.1973» стояло – «склонен к рецидивам».

– Ты, шлемазл! – сказал дедушка внуку. – Ты хоть понимаешь, что еще один такой взбрык и – «…тюрьма Таганская – все ночи, полные огня, тюрьма Таганская, зачем сгубила ты меня?..»?

– Натанчик, солнышко… – плачущим голосом простонала бабушка.

– Ты – кому? Мне или дедушке? – попытался уточнить внук.

– Тебе, сукин кот!!! – яростно рявкнула бабушка.

– Мама! – строго прикрикнула Фирочка.

– Сынок, ты чего это взялся так нас огорчать? – грустно спросил Серега. – Хочешь, чтобы мы все с ума сошли от горя, да?

– Нет.

– Так что же ты?.. Неужели самому непонятно, сыночек?

И Серега, не найдя никаких других слов, притянул Толика-Натанчика к себе, обнял его, прижал к груди и поцеловал в макушку.

Толик замер. Немножко послушал, как гулко бьется папино сердце, затем мягко отстранился, неловко потерся носом о небритую щеку отца и, с трудом сдерживая слезы, накопившиеся за последнюю страшную неделю, с фальшивенькой бодростью хрипловато сказал своим ломким мальчишечьим голосом:

– Ну, все, ребята, все… Притих – вот кто буду… Бабуль! Деда… Мамусь! И ты – па… Ну, чего вы? Сказал же, что все. Завязал, чесслово… Ну, кончайте, в натуре!..

И уже не в силах сдержать слезы, откровенно зашмыгал носом.

* * *

… Полтора месяца прошли в состоянии общественного спокойствия Калининского района и семейной гармонии в клане Лифшицев – Самошниковых.

Лешка гастролировал со своим театриком по тогдашней «нашей» Германии. Играл Незнамова в «Без вины виноватых» и молодого Ленина из пьесы «Семья».

Спектакли шли в Домах культуры и клубах политотделов частей Советской армии Западной группы войск.

В первых рядах обычно сидели булыжные генералы и старшие офицеры со своими женами в люрексе и низкопробном немецком золоте.

За ними располагались молоденькие, слегка захмеленные лейтенанты, стараясь не дышать дешевым тридцатисемиградусным «Корном» в первые начальственные ряды.

Умудренные многолетним воровским опытом, осторожные прапорщики поглядывали на лейтенантиков отечески-укоризненно.

Ну а дальше весь зал был заполнен сонными, иногда даже тихонько похрапывающими солдатиками, измочаленными постоянными проверками и боевыми учениями на устрашение проклятому Западу.

Бывали на этих спектаклях и вольнонаемные немочки с неверным, но тщательным русским языком, который был политически обязателен в любой гэдээровской средней школе.

Одна из них, по которой трусливо сохли чуть ли не все офицерики танковой дивизии из-под Лейпцига, и захороводила Лешку Самошникова. Она никак не могла врубиться в смысл паточно-трагедийной пьесы классика русского театра и поэтому решила попробовать красивого исполнителя главной роли Алексея Самошникова на вкус…

Всю ночь немочка с легким перебором стонала «О Го-о-от!..», повизгивала, называла Лешку Алексом, а под утро даже разрешила ему позвонить от себя в Ленинград родителям, не забыв назвать точную стоимость каждых десяти секунд международного телефонного разговора с Россией.

А в это же время в Ленинграде…

«Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал…», как иногда напевал дедушка Лифшиц, демонстрируя этим якобы лихо прожитые молодые довоенные годы.

Что следовало квалифицировать как обычную хвастливую стариковскую легенду, не имеющую никаких реальных оснований. Ибо юный Натан Лифшиц ушел на фронт прямо со второго курса уже эвакуированного Текстильного института, а воров и уркаганов видел только в знаменитых кинофильмах «Заключенные» и «Путевка в жизнь».

Так вот, музыка спокойствия и умиротворения в семье Самошниковых – Лифшицев действительно играла недолго.

Ровно через полтора месяца после того, как Толик-Натанчик пообещал семье «притихнуть» и действительно притих, его классная руководительница по распоряжению директора школы назначила родительское собрание с целью склонить предков своих учеников на некоторые денежные пожертвования для грядущего каникулярно-летнего косметического ремонта школы.

Обычно на все родительские собрания, как в прошлые годы – в Лешкину школу, так и теперь в Толико-Натанчиковую, ходили мужчины. Или отец Лешки и Толика – Сергей Алексеевич Самошников, или их дедушка – Натан Моисеевич Лифшиц.

На этих собраниях Натан Моисеевич появлялся в пиджаке с выцветшими орденскими и медальными планками и тут же начинал во всю ивановскую кокетничать с одной разбитной вдовой – мамашкой Толикиного одноклассника.

Но на этот раз Серега оказался в командировке в Вологде, а деду был прописан постельный режим в связи с повышенной температурой и «респираторным заболеванием верхних дыхательных путей».

Бабушка Любовь Абрамовна, естественно, не отходила от приболевшего деда, так как при всех случаях малейших недомоганий Натан Моисеевич становился чудовищно капризен, требователен и эгоистичен, как и любой пожилой экспансивный человек, инстинктивно трусящий смерти…

Поэтому на собрание в школу пошла Фирочка. Что, как оказалось впоследствии, и было особо отмечено родительской общественностью.

Через два дня после того собрания последним уроком у Толика-Натанчика был урок труда.

Спустя семь минут после начала урока учитель труда понял, что если он немедленно не выпьет хотя бы глоток пива, то уже в следующее мгновение упадет на пол и в жутких корчах умрет от дикой похмелюги прямо на глазах у двадцати трех изумленных шестиклассников.

Поэтому он молниеносно раздал каждому по отвертке и приказал накрепко привинчивать «вот эту хреновину к этой хреновине», а он, дескать, сейчас должен бежать по профорговским делам, но к концу урока вернется и с «каждого» спросит строго-настрого!

– Самошников, остаешься за старшего!.. – уже в дверях просипел этот Песталоцци детских трудовых навыков и исчез.

Классу было не привыкать к бурной профсоюзной деятельности своего педагога по труду, и, как только за ним закрылась дверь, никто и не подумал накрепко свинчивать какие-то «хреновины».

Кроме Толика Самошникова, обещавшего своим домашним «притихнуть». Ну и еще двух-трех прилежных девочек. С одной из которых Толик уже давно по-взрослому «взасос» целовался на пустынной стороне улицы Бутлерова в лесочке, за спортивным комплексом «Зенит». Да и под юбку к ней лазал при каждом удобном случае. И не только трясущимися руками, но и своей очень даже крепенькой двенадцатилетней пипкой. Почти по-настоящему…

И хотя в этих штуках Толик-Натанчик абсолютно унаследовал основную движущую черту дедушкиного характера, нужно заметить, что инициатором походов в лесок за спорткомплекс была все-таки эта ушлая девочка – круглая отличница и примерная общественница. Звали ее Лидочка Петрова.

Когда до звонка оставалось всего несколько минут и спущенный с поводка класс вяло веселился и уже собирал свои сумки, а Толик-Натанчик устало втолковывал «своей» Лидочке и ее подружкам, в какую сторону шуруп нужно завинчивать, а в какую – вывинчивать, в дверь заглянула физиономия лет четырнадцати. Она принадлежала старшему брату соседа Толика по парте – тихого и болезненного мальчика Зайцева.

Старший Зайцев уже год как учился в каком-то ПТУ и открыто «косил» под блатного.

Убедившись, что взрослых в классе нет, пэтэушник вошел и громко сказал с искусственно-приблатненной хрипотцой:

– Малолеткам – наше вам с кисточкой!

Увидел Толика-Натанчика, широко улыбнулся и крикнул:

– Здорово, Самоха!

– Привет, Заяц, – напряженно ответил Толик.

В пацанских кругах улиц Бутлерова и Верности и ближайших к ним кварталах проспектов Науки, Гражданки и Тихорецкого Толика хорошо знали.

Знали, уважали и побаивались. И свои, и чужие.

Но не четырнадцати – и пятнадцатилетние пэтэушники, совсем иное мальчишечье сословие.

Только недавно он был посмешищем своего седьмого или восьмого класса, отстающим тупым второгодничком, а вот выперли наконец из школы, попал в ПТУ, и сразу же другой коленкор! Сразу в «Рабочий Класс» превратился. Причем в откровенно «атакующий класс».

А там годика через два-три не в тюрьму, так в армию. Какая разница? В армии, говорят, первый год выдержать, перекантоваться, а уж там-то… Второй год – твой, «дед»! Отольются новобранцам твои первогодковые ночные слезки. Из-под нар вылезать не будете, сявки необученные!

– Ты кончай тут херней заниматься, – строго сказал старший Зайцев младшему Зайцеву. – Матка велела картошки купить три кило. На вот бабки и вали отсюда.

Он протянул младшему рубль и подтолкнул его к выходу. Тот покорно взял деньги, перекинул старую сумку с тетрадками через плечо и вышел из класса.

А старший Зайцев нагловато оглядел притихший и слегка перетрусивший класс, присел на преподавательский стол-верстак и закурил, цыкая слюной сквозь передние зубы на пол.

– Слушай, Самоха, – между двумя плевками сказал Заяц, – я все спросить тебя хотел – ты кто по нации?

В классе наступила могильная тишина.

У Толика-Натанчика Самошникова внутри все натянулось и задребезжало – не как перед схваткой на ковре в спортшколе, а как перед дракой не на жизнь, а на смерть.

Толик вспомнил свое обещание дому «притихнуть» и не ответил. Лишь глубоко втянул воздух ноздрями.

И тогда ушлая девочка-отличница, научившая Толика Самоху целоваться «по-взрослому», всегда готовая рвануть с ним в лесок за спорткомплекс для запретно-сладостных утех, встала рядом со своим Толиком и спокойно сказала с удивительным для двенадцатилетнего ребенка женским презрением:

– Шел бы ты отсюда, Заяц, к е…..й матери.

Тут класс и вовсе оторопел. На мгновение оторопел и Заяц.

Но спохватился, вытащил из кармана брючный ремень с большой и тяжелой гайкой на конце, намотал ремень на руку и с размаху шарахнул гайкой по верстаку.

– Захлопни пасть, сучара поганая! – прохрипел Заяц. – А не то я и тебя, и твоего кобелька так уделаю, что вас по чертежам не соберут…

– Нет, правда, Заяц, шел бы ты отсюда, – сдерживая тоскливую дрожь в голосе, с трудом проговорил Толик-Натанчик.

И продолжал сосредоточенно свинчивать одну «хреновину» с другой.

Заяц победительно рассмеялся и пообещал:

– Уйду, уйду, век свободы не видать. Ты только ответь мне – кто ты есть по нации, а, Самоха?

– А ты? – спросил у него Толик.

Он впервые оторвался от работы и в упор посмотрел в глаза длинному, тощему Зайцу.

– Я-то – русский! – хохотнул Заяц. – А вот ты кто?!

– И я – русский.

– Ты?! Тогда кто же на последнем родительском за тебя мазу держал?

– Моя мать.

Толику чуть дурно не стало от предчувствия того, что сейчас произойдет, если Заяц…

Но Заяц по тупости своей этого не ощутил и заржал на весь класс:

– Ну, бля, вы даете!.. То-то наш пахан позавчера вернулся с собрания из школы и грит: «За вашего Тольку Самошникова сегодня какая-то жидовка приходила…»

Вот тут шестой «А» увидел жуткую картинку.

– Й-е-эх!!! – на высокой, звенящей ноте дико вскрикнул Толик-Натанчик и по рукоятку всадил большую отвертку в тощий живот Зайца.

Будто реагируя на произошедшее, истерически заверещал школьный звонок – конец урокам… Конец… Конец всему…

У четырнадцатилетнего Зайца потрясенно открылся рот, страшненько округлились глаза, и класс-мастерская огласился его тихим, жалобным, очень испуганным щенячьим воем.

Он протянул было слабеющие руки к Толику, словно хотел ухватиться за него, чтобы не упасть, но Толик резко выдернул окровавленную отвертку из глупого и несчастного Зайца и бросил ее в угол.

Не найдя опоры, Заяц зажал живот руками, с трудом удержался на ногах и, как пьяный, качаясь во все стороны, не быстро выбежал из класса. Его панический вой подмял под себя дребезжание школьного звонка и разорвал стены школьного коридора, увешанные большими портретами великих педагогов прошлого…

А Толик Самошников, с тайным домашним именем Натанчик, сын Эсфири Натановны и Сергея Алексеевича Самошниковых, а также внук стариков Лифшицев, сел перед своим верстаком, обхватил руками голову и зажмурился в душном отчаянии.

Вот тут все наконец очнулись от чудовищного оцепенения, завизжали, завопили и в панике бросились вон из класса, а у Толика-Натанчика лихорадочно билась одна-единственная мыслишка: все, что случилось тридцать секунд тому назад, – всего лишь кошмарный сон, и нужно, обязательно нужно заставить себя проснуться…

Но пробуждение не приходило. В ушах стоял тихий, жалобный вой Зайца, а единственным человеком, оставшимся рядом с Толиком, была «его» девочка – круглая отличница и примерная общественница…

* * *

… Выжил пэтэушник Зайцев. Выжил.

Даже из больницы его выписали ровно через три недели.

Как раз к тому дню, когда следствие по делу бывшего учащегося шестого класса «А» средней школы номер такой-то, Самошникова Анатолия Сергеевича, было закончено. А решение Комиссии по делам несовершеннолетних при исполкоме Калининского района города Ленинграда о применяемых санкциях в отношении вышеупомянутого гражданина Самошникова А. С., двенадцати лет от роду, было подготовлено для оглашения.

Очень, очень возмущались перед началом заседания Комиссии сильно «взямшие» супруги Зайцевы, родители потерпевшего, – отчего нельзя вообще уничтожить этого полуеврейского выблядка?!

А секретарь Комиссии, миловидная женщина, ласково и доходчиво объясняла им, насколько гуманно советское законодательство, что не разрешает судить уголовным судом лиц, не достигших совершеннолетия.

И по доброте душевной пообещала товарищам Зайцевым, что подростку Самошникову А. С. за коварное нападение на их сына мало не будет…

– Я б таких, которые за нашими русскими спинами… расстреливал! – дыша на всех луково-водочным перегаром, бушевал папа Зайцев.

Правда, бушевал до тех пор, пока к нему не подошел Сергей Алексеевич Самошников и тихо не сказал ему:

– Вот если я тебя сейчас удавлю, тварь подзаборная, меня, точно, могут приговорить к расстрелу. Но мне на это будет уже наплевать.

А потом в сопровождении двух молоденьких милиционеров, в штатских костюмчиках, с оттопыренными сзади пиджачками, из следственного изолятора привезли Толика-Натанчика с потерянными глазами.

– Боже мой… Ну зачем они его остригли-то наголо?.. – заплакала бабушка Любовь Абрамовна.

Незаметно для нее Натан Моисеевич поморщился от боли в груди и положил под язык таблетку нитроглицерина. И взял Фирочку за руку.

Осунувшийся Толик-Натанчик, с неровно обритой головой, стоял лицом к крохотному зальчику исполкомовской Комиссии, стараясь не смотреть на маму, папу, бабушку и деда.

Всего один раз, когда его вводили сюда, он на них глянул, и все вокруг сразу же потеряло свои четкие очертания. Непролившиеся слезы моментально размыли лица, стены, двери, окна…

А председатель Комиссии по делам несовершеннолетних будничным голосом и без единой запятой уже оглашал решение своей Комиссии. И в зальчике, где всем советским гуманизмом было запрещено привлекать детей к уголовной ответственности, забавно звучало:

– …обвинение по статье сто восемь части второй Уголовного кодекса рэсэфэсээр предполагающей нанесение умышленных тяжких телесных повреждений, причинивших расстройство здоровья с угрозой для жизни потерпевшего… однако, учитывая возраст привлекаемого к ответственности за совершенное преступление и руководствуясь статьей шестьдесят третьей Уголовного кодекса о применении принудительных мер воспитательного характера к лицам, не достигшим совершеннолетия, назначить меру наказания Самошникову Анатолию Сергеевичу пребывание в воспитательной колонии усиленного режима для несовершеннолетних сроком на пять лет…

Наверное, председатель Комиссии хотел добавить что-то еще, но в эту секунду неожиданно со своего места приподнялся дедушка Лифшиц и негромко простонал:

– Толинька… Натанчик мой маленький…

Потом всхрапнул уже не по-человечески, на губах его запузырилась серая пена, и с остановившимися глазами он упал на руки Сереге и Фирочке Самошниковым.

– Ну, что там у вас еще такое? – строго и досадливо произнес прерванный председатель Комиссии.

Серега Самошников прижал седую неживую голову Натана Моисеевича к своей груди, поднял глаза в потолок и негромко спросил:

– Господи!.. Да за что же это?!..

– Дедушка-а-а-а!!! – забился в истерике Толик-Натанчик.

* * *

… Задыхаясь и изнемогая от обволакивающей меня вязкой духоты, невероятным усилием непонятно откуда взявшейся воли я выдрался из своего идиотско-анабиозного состояния, подавил рвавшийся из меня младенческо-старческий всхлип и постарался незаметно утереть с лица слезы…

– Да подите вы с этой вашей историей знаете куда?! – чуть было не расплакавшись, заорал я на своего соседа по купе, честного Ангела-Хранителя. – Загнали меня в какую-то человеческую гнусность и безысходность…

Сна не было уже ни в одном глазу.

– На хер вы втравили меня – старого, потрепанного и очень даже сильно поиздержавшегося душевно – в этот мистический полусон, в этот ирреальный полупросмотр сентиментальной бытовухи недавнего прошлого? Я же предупреждал вас, что сегодня меня это категорически не интересует и не трогает…

– Я вижу, – насмешливо сказал Ангел.

– Вашу иронию можете засунуть себе… Прошу прощения. На фоне всех нынешних событий…

– Хотите выпить? – бесцеремонно прервал меня Ангел.

Я шмыгнул носом, приподнялся и уселся на узком купейном ложе так, как это делают на Востоке, – крест-накрест поджав под себя ноги.

Ангел усмехнулся:

– Вам бы еще тюбетейку и полуистлевший стеганый полосатый халат с клочками ваты из дырок – вылитый старый узбек с нового Куйлюкского рынка в Ташкенте.

– Лучше бы я смахивал на молодого нового русского со старого Алайского базара. Что вы там болтали насчет выпивки?

– Я просто спросил – не хотите ли вы выпить?

– Чего это вы раздобрились?

– Профессионализм возобладал.

– Какой еще «профессионализм»?..

– Обыкновенный. Ангельско-Хранительский. Так вам нужен глоток джина или нет? – сдерживая раздражение, спросил Ангел.

– Нужен. Это единственное, что могло бы сейчас привести меня в норму. Кстати… Я и не знал, что вашим чарам подвластен и алкоголь.

– Очень ограниченно. В крайне небольших дозах и только в случае острой необходимости. И мне показалось…

– Правильно показалось, Ангел. Сотворите-ка мне грамм полтораста. Со льдом, разумеется.

Мы мчались из вечерней Москвы в утренний Петербург.

За окном нашего купе летела глухая черная ночь с дрожащими желтыми электрическими точечками неведомых нам строений, домов с редкими, усталыми и полуголодными обитателями, о которых мы ничегошеньки никогда не узнаем. Сколько бы нам о них ни вкручивали разные хамоватые губернские карлики, забравшиеся на всякие трибунки с гербами и без.

Стуча себя в грудь грязными, вороватыми кулачками и клянясь в любви к этому несчастному обывателю, или, как теперь принято говорить – «населению» (куда исчезло симпатичное слово ЛЮДИ?..), эти представительно разжиревшие лилипуты в дорогих и дурно сидящих на них костюмах, злобно покусывая друг друга за пятки, взапуски карабкались от одной трибунки к другой – к той, которая помассивнее, повыше, на которой микрофонный кустарник погуще. И все ради блага своего «населения-электората»…

Под купе деликатно подрагивал пол, позвякивала чайная ложечка.

– Бологое скоро? – спросил я.

– Часа через полтора, наверное, – ответил Ангел. – Почему вы не пьете?

Я оторвался от окна, глянул на столик. Батюшки светы!..

Передо мной стоял запотевший стакан, наполненный настоящим «Бифитером» со льдом!

То, что это был «Бифитер», не оставалось никаких сомнений. У «Гордон-джина» слегка иной аромат. Уж я – то знаю! Не говоря уже о прекрасном, но недорогом «Файнсбюри».

Я-то вообще свято убежден, что если открытия, подаренные человечеству Англией, расставить на некой иерархической лестнице, то после паровой машины Джеймса Уатта и можжевелового джина, по праву занимающих верх этой лестницы, все остальное – включая сомнительное авторство Шекспира и неоспоримый закон Ньютона – должно располагаться на ее нижних ступенях…

А рядом, на небольшом купейном столике у стакана с «Бифитером», на маленькой аккуратной фирменной тарелочке Министерства путей сообщения лежали два потрясающих бутербродика с настоящей севрюгой горячего копчения! И уже традиционное «ангельское» румяное яблоко.

– Фантастика! – сказал я. – Откуда вы узнали, что севрюгу горячего копчения старик любит больше всего на свете?!

– Так… По наитию, – ответил Ангел. – Что-то мне подсказало именно эту севрюгу.

Я приветственно поднял стакан, отхлебнул из него и закусил бутербродиком со свежайшей, в прошлом – правительственной рыбкой.

С явного похмела и нервного вздрюча от этой не очень-то «ангельской» истории семьи Самошниковых – Лифшицев меня поначалу зябко передернуло, но уже в следующее мгновение неразбавленный, но охлажденный «Бифитер» рука об руку с севрюгой начали быстренько вершить свою спасительную акцию.

Тепло стало расползаться по всему моему сильно пожилому телу, а нервное напряжение – постепенно уходить, уступая место печальной расслабленности. Но я взял себя в руки и даже сумел, как мне показалось, достаточно иронично спросить у Ангела:

– Если наитие вам так точно подсказало севрюгу именно горячего копчения, то почему оно вас не привело к мысли о тонике? К маленькой бутылочке обыкновеннейшего «Швепса», который делают сейчас во всех странах мира. В России в том числе.

– С тоником, Владим Владимыч, получилась полная лажа, – смутился Ангел. – Попробовал – не вышло. Просто элементарно не сумел. Хотя с пивом – никаких проблем. За последние несколько лет по пиву у меня грандиозная практика. Одному моему постоянно опекаемому клиенту частенько необходимо по утрам пиво, и я насобачился творить любое – от «Балтики» до «Туборга». Пиво будете?

– С джином?! – ужаснулся я. – Сохраните меня и помилуйте. Вы с ума сошли, Ангел.

– Простите, ради всего святого, – извинился Ангел. – Я сам не пью и от этого могу что-то и напутать.

– Бог простит, – шутливо сказал я ему.

– Меня? Вряд ли, – серьезно ответил Ангел.

Но я как-то не придал никакого значения этой фразе.

Я прихлебывал джин и представлял себе Ангела на помосте среди культуристов самой мощной категории. Наверное, сегодня необходимо быть очень сильным не только духовно, но и физически, чтобы стать для кого-то настоящим Хранителем. И, клянусь чем угодно, я нисколько не удивился бы, если в портфельчике моего соседа по купе, этого здоровущего Ангела-Хранителя, лежал бы еще и большой, многозарядный автоматический пистолет с глушителем… Тогда понятно было бы, откуда в его, казалось бы, абсолютно интеллигентной речи нет-нет да и проскользнут сегодняшние расхожие вульгаризмы типа: «лажа», «насобачился» и еще что-то, что резануло мой слух…

Ангел удивленно приподнялся на локте, и я увидел, как под его легкомысленной пижамкой вздулся могучий мышечный бугор предплечья.

– Нету у меня никакого пистолета, дорогой Владим Владимыч! Нету. Он мне и не нужен. В нашем «ангельско-хранительском» арсенале достаточно сильнодействующих средств, исключающих применение какого бы то ни было оружия. А разный словесный мусор – так это все телевизор проклятый! И естественно, общение с опекаемым мною клиентом и некоторой частью его окружения. Ну куда денешься от всех этих сегодняшних рекламно-телевизионных, зачастую дурацких и нелепых, выраженьиц вроде «прикол», «оттянись со вкусом», «не тормози – сникерсни!»… Хотя, согласитесь, временами в бытовой речи вдруг возникают новые выражения, новые определения – поразительно точные, являющие собой уверенную и лапидарную смысловую концентрацию многострочного, а иногда и многостраничного пространного описания. И рождается этот новый и удивительный язык в основном в среде криминальной, а уж только потом переходит в деловые и политические круги. Хотя – с моей точки зрения – сегодня такой триумвират неразрывен. Неотвратимое влияние смутного времени, Владим Владимыч. Редко кому удается избежать в своей речи этого новояза.

– Не знаю, не знаю… Я, например, на дыбы встаю от ярости, когда наша внучка Катя вдруг заявляет, что она «тащится от прикольных стихов» Иртеньева. Или на какой-то вечеринке она, видите ли, «отрывалась по полной программе». И это студентка университета! Внучка литератора, наконец…

– Уж больно вы строги, как я погляжу, – усмехнулся Ангел. – А сами-то?

– Что? Что «сами-то»?! Я что – сочиняю гимны, оды и саги дамским прокладкам с крылышками?!

– Нет. В этом вас не упрекнешь. Вы сочиняете добрые, милые сказочки, почти похожие на взаправдашную жизнь. Но иногда вы неожиданно, очертя голову ныряете в общий мутный поток обличительной и разухабистой журналистики…

– Где?!.. Когда? Пример! Немедленно пример… Или – к барьеру!

– Полчаса назад, когда вы, нервно раздерганный историей Толика-Натанчика, смотрели в окно, как вы мысленно клеймили разных «губернских карликов», их «трибунки с гербами и без»?! Как страстно вы насыпались на этих «представительных лилипутов», на которых даже дорогие костюмы и то сидят дурно! Цитирую почти дословно. А уж коль так начинаете мыслить вы, то это примерно то же самое, когда я говорю «лажа», а ваша Катя «тащится от прикольных стихов» Иртеньева. «Не королевское это дело», господин литератор, упрощенно и карикатурно оценивать то, что сейчас происходит вокруг нас. Вы-то должны понять, что там, около этих клоунских «трибунок», вся колготня намного сложнее и опаснее…

Я единым глотком прикончил «Бифитер», рассосал нерастаявший кусочек льда и довольно сухо заметил Ангелу:

– Я, кажется, уже как-то просил вас не подглядывать за моими мыслями. Я слишком стар для такого стриптиза.

– Простите меня, пожалуйста, – сказал Ангел. – Но это происходит помимо моего желания. Чужие мысли являются мне автоматически. Ну, как бегущая строка перед телевизионным диктором… Это врожденная особенность любого Ангела-Хранителя. Вероятно, таков набор хромосом. Не знаю. Но если меня лишить этой способности, то мне действительно, наверное, придется завести большой пистолет с глушителем и превратиться в обычного жлоба-охранника. А мне этого очень не хотелось бы.

– Замечательно! – Я спустил ноги с диванчика и стал натягивать домашние тренировочные «адидасовские» штанишки. Одновременно босой ногой я нашаривал на полу с вечера приготовленные тапочки. – Обожаю, когда мне в почтительно-покровительственной форме пытаются объяснить, какой я мудак и насколько я ни хрена не смыслю в том, что происходит вокруг меня. Спасибо, друг мой Ангел… Уважил.

– Владим Владимыч, родненький!.. Ни о каком покровительственном тоне и речи не было – клянусь вам чем угодно! Просто возникло естественное желание уберечь вас от некоторых ошибочных оценок. Вы так давно живете за границей, так редко бываете дома, в России, что немудрено…

Тут Ангел увидел, как я встаю со своего мягковагонного спального диванчика, решительно направляюсь к двери и отщелкиваю все внутренние никелированные устройства, якобы предохраняющие купе от нежелательного вторжения извне.

– Подождите, подождите! – искренне всполошился Ангел. – Куда это вы – на ночь глядя?! Вы что, хотите переселиться в другое купе?..

– Нет, – ответил я, уже выходя в пустынный, прохладный, ночной, подрагивающий от скорости вагонный коридор. – Я с вашего «ангельского» разрешения сейчас схожу в туалет. Отолью, извините за выражение. Алкоголь на меня всегда действует как превосходный диуретик. Так что выпивка мне полезна вдвойне. А вы, любезный Ангел, покамест придумайте какой-нибудь элегантный монтажный переход к продолжению своей истории о Самошниковых – Лифшицах. Судя по вашей дотошной информированности, вы к их судьбе тоже приложили свою небесно-волшебную лапку…

… Минуты через три, когда я возвращался из туалета и, пошатываясь от вагонной качки, слегка усиленной джином без тоника, наконец доплыл до своего купе и осторожно приоткрыл дверь, боясь, не бог весть с каких трезвых глаз, по ошибке вломиться к посторонним спящим людям, передо мной возникла мгновенно отрезвляющая картинка.

Не было на этот раз никакого погружения в странный «гипнотический» сон, когда я, лежа в полутьме, сначала наблюдал за превращением нашего купе в место действия, описываемое мне тихим, ускользающим голосом Ангела, а уже только потом и сам включался в некий отстраненно-зрительский процесс нематериального соучастия.

На этот раз ничего подобного не было! Как не было ни самого Ангела, ни его голоса…

Не было даже пустого стакана из-под последней дарственной порции джина. Да и откуда бы ему там взяться – если не было самого купе?!

Поначалу, пока я еще находился в коридоре вагона, была только дверь в наше купе.

Но и та исчезла сразу, как только я приоткрыл ее, переступил порог и оказался…

* * *

…в КРЕМАТОРИИ…

Только что гроб с телом Натана Моисеевича Лифшица опустился в извечно жуликоватую преисподнюю крематорского зала номер три под тихий, слегка поскрипывающий шумок электромоторов и печальную магнитофонную мелодию…

Створки постамента, где еще несколько секунд тому назад стоял гроб, уже сдвинулись и приготовились принять следующего усопшего.

Молоденький служитель крематорного культа в потертом черненьком траурном костюмчике поглядывал в бумажечку-наряд, учил имя нового покойного наизусть, чтобы – храни Господь! – не напутать ничего, когда он, со лживо-скорбным лукавым личиком, в который раз за этот день будет произносить кем-то сочиненные и официально утвержденные ритуальные слова прощания.

Снова польется из обветшалых динамиков та же самая, чуточку похрипывающая музыка, и так же неумолимо будет разрывать в клочья сердца очередных провожающих, остающихся на этой земле…

… Начиная с восьмидесятых нередко случалось мне бывать на этой безжалостной фабрике. И с каждым прожитым годом мои посещения ее скорбных залов становились все чаще и чаще

… Как это там было у Галича?..

Уходят, уходят, уходят друзья,
Одни – в никуда, а другие – в князья…

А уж если по «гамбургскому счету», то и «другие» тоже «в никуда».

Это я про взлеты в чиновничье поднебесье, про внезапно появляющиеся безразмерные загранично-банковские счета.

Да и про эмиграцию. Даже самую что ни есть успешную. Но это, так сказать, мои личные соображения. Я их никому не навязываю. Мне эти так называемые общепризнанные блага всегда были, извините, до лампочки. Утверждаю без малейшего кокетства. И не потому, что вместе со старостью, неотвратимо вползающей в еще не совсем одряхлевшее тело, неожиданно и пугающе начинают исчезать, казалось бы, такие родные и привычные желания…

Нет. Мне на эти «блага» было всегда наплевать.

Даже тогда, когда самые фантастические желания переполняли меня до краев…

… Поминали Натана Моисеевича узким семейным кругом – Любовь Абрамовна с сухими, провалившимися, словно выжженными глазами; красивая седеющая Фирочка, жестко взявшая бразды правления в семье в свои руки; тихий и верный Серега Самошников, пугливо и зорко следящий за состоянием Любови Абрамовны, чтобы вовремя подскочить к ней с нашатырем или валерьянкой; и старый-старый друг Натана Моисеевича – закройщик из того же ателье на Лиговке, знаменитый Ваня Лепехин.

Ваня был младше Натана Моисеевича ровно на год, но в отличие от старшего лейтенанта Н. М. Лифшица войну закончил рядовым и значительно раньше – в сорок втором. Как впоследствии описывал в бесчисленных советских анкетах и автобиографиях – «по причине оторвания ступни левой ноги при заблуждении в темноте минного поля».

Лепехин являл собою живое олицетворение классического «краткость – сестра таланта».

Он был гениальным Закройщиком, очередь к которому была расписана на год вперед, и обладателем крайне куцего словарного запаса. С завидным успехом Ваня ограничивался в жизни всего тремя выражениями – «мать честная!», «б…ь» и «на х…!».

Этими тремя символами Ваня объяснялся и с заказчиками, и с подчиненными ему мастерами, и с заведующим ателье, и со всем окружающим его миром. А также рассуждал на любые животрепещущие темы. Даже философские. Которые от Ваниного лаконичного изложения только оживлялись и выигрывали.

Лепехин был человеком одиноким и состоятельным. У него была однокомнатная кооперативная квартира и «Волга» Газ-21 с оленем на капоте и ручным управлением в салоне «по причине оторвания ступни левой ноги при заблуждении в темноте минного поля».

А еще он был человеком сурово пьющим. И друг у него был один-единственный – Натанка Лифшиц. В его жену – Любашку, в смысле Любовь Абрамовну, – Ваня Лепехин влюбился еще совсем молодым, в ту же секунду, как только увидел ее впервые. Да так и пронес эту тайную, как ему казалось, любовь к жене ближайшего корешка до самой своей запьянцовской старости. Сквозь тридцать пять лет их знакомства и четырех собственных жен разных периодов своей жизни.

При Любочке… То есть при Любови Абрамовне Лифшиц, Ваня Лепехин каким-то Божьим чудом, густо замешенном на диком напряжении человеческой воли, все-таки как-то умудрялся избегать своих трех универсальных выражений.

При ней его словарно-разговорный ассортимент слегка расширялся и даже сам по себе складывался во вполне приличные выражения. Хотя и не всегда вразумительные. Однако, к чести Ивана Лепехина, следует заметить, что в каждой его корявой фразе всегда присутствовала некая здравая мысль, в каком бы состоянии Ваня в эту секунду ни находился – в совершенно трезвом или в мертвецки пьяном.