ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

© Тушнова В.М., наследник, 2021

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

Стихотворения

Из цикла «Стихи о дочери»

I

Душная, безлунная
наступила ночь.
Все о сыне думала,
а сказали: «Дочь».
Хорошо мечтается
в белизне палат…
Голубые лампочки
у дверей горят.
Ветер стукнул форточкой,
кисею струя.
Здравствуй, милый сверточек,
доченька моя!
Все такое синее,
на столе – цветы.
Думала о сыне я,
а родилась – ты.
Ты прости, непрошеный
ежик сонный мой.
Я тебя, хорошую,
отвезу домой.
Для тебя на коврике
вышита коза,
у тебя, наверное,
синие глаза…
Ну… а если серые –
маме все равно.
Утро твое первое
смотрится в окно.

II

Мне с каждым днем милее ты:
все тверже взгляд, все звонче лепет.
Как будто новые черты
рука невидимая лепит.
Ночник… И тени на стене…
Мне часто по ночам не спится,
вот шевельнулись в полусне
твои спокойные ресницы.
Ты просыпаешься. И где б
я ни была, зовешь в испуге.
И пух волос твоих нелеп,
как у нахохленной пичуги.
И так похожи на цветы
румянец щек, и мягкость лапок,
и пухлость губ, и милый запах
ребячьей сонной теплоты.

III

Ты счета не ведешь годам,
встречая только третье лето.
Твоих мгновений череда
туманом солнечным одета.
Уколы маленьких обид
тебя еще не могут ранить,
и огорчений не хранит
твоя ребяческая память.
И, милой резвости полна, –
как знать ребенку тяжесть ноши?
ты слово новое – «война» –
лепечешь, хлопая в ладоши.

IV

Вагон бросало и качало.
Молчали все. А вечер гас.
И каждый знал: еще начало,
еще неясный первый час.
Казалось мне: за далью алой
гремят грядущие бои…
Но как бессильно я сжимала
ручонки пыльные твои!
А после ночь. Без искры света
свершался необычный путь.
Скажи, ответь – ты помнишь это?
И если помнишь – позабудь.
Живи, цветам и песням рада,
смеясь, горюя и любя,
а помнить этого не надо:
я буду помнить за тебя.

V

Тревога. Грусть. Приходит почтальон –
ни весточки о милом человеке…
А городок метелью занесен
до самых крыш. И, кажется, навеки.
Наш новый дом в сугробах под горой,
к нему бежит петлистая дорожка,
в нем есть окно за ледяной корой,
печурка есть, горячая картошка.
Есть девочка. Зеленые глаза,
лукавый рот и бантик цвета мака.
Есть девочка. При ней нельзя заплакать,
при ней нельзя о горьком рассказать.
Она поймет. С недетской теплотой
ладошки мягкие ко мне на плечи лягут…
Нельзя при ней, при маленькой такой, –
ей рано знать печаль житейских тягот.
Я напишу ей буквы на листе,
я нарисую зайчика в тетради.
И засмеюсь – ее улыбки ради.
Я буду плакать после, в темноте…

VI

Суровый год. В траве чернеют щели,
но дни июня ветрено свежи.
Опять шумят разлапистые ели,
и чертят небо легкие стрижи.
Орлы сидят за ржавою решеткой,
полуприкрыв окаменелый взгляд.
Кричит павлин, барсук ютится кроткий
среди смешных мохнатых медвежат.
Иду с тобой по парку не спеша я,
над нами листьев солнечная дрожь…
Когда-нибудь ты вырастешь большая
и эти строки снова перечтешь.
Как взмах крыла, как искра в синем дыме,
они опять пересекут твой путь.
Они тебе покажутся простыми,
далекими, наивными чуть-чуть.
И все-таки ты радостно и мило
лукавый свой на миг потупишь взгляд, –
совсем как та, которая ходила
по воскресеньям с мамой в зоосад.

VII

А круг все ширится. В него вовлечены
природа, люди, города и войны.
Теперь ей книжки пестрые нужны,
упав, она не говорит, что больно.
Не любит слово скучное «нельзя»,
все льнет ко мне, работать мне мешая.
Как выросла! Совсем, совсем большая, –
мы с ней теперь хорошие друзья.
Она со мною слушает салюты,
передвигает красные флажки
и, Прут найдя на карте в полминуты,
обводит пальцем ниточку реки.
Понятлива, пытлива и упряма.
На многое ответы ей нужны.
Она меня спросила как-то: «Мама,
а было так, что не было войны?»
Да. Было так. И будет, будет снова.
Как хорошо тогда нам станет жить!
Ты первое услышанное слово
еще успеешь в жизни позабыть.

Хирург

Н.Л. Чистякову

Порой он был ворчливым оттого,
что полшага до старости осталось.
Что, верно, часто мучила его
нелегкая военная усталость.
Но молодой и беспокойный жар
его хранил от мыслей одиноких –
он столько жизней бережно держал
в своих ладонях, умных и широких.
И не один, на белый стол ложась,
когда терпеть и покоряться надо,
узнал почти божественную власть
спокойных рук и греющего взгляда.
Вдыхал эфир, слабел и, наконец,
спеша в лицо неясное вглядеться,
припоминал, что, кажется, отец
смотрел вот так когда-то в раннем детстве.
А тот и в самом деле был отцом
и не однажды с жадностью бессонной
искал и ждал похожего лицом
в молочном свете операционной.
Своей тоски ничем не выдал он,
никто не знает, как случилось это, –
в какое утро был он извещен
о смерти сына под Одессой где-то…
Не в то ли утро, с ветром и пургой,
когда, немного бледный и усталый,
он паренька с раздробленной ногой
сынком назвал, совсем не по уставу.

Мать

Она совсем немного опоздала,
спеша с вокзала с пестрым узелком…
Еще в распахнутые окна зала
виднелось знамя с золотым древком,
еще на лестнице лежала хвоя,
и звук литавр, казалось, не погас…
Она прошла с дрожащей головою,
в глухом платке, надвинутом до глаз.
Она прошла походкою незрячей,
водя по стенам сморщенной рукой.
И было страшно, что она не плачет,
что взгляд такой горячий и сухой.
Еще при входе где-то, у калитки,
узнала, верно, обо всем она.
Ей отдали нехитрые пожитки
и славные сыновьи ордена.
Потом старуха поднялась в палату, –
мне до сих пор слышны ее шаги, –
и молчаливо раздала солдатам
домашние ржаные пироги.

Музыка

С утра в конторе щелкала на счетах,
в очках, платком замотана до глаз.
И было в ней от хмурой птицы что-то,
и что-то в ней отпугивало нас.
Мы очень мало знали друг о друге.
Откуда в лазарете эта тень?
Тревожной сводкой начинался день,
росли морозы, подступали вьюги.
Бывало, что усталость верх брала
и согреваться становилось нечем.
Но я ведь не об этом начала,
я начала о женщине…
Тот вечер
был тише и угрюмее других.
Почти стемнело. В коридоре где-то
стеклянный звук разбился и затих.
И показался на мгновенье светом.
Рояль отвык. В углу закоченев,
он весь скрипел и охал от натуги,
но беспощадно старческие руки
будили в нем отчаянье и гнев.
И словно хрустнул, расколовшись, лед,
и мраку нет на свете больше места –
один порыв, один прямой полет,
все на пути сжигающее presto.
В очках, платком замотана до глаз,
как будто бы с охрипшей вьюгой споря,
она до ночи согревала нас
в продрогшем лазаретном коридоре.
…И, робко взяв пьянистку за плечо,
не отводя от белых клавиш взгляда,
старик казах проговорил: «Еще».
Потом подумал и прибавил: «Надо».

Кукла

Много нынче в памяти потухло,
а живет безделица, пустяк:
девочкой потерянная кукла
на железных скрещенных путях.
Над платформой пар от паровозов
низко плыл, в равнину уходя…
Теплый дождь шушукался в березах,
но никто не замечал дождя.
Эшелоны шли тогда к востоку,
молча шли, без света и воды,
полные внезапной и жестокой,
горькой человеческой беды.
Девочка кричала и просила
и рвалась из материнских рук, –
показалась ей такой красивой
и желанной эта кукла вдруг.
Но никто не подал ей игрушки,
и толпа, к посадке торопясь,
куклу затоптала у теплушки
в жидкую струящуюся грязь.
Маленькая смерти не поверит,
и разлуки не поймет она…
Так хоть этой крохотной потерей
дотянулась до нее война.
Некуда от странной мысли деться:
это не игрушка, не пустяк, –
это, может быть, обломок детства
на железных скрещенных путях.

«Я знаю – я клялась тогда…»

Я знаю – я клялась тогда,
что буду до конца верна,
как ни тянулись бы года,
как долго бы ни шла война.
Что все – с тобою пополам,
что ты один мне только люб,
что я другому не отдам
ни жарких слов, ни верных губ.
С повязкой влажной и тугой
в жару метался тот, другой.
И я, дежурная сестра,
над ним сидела до утра…
Он руку женскую к груди
тоскливо прижимал в бреду
и все просил: «Не уходи».
И я сказала: «Не уйду».
А после, на пороге дня,
губами холоднее льда,
спросил он: «Любишь ли меня?»
И я ему сказала: «Да».
Я поклялась тебе тогда, –
но я иначе не могла…
Обоим я сказала «да»
и никому не солгала.

«Мы ждали ее в понедельник, и в среду…»

Мы ждали ее в понедельник, и в среду,
и утром, и в полдень, и после обеда.
Мы ждали до вечера, дотемна,
мы в окна смотрели – опять не она.
На улице ветер пахучий, крылатый…
Пушок тополиный влетает в палаты…
Вхожу, а в палате уныло, темно,
на столике блюдце окурков полно.
И голос глухой заклинает меня:
«Уйдите, сестрица, не надо огня».
А мы-то, а мы-то не спали ночами
и с ложечки чаем поили вначале,
и старый хирург, приходя, его сам,
как мальчика, гладил по волосам…
Мы так добивались веселого взгляда…
А нынче молчит он, и света не надо…
А окна раскрыты, и, пухом пыля,
за окнами плещутся тополя,
и ветер сочится густой темнотой.
…Недоброе сердце у девушки той.

Такая же, как она

Дождь стучит по железу крыши,
и, хотя мы с тобой вдвоем,
говоришь ты как можно тише
о недавнем пути своем.
Об изрытой сырой полянке,
где ты принял неравный бой,
и о том, как в сожженном танке
был спасен боевой судьбой.
Как ты, кожи сдирая клочья,
тяжкий люк приоткрыл потом,
запах гари и холод ночи
опаленным глотая ртом.
Говоришь, а глаза потухли,
будто жизни совсем не рад…
В коридоре шаркают туфли,
костыли в тишине гремят.
И я знаю, я знаю, знаю,
что не рана твоя болит,
что больнее, чем рана злая,
слово горькое – инвалид.
И другое я знаю тоже:
как, ладони прижав ко лбу,
ты над карточкой непохожей
по ночам пытаешь судьбу.
Не пытай, не грусти, не надо!
Верь, подруга тебе верна,
как я встрече была бы рада,
я – такая же, как она.
Как тосклив одинокий вечер,
как дорога моя темна,
как ждала бы я этой встречи,
я – такая же, как она…

Салют

Мы час назад не думали о смерти.
Мы только что узнали: он убит.
В измятом, наспех порванном конверте
на стуле извещение лежит.
Мы плакали. Потом молчали обе.
Хлестало в стекла дождиком косым…
По-взрослому нахмурив круглый лобик,
притих ее четырехлетний сын.
Потом стемнело. И внезапно, круто
ракетами врезаясь в вышину,
волна артиллерийского салюта
тяжелую качнула тишину.
Мне показалось, будет очень трудно
сквозь эту боль и слезы видеть ей
цветенье желтых, красных, изумрудных
над городом ликующих огней.
Но только я хотела синей шторой
закрыть огни и море светлых крыш,
мне женщина промолвила с укором:
«Зачем? Пускай любуется малыш».
И, помолчав, добавила устало,
почти уйдя в густеющую тьму:
«…Мне это все еще дороже стало –
ведь это будто памятник ему».

Встреча

С поля наплывает горечь донника –
запах лета, жаркий и сухой.
На закате охает гармоника
над стеклянно-розовой Окой.
Пыльным въездом проплелись подводы,
разошелся по домам народ,
от конторки, баламутя воду,
отвалил на Горький пароход.
И тогда не тихо и не скоро,
будто встрече будущей не рад,
поднялся, прихрамывая, в гору
с фронта возвратившийся солдат.
Далеко ему еще до дома,
и другой туда, пожалуй, путь,
только очень к девушке знакомой
хочется солдату заглянуть.
Снова к сердцу подступило прошлое,
сжались от обиды кулаки.
Девушка простилась по-хорошему
и не написала ни строки.
Позабыла девушка, наверное,
вечера на отмелях Оки,
поглядеть бы ей в глаза неверные
и уйти, не протянув руки.
Он курчавой тропкою проходит,
за ноги цепляется вьюнок…
Бабка свеклу полет в огороде –
окликает: «Заходи, сынок!»
До чего же это все родное,
даже не задетое бедой!
В темных сенцах кадка с ледяною
сладкою колодезной водой.
Зеленеет свет на подоконнике
сквозь густую пыльную листву,
на комоде каменные слоники
выстроены в ряд по старшинству.
Над комодом в рамках и без рамок
полинялых фотографий ряд –
дедовских, отцовских, тех же самых,
что висели тридцать лет назад.
И внезапно щеки побледнели:
не замеченная до сих пор,
девушка в пилотке и шинели
посмотрела со стены в упор.