Журнал Виктора Франкенштейна


Питер Акройд

Глава 1

Я родился в альпийской части Швейцарии; отцу моему принадлежала немалая часть земель между Женевой и деревушкой Шамони, в которой и обитало наше семейство. Первые мои воспоминания – о блистающих вершинах; полагаю, само созерцание высот рождало во мне дух дерзаний и стремлений. Горы олицетворяли собою власть и величие Природы. Ущелья и обрывы, курящиеся водопады и бушующие потоки всегда оказывали на меня очищающее действие – столь сильное, что однажды белым, сияющим утром я испытал желание воскликнуть, обращаясь к Творцу вселенной: «Охрани меня, Владыка ледников и гор! Вижу, чувствую одиночество духа Твоего среди снегов!» И, словно в ответ, с отдаленной вершины донеслись до меня треск льда и грохот лавины – громче звона колоколов собора Святого Петра в узких улочках старой Женевы.

Бури приводили меня в упоение. Ничто не завораживало меня более, чем рев ветра средь отвесных скальных громад, утесов и пещер в моих родных местах, когда ветер сметал курящуюся дымку, а музыка его наполняла сосновые и дубовые леса. Облака в тех краях словно тянулись ввысь, желая прикоснуться к источнику подобной красоты. В такие моменты собственная моя природа отступала прочь. Мне казалось, будто я растворяюсь в окружающей вселенной или же будто существо мое эту вселенную поглощает. Подобно младенцу в материнской утробе, я не сознавал различия между нею и собой. О таком состоянии, когда все проявления окружающего мира становятся «цветом на одном древе» , мечтают поэты. Меня же поэзией своею благословила сама Природа.

Итак, в самом раннем возрасте душу мою переполняли пылкие чувства, и воображение мое, безудержное и рьяное, способна была обуздать лишь моя склонность к занятиям и к умственной деятельности. О, как я любил учиться! Я впитывал познание, как саженец вбирает в себя воду, в росте своем непрестанно стремясь вверх. Уже тогда худшим из моих изъянов было честолюбие. Я желал познать мир и огромную вселенную без остатка. Зачем, если не для того, чтобы учиться, появился я на свет? Я мечтал о дальних звездах. Воображению моему (а я полагаю, что тогда уже понимал истинный смысл этого слова) под внешней коркой мироздания виделась пылающая сердцевина – та, что породила горы окрест меня. Я, Виктор Франкенштейн, проникну в ее тайны! В своем искреннем желании познать секреты Природы я исследую и жука и бабочку! Желание и наслаждение – возраставшие по мере того, как секреты эти раскрывались передо мною, – стоят в ряду самых ранних ощущений, какие я помню. Отец приобрел для меня микроскоп, и я, вооружившись им, наблюдал потайную жизнь мира с неописуемым интересом. Кто не мечтает о том, чтобы изучать невиданное и неведомое? Сила, которой обладают самые крохотные организмы – та, что заставляет их двигаться и сходиться, – наполняла меня благоговением.


После обучения моего в женевской школе – по кальвинистской, проповедовавшей трудолюбие и усердие системе – отец отправил меня в прославленный университет Ингольштадта, где я начал первые свои исследования в натурфилософии. Полагаю, я уже тогда знал, что пробью себе дорогу к величию. Как бы то ни было, мне всегда хотелось посетить Англию, где гальваники и биологи занимались новейшими экспериментами в области естествознания. Там отдавали предпочтение учебе практической. Отец мой, однако, сомневался, так ли уж благотворно влияние этой страны на воспитание во мне нравственности, но после множества моих горячих просьб и полных мольбы писем из Ингольштадта наконец смилостивился. Мне шел восемнадцатый год, когда он, после своих неоднократных предупреждений о распущенности английского юношества, разрешил поступить в Оксфордский университет.

Там-то, в Оксфорде, я и познакомился с Биши. Оба мы прибыли в наш колледж – назывался он, к вящему недоумению иностранца, Университетским колледжем – в один и тот же день. Мои комнаты располагались в юго-западном углу внутреннего двора – или, как его тут называли, дворика, – а комнаты Биши – по соседней лестнице. Увидав его в окно, я весьма поражен был его длинными золотисто-каштановыми локонами: к тому времени в моду вошли короткие волосы. Речь я здесь веду о самом начале нашего века. У Биши была манера ходить быстро, длинными шагами, однако сочеталась она с курьезной медлительностью, словно он не вполне понимал, куда стремится с подобным пылом. При ходьбе он слегка покачивался, будто от порывов ветра. Я видел его каждое утро в часовне, но мы не заговаривали друг с другом, пока не оказались рядом в зале, за одним из жалких обедов. Впечатление мое от английской кухни весьма походило на мнение отца об английских нравах.

Биши сидел подле меня, и я слышал, как в беседе с приятелем он одобрительно отзывался о «Роковом кольце» Исаака Крукендена, готической повести, написанной несколькими годами прежде.

– О нет, – сказал я. – Ради незамутненных ощущений вам следует читать романы Айзнера.

Он, разумеется, тут же заметил мой акцент.

– Вы поклонник немецких готических сказаний?

– Да, поклонник. Однако я не немец. Я родился в Женеве.

– Колыбель свободы! Вскормившая Руссо и Вольтера! Зачем же, сэр, было вам приезжать сюда, на родину тирании и угнетения?

Ничего подобного я, привыкший считать Англию источником политических свобод, прежде не слышал. Заметив мое удивление, Биши рассмеялся:

– Вы, как видно, недолго пробыли в наших краях?

– Я приехал на прошлой неделе. Однако я полагал, что данные народу свободы…

Он приложил руки к ушам:

– Я этого не слышал. Будьте осторожны. Вас обвинят в крамоле. В богохульстве. Какова, по-вашему, цена этому ладному телу, вам принадлежащему?

– Простите, я вас не понимаю.

– Тело, как утверждает власть, не стоит ничего. Его можно устранить, не затрудняя себя объяснениями и оправданиями. Понимаете ли, мы упразднили хабеас корпус .

Речи его были мне совершенно непонятны, но он тут же переменил тему беседы:

– Читали ли вы «Погребенного монаха» Канариса? Вот это и впрямь дьявольщина, а не история!

Книгу эту я прочел месяцем ранее. Биши, к моему изумлению, принялся цитировать по памяти весь первый абзац, начинавшийся словами: «В монастыре – том, что среди простых обитателей местности звался обителью эха, – покой не наступал ни на единый час». Он хотел было продолжать, но приятель его, обедавший с ним вместе, – как я впоследствии узнал, это был Томас Хогг, – упросил его остановиться.

– Почему вы зовете это властью? – спросил его Хогг.

– Почему бы и нет?

– Разве не следовало бы сказать «власти», а не «власть»?

– Нет. Власть более могущественна и более вероломна. Власть – некая абстрактная, непреодолимая сила. Власть абсолютна. Разве не так, советник из Женевы?

Биши взглянул на меня с приязнью и любопытством, и я, собравши все свое остроумие, отвечал:

– Будь я советником, я сказал бы вам, что Боже и бог – вещи разные.

Он громко рассмеялся.

– Браво! Мы станем друзьями. Позвольте вам представиться: Шелли. – Приложив руку к груди, он поклонился. – И Хогг.

– Мое имя – Виктор Франкенштейн.

– Прекрасное имя. Римское, не правда ли? Victor ludorum и тому подобное.

– В моем роду это имя распространено издавна.

– Франкенштейн, тут вы задали мне задачу. Вы не иудей, ибо ходите в часовню.

Я не ожидал, что он меня там заметит.

– «Штейн» – это, полагаю, глиняная кружка для пива. Возможно, ваши предки при франкском дворе занимались почетным ремеслом гончара. Вы, милый мой Франкенштейн, происходите из семейства творцов. Имя ваше должно горячо приветствовать.

К тому времени мы успели подняться из-за длинного стола и шли теперь через дворик обратно.

– У меня есть вино, – сказал Биши. – Пойдемте, составьте нам компанию.

Стоило мне войти к нему в комнаты, как я понял, что нахожусь в обиталище пылкого духа: на полу, на ковре, на столе, на каждой горизонтальной поверхности щедрой россыпью лежали всевозможного рода предметы. Были там бумаги, книги, журналы да еще – бессчетные ящики с чулками, башмаками, рубашками и прочим распиханным промеж них бельем.

Ковер, как я заметил, успел кое-где покрыться пятнами и покоробиться, что я инстинктивно приписал научным опытам. Мой взгляд не укрылся от него, и он засмеялся. Смехом он обладал безудержным.

– Аммиачная соль, – сказал он. – Пойдемте, взглянемте на мою лабораторию.

Я последовал за ним в соседнюю комнату, где в углу ютилась узкая постель. На рабочий стол он поместил электрическую машину, поначалу принятую мною за вольтову батарею. Подле находились солнечный микроскоп да несколько больших склянок и флаконов.

– Вы экспериментатор, – сказал я.

– Разумеется. Как и пристало всякому искателю познания. Нам не Аристотеля должно читать. Нам должно вглядываться в мир.

– У меня тоже есть солнечный микроскоп.

– Неужели? Вы слышали, Хогг?

– Я уже некоторое время изучаю частицы, составляющие жизнь.

– Где же вам удалось их обнаружить?

– В воде ледников. В собственной крови. Мир полон энергии.

– Браво! – В знак горячайшего расположения он крепко схватил меня за плечи. – Жизнь можно найти не только там – в буре!

Мне подумалось, что он собирается меня обнять, однако он, разжав руки, освободил меня. По прошествии времени я осознал, что он обладал любопытной, едва ли не сверхъестественной способностью улавливать сами мысли, приходившие мне в голову Бывают люди, с которыми вовсе не надобны слова. Стоило ему заметить в глазах моих легкий трепет, он всегда отворачивался. Теперь же он спросил меня:

– Обратили ли вы внимание на вольтову батарею? Она воссоздает вспышку молнии. Я – что Исаак Ньютон. Неотрывно смотрю на свет.

Университетским распорядком Биши открыто пренебрегал и лекций не посещал. По сути, я толком не знал, какими науками ему полагалось заниматься. Для самого же него они не имели ни малейшего значения. Существовало одно задание, что давали всем нам по очереди: еженедельный перевод очерка из «Спектейтора» на латынь. Это выходило у него с легкостью чрезвычайной – воистину, на латыни он писал столь же умело и бегло, что и на английском. Он говорил мне, что секрет в том, чтобы представить себя римским оратором первых лет Республики. Это способно было вдохнуть в него такой жар, что слова в нужном порядке приходили ему в голову сами собой. Я не подвергал этого сомнению. Его воображение подобно было вольтовой батарее, из которой рождались молнии.

Мы совершали долгие прогулки по окрестностям Оксфорда, часто вдоль Темзы, вверх по течению, мимо Бинси и Годстоу, или вниз, к Иффли и тамошней любопытной церкви двенадцатого века. Биши любил реку со страстью, равную которой мне редко доводилось видеть, и обыкновенно превозносил ее достоинства, сравнивая с неторопливым Нилом и бурным Рейном. Сперва мне показалось, что он весь – огонь, однако природе его присущи были и другие черты: текучие, податливые, изобильные, подобные окружавшей нас воде. Во время наших вылазок он нередко декламировал стихи Кольриджа о силе воображения.

– Поэт мечтает о том, что считает невозможным ученый, – сказал он мне. – То, что подвластно воображению, и есть истина. – Он опустился на колени, чтобы рассмотреть маленький цветок, названия которого я не знал. – Восхитительное состояние – стремиться за пределы, обыкновенно доступные человеку.

– Пытаясь достигнуть – чего же?

– Кто знает? Кто способен дать ответ? Великие поэты прошлого были или философами, или алхимиками. Или волшебниками. Они отбрасывали прочь телесный покров и в поисках своих превращались в чистый дух. Доводилось ли вам слышать о Парацельсе и Альберте Великом?

Я взял эти имена на заметку как достойные того, чтобы взяться за их изучение.

– Мы – вы и я – должны совершить паломничество к Фолли-бридж и поклониться святилищу Роджера Бэкона. Там есть дом, что некогда был, по слухам, его лабораторией. Вы знаете эту легенду? Если человек более мудрый, чем брат Бэкон, когда-либо пройдет мимо него, дом рухнет. В этом городе остолопов он простоял уже шестьсот лет. Не проверить ли нам его на прочность? Пройдем по мосту каждый по очереди и посмотрим, который из нас сотворит чудо.

– Ведь не кто иной, как Бэкон, создал говорящую голову.

– Да. Голову, которая заговорила и сказала: «Время – это». Да только говорила она на латыни. Она изучала классических авторов. Возможно, этим объясняется сопутствовавший оживлению дух.

– Но каким же образом двигались губы?

Я задавал Биши вопросы для того лишь, чтобы наслаждаться необычностью его ответов. Я совершенно убежден, что он придумывал их по мере того, как говорил; впрочем, очарования это не только не рассеивало, но, по сути, прибавляло. Я следил за мыслью его, словно за горящим во тьме светляком.

Он часто говорил сам с собою, голосом низким, невнятным. То была, вероятно, некая форма общения со своим внутренним «я», однако находились, разумеется, и те, кто подвергал сомнению его здравый рассудок. «Безумец Шелли» – таким эпитетом нередко награждали его. Я никогда не замечал никаких признаков безумия, разве что вам угодно полагать душевным расстройством обладание духом крайне возбудимым и чувствительным, отзывающимся на всякую тончайшую перемену в окружающем мире. Глаза его зачастую наполнялись слезами, когда какому-либо щедрому жесту или рассказу о невзгодах другого случалось растрогать его. В этом, по крайней мере, отношении чувствительностью своею он выделялся из толпы. У него был темперамент Руссо или Вертера.


В те дни я упорнее, чем когда бы то ни было, стремился исследовать тайны Природы, отдаваясь изучению того источника, где зародилась жизнь. Мы с Биши до поздней ночи спорили о сравнительных достоинствах итальянцев Гальвани и Вольты. Он отдавал предпочтение животному электричеству синьора Гальвани, тогда как мой глубокий интерес возбуждали успехи экспериментов с вольтовыми пластинами.

– Разве вы не видите, – сказал я ему однажды зимним вечером, – что электрическая батарея – это новый двигатель, обещающий огромные возможности?

– Милый мой Виктор, Гальвани доказал, что электричество имеется в окружающем нас мире повсюду. Сама природа есть электричество. Путем простой уловки с металлической нитью он вернул к жизни лягушку. Почему бы не достигнуть того же с человеческой оболочкой?

– Это мне в голову не приходило. – Подойдя к окну, я принялся смотреть, как на дворик падает снег.

Биши лежал на диване, и до меня донеслись строчки, которые он бормотал про себя:

Счастлив, кто вечно силится понять
Природу человека, но к тому ж —
Всего живого, чтоб постичь закон,
Который правит всем .

– Знаете ли вы, Виктор, кто это написал?

– Представления не имею.

– Вордсворт.

– Один из этих ваших новых поэтов.

– Он истинный поэт. Возьмите вспышку молнии, – продолжал он. – Изо всех сил Природы эта – наиболее потрясающая. В свете ее видно огненное дыхание вселенной!

– Разве возможно укротить молнию?

– Если запустить в атмосферу эдакий электрический воздушный змей, он вытянет из небес огромное количество электричества. Подумать только: весь арсенал могучей грозы, направленный в определенную точку! Способны ли вы представить себе колоссальные результаты?

– Мы порядочно удалились от простой лягушки.

– Как вы не понимаете! В самой малой вещи имеются жизнь и энергия.

– Почему бы не назвать это силой духовной?

– Какова разница между телом и духом? Во вспышке молнии они – одно. Они воспламеняющи!

Должен признаться, что слова его произвели на меня потрясающее воздействие. Но Биши тут же пустился в рассуждения о путешествиях на воздушном шаре над Африканским континентом. Мысль его не способна была долго держаться одного направления. Однако, возвратившись к себе в комнаты, я погрузился в размышления о нашей беседе. Что, если с помощью бессмертной искры и вправду возможно вселить жизнь в человеческую оболочку? Не сочтут ли это дьявольщиной? Данное соображение я отринул. Нет. Те, кто не верят в человеческий прогресс, любые успехи в электрической науке заклеймят как чуждые религии. Сумей я поставить эфемерное пламя на службу делам практическим и полезным, я полагал бы себя благодетелем рода человеческого. Более того – меня сочли бы героем. Вдохнуть жизнь в вещество мертвое или спящее, осенить простую глину огнем жизни – то был бы триумф замечательный и достойный восхищения!

Так я устремился навстречу своей погибели.

Вордсворт У. Симплонский перевал. (Здесь и далее – прим. перев.)
Хабеас корпус (Habeas Corpus Act) – в английском праве закон, гарантирующий право на неприкосновенность личности. Окончательно закреплен в законодательстве в 1679 г.
Победитель в играх (лат.).
Альберт Великий – средневековый ученый-схоластик.
Вордсворт У. Прогулка.