ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

1. ВПЕРВЫЕ И НАВСЕГДА


Ребенок лежал в постели, а молодая женщина, примостившись рядом на стуле, читала вслух:


В той норе во тьме печальной

Гроб качается хрустальный

На цепях среди столбов.

Не видать ничьих следов

Вкруг того пустого места.

В том гробу твоя невеста.


Эти страшные и таинственные строки, слышанные уже много раз, и сегодня были пугающе таинственны, и ребенок чувствовал, как сладкая горячая волна приливает к голове ощущением близости волшебного и чудесного. Смесь ужаса с восторгом переполняла, и счастливая развязка сюжета вызывала чувство приятного облегчения, но чувство это было бледным, второстепенным. Сказка была дочитана, и женщина закрыла книгу.

– Пора спать.

– Я – Оцеола, Восходящее Солнце.

– Вот и спи, мое солнышко. Свет тебе оставить или погасить?

– Погасить.

Мама поправила одеяло, погасила свет и вышла из комнаты.


Четырнадцатиэтажный дом стоял на самом краю южной оконечности Москвы, на пригорке. Из окон квартиры на последнем этаже открывался вид на поле и лес – дикий, густой, дремучий, уходивший вдаль, за кольцевую дорогу, в обильное лесами Подмосковье. По утрам на поле выходил пастух с кнутом на плече, а за ним медленно и понуро тянулись коровы. В лесу обитали лоси, белки, множество птиц. Для молодой женщины и ребенка лес был вторым домом, так много времени они проводили в нем, одни во всей этой первозданной дикой благодати. Лишь изредка попадались им навстречу одинокие путники, почему-то только мужчины. Они с удивлением смотрели на молодую красивую женщину, бесстрашно бродящую по лесу, и на ребенка – не поймешь, девочку или мальчика – в индейском костюме, сшитому по последнему слову вестернов.

Им – женщине и ребенку – никогда не было скучно вдвоем в лесу. То они собирали желуди под могучим дубом, добрым великаном, всепонимающим и всезнающим колоссом, хранящим тайны мира, – и потом делали из этих желудей ожерелья. То ходили к оврагу навестить знакомую белку, которую приручили. Она приходила на зов и брала из рук кедровые орешки или дынные и арбузные семечки, не сердясь на поползней и синиц, норовивших разделить ее трапезу. Зимой ходили на лыжах и добирались аж до самого «Узкого» – усадьбы, превращенной в санаторий, с одичавшим парком, прудами и чудесным пятиглавым храмом, наглухо запечатанным по случаю победы атеизма на одной шестой части суши…

Зимой синицы жались к жилью, залетали и на балкон верхнего этажа, и всегда находили там угощение. На чердаке гулили голуби, их органное гуденье было как бы постоянным естественным аккомпанементом нехитрого житья матери и ребенка.


Ребенок долго слушал, как мама принимает вечерний душ, негромко напевая, стелит в соседней комнате постель. И вот стало совсем тихо, лишь изредка машина, проезжающая внизу по улице, нарушала это звенящее безмолвие.

Спать не хотелось.

Что-то нарастало внутри, требовало выхода. Повинуясь смутному внутреннему побуждению, ребенок тихонько сполз с постели и уселся на полу, скрестив ноги, лицом к окну. Сквозь легкие шторы были виды горящие в соседнем доме окна. Ребенок сидел некоторое время, глядя на них, ни о чем не мечтая, не думая, слушая звенящую тишину. И вот что-то в нем стало шириться, высвобождаться, распространяться во все стороны, как свет от лампы. Ребенок увидел небо. Ночное небо в жемчужинах звезд, но не черное, а темно-голубое. Небо вошло в комнату, и комната растворилась в нем. Небо затопило окрестный пейзаж. Оно было со всех сторон – и над головой, и под ногами. В сущности, не было ничего, кроме этого безмерного, темного и сияющего неба, которое ширилось все дальше и дальше, и ясное, как полдень, сознание ребенка, растворяясь в этой беспредельности, ширилось вместе с ней. И вот уже не осталось малого и большого, только бесконечность голубела и сияла, и был покой, и было блаженство, и было великое благоговение перед открывшимся. И бесконечность мягко обнимала и обволакивала. И было чудо, и была тайна…

Молодая женщина зашла в комнату. Ребенок мирно посапывал, разметавшись на постели.


Смерть?.. Бог?..


2000


2. В НАЧАЛЕ БЫЛО МОРЕ


Трава, растущая вокруг дома, утаивает разные вещи, обыкновенно именуемые мусором, к которому лучше не прикасаться, если не хочешь навлечь на себя родительский гнев. Но сейчас, когда за тобой никто не при- (-под-) сматривает , стало быть, не может тебя унизить, ты можешь свободно предаваться увлекательным поискам, не опасаясь за свое человеческое достоинство. Всякая вещь на что-нибудь, да сгодится, стоит только ей оказаться в твоих руках – руках воина и художника. Кто ты сегодня? Умный человек, увидев орлиное перо в твоих волосах (перо, с риском для жизни добытое в зоопарке), сразу поймет, кто ты. Но смутит его выражение лица твоего – всепонимающее и чуть печальное, как у того, кого целует Иуда на глянцевой странице тяжелого фолианта «Искусство». Черт его знает, что там у них стряслось, и почему твое сердце стало тяжелым, как тот фолиант.

Лучшее, что ты можешь теперь найти, – это осколок бутылочного стекла, темно-зеленый, сквозь который мир видится грозовым, суровым и – праздничным. Нужно вырыть ямку в укромном месте, положить в нее кусочек фольги, цветок жимолости или ромашку, все это хозяйство осторожно придавить стеклом и засыпать землей. Когда-нибудь – после обеда, после боя – ты вернешься сюда раскапывать свой «секрет» – и чудесный зеленый глаз воззрится на тебя из земли. И ты, причастный тайне, скажешь: это хорошо, это сделано не мной, это было всегда.


Но в начале было море. Темно-зеленое, как бутылочное стекло,

иссиня-черное, как твои волосы. Розоватая жимолость пены, смуглый песок, и воздух – как газированная вода, которой всегда так хочется. Море начинается там, где кончается берег. Море не кончается нигде. То есть, оно бесконечно, если плыть все дальше от берега. То есть, оно все же не бесконечно, раз есть берег.

Ты, презренный, не умеющий плавать, можешь сколько душе угодно бегать взад-вперед по берегу, размышляя о бесконечности. Ты не то, что она. Пена мертвых русалок щекочет тебе щиколотки. Какой прок от того, что ты метко метаешь ножи и можешь взобраться на самое гладкое дерево? Зашвырни свою финку хоть за горизонт – сам-то ты останешься здесь, как ни метайся.

Черно-белая репродукция «Рождения Венеры», заботливо раскрашенная цветными карандашами. Только волосы собраны в пучок на затылке, а на теле – зеленые ситцевые треугольники. Ничего особенного. Мама идет купаться. А потом мы будем лепить жирафов, кошек и всякую всячину, но эта всякая всячина, вывалянная в песке и тающая на солнце, быстро превратится в груду омерзительных пластилиновых останков. Ожерелье из ракушек, похожих на крохотные трубочки с кремом, должно меня как-то утешить, и я утешаюсь, потому что это вовсе не ракушки, а клыки диких зверей, добытых мной на охоте. Преисполнившись отваги и гордости, я шествую по пляжу походкой хищной кошки (что не так-то просто на рыхлом песке), и если ко мне пристают какие-нибудь дети со своими глупостями, я молча обдаю их холодным презрением, как подобает охотнику и воину, много повидавшему на своем веку. А что видели они кроме решетки детского сада?


Земля, будучи плоской, все-таки круглая. Она крутится вокруг солнца, которое крутится вокруг другого солнца, которое… Вокруг чего, в конечном счете, все это крутится? Это невозможно себе представить. Это вызывает ужас. Ты такой маленький, жалкий и беспомощный, тебя поймают и высушат, как ты поймал и высушил краба (ну и вонища от этого краба, будь он неладен!).

– Мама!

– Спи, заяц.

– Я боюсь.

– Кого?

Ну как я могу ей признаться, что боюсь бес-ко-неч-ности? Она же меня засмеет!

– Я боюсь Бабу-Ягу.

– Не бойся. Баба-Яга – плод воображения.

– Что же, разве она – фрукт?

Мама смеется белой голубизной зубов, я – всем рвущимся наружу страхом. Утробно хохочут лягушки в заброшенном котловане за окном, еженощно они там хохочут, кишмя киша.

Я тычу пальцем:

– Настоящая квакофония!

На утесе горючем растет одинокое дерево. Это дерево воображения. Листья у него – как крылья бабочек «павлиний глаз». Когда дерево зацветает, оно поет и смеется, а когда созревают плоды, они бывают похожи на ананасы и на древних ящеров, только маленьких и очень задумчивых…


Мама дремлет на деревянном лежаке, прикрыв лицо платком. Самое время куда-нибудь улизнуть. Такой длинный-предлинный пляж, и кругом люди и люди, а тебе совершенно необходимо исполнить священные танцы. Дело это серьезное. Требуются одиночество и сосредоточенность. Но пока ты бежишь вдоль воды, невозможно устоять перед соблазном плюхнуться в нее, схватить пучок водорослей или медузу, издавая победные вопли.

Наконец, найдено подходящее место, как бы нарочно отгороженное камнями и кустарником. Можно начинать. Чувство восторга и беспокойства, словно сделал что-то запретное и сейчас тебе за это влетит. Но ты начинаешь. Сперва медленно, ритмично притопывая, потом чуть быстрее, воздевая руки, прыгая с ноги на ногу, и вот уже ты крутишься, приходя в неистовство, перекатывая голову с плеча на плечо, распевая во все горло на одному тебе известном языке.

– Поплывем?

Синие глаза – в глаза. Плечи струятся. Черные кудри – россыпи бриллиантов.

– Я не умею.

– Не нужно уметь. Плыви себе, да и все. Доверься воде.

– Но я же не рыба. И не надувной матрас.

– Там разберемся.

– Но я могу утонуть!

– Когда ты лазаешь по деревьям, разве ты боишься упасть?

– Нет. А откуда ты знаешь, что…

– Ну, вот видишь!

И тут ты действительно видишь, что вокруг тебя – море, сколько хватает глаз, а ты плывешь легко и естественно, без усилий, и вода пружинит под животом, препятствуя погружению, а твой новый знакомый, кажется, порхает над волнами, как удивительная бабочка. И можно кувыркаться, нырять, а то и просто лежать на спине, бороться и брызгаться. И разве могло быть иначе?

– Вот здорово!

– Пора возвращаться. Тебя хватились.

Возвращение оказалось трудным. Руки устали, правую ногу то и дело сводило.

– Море не хочет нас отпускать. Оно всегда ревнует к суше. Э! Глянь-ка! Спасательный катер. Верно, за тобой. Придется нам распрощаться. Увидимся!

То ли усталость, то ли палящее солнце сыграли с тобой шутку, только когда твой приятель нырнул в сторону открытого моря, тебе показалось, что не человеческие пятки мелькнули перед твоими глазами, а самый настоящий дельфиний хвост…


В белом здании пансионата, где мы обитали с мамой, имелось два входа, украшенных ажурной решеткой. Решетку густо увивали виноградные лозы, и в листьях тяжело наливались синеватые гроздья, придымленные зноем. Ягоды походили на женские глаза с поволокой, и они жмурились, подмигивали, манили и блазнили. Так хотелось сорвать хоть одну синеватую кисть, почувствовать ее тяжесть в ладони!

Каждое утро, когда мы отправлялись на пляж, у подъезда нас встречала полная женщина в белом халате, перекидывалась с мамой парой веселых и бессмысленных фраз, сладко мне подсюсюкивала. Она, эта женщина, была здесь хозяйкой, и в ее ведении, разумеется, находились и соблазнительно подмигивающие райские плоды. Но нечего было и думать о том, чтобы попросить их у нее: слишком велика была вероятность унизительного отказа.

Но вот наступил день нашего отъезда. Мы вышли во двор пансионата – мама с чемоданом, я с нетяжелой сумкой,– и, конечно, встретили все ту же полную женщину, хозяйку райских плодов.

– Хорошо отдохнули? Ну и ладушки. Приезжайте на будущий год. А тебе, маленький, на-ка подарочек.

И – о боги! – она сорвала большую наливную кисть и протянула ее мне. Какой дивный аромат источала эта глазастая гроздь! Какую сладкую тяжесть ощутила моя ладонь! Мама предложила положить виноград в сумку, но я так и несла его до самого поезда.

В вагоне мы с мамой «разъели» этот дивный плод. Он оказался нестерпимо кислым, кожура ягод была резиновой и не прожевывалась, а горчащие косточки застревали между зубов.


Я смотрела в окно на тех, кто оставался в раю загорать и купаться, перебирая одну за другой завитые ракушки на нитке.

– Мама, а боги существуют?

– А почему ты спрашиваешь?

– Чтобы знать.

– Этого нельзя знать.

Что за морока с этими взрослыми! Они знают массу бесполезных вещей, а главное их даже не очень-то интересуют. Но я-то знаю: боги существуют. И то синеглазое кудрявое существо с дельфиньим хвостом вместо ног было, конечно же, морским божеством.

– Увидимся! – мне показалось, я слышу его голос сквозь стук колес…


1992


3. КРЕЩЕНИЕ


Ярким июльским утром бабка вдруг объявила:

– Ёлку, – так они с дедом русифицировали мое «басурманское» имя Элла, – надо крестить.

Дед только посмеивался, в том смысле, что, мол, все это блажь, ну да делайте, что хотите. Его давно уже интересовал только маленький сад за домом, где он ухаживал за сливами, выращивал горох и разводил кроликов. Бабка, впрочем, от него не отставала: палисадник был полон всевозможных цветов – пионов, роскошных георгинов, «золотых шаров», астр и хризантем – по сезону. Как и многие другие бывшие крестьяне, наводнившие города после революции и коллективизации (от последней наша «кулацкая» семья пострадала очень сильно), дед с бабкой не утратили вековой привычки возиться с землей, и, наверное, именно бывшим крестьянам, ставшим горожанами, мы обязаны пышному расцвету дачной культуры в последующие годы.

– Надо крестить, чтобы было все, как у людей, – веско добавила бабка, поразмыслив.

Как? У таких людей? В семидесятые годы двадцатого столетия, в стране, где вот уже более полувека государственной, единственно допустимой религией был атеизм, каких таких людей имела в виду моя неграмотная бабка, в собственном доме и поведении которой не было никаких религиозных атрибутов?

Смысл слова «крестить» мне, шестилетнему ребенку, был неясен,

Но веяло от этого слова тайной, и, чтобы не разрушать эту тайну, я не стала приставать к взрослым с вопросами.


Мне выдали праздничный сарафан и неношеные туфли взамен тех, в которых я обычно «шлындала» (бабкино словечко): с мысками, каковые дед аккуратно обрезал остро наточенным ножом, превратив таким образом туфли в босоножки ради экономии на моих быстро растущих, вопреки семейному бюджету, ногах. От маминой юбки в крупную складку пахло раскаленным утюгом. Дядя Коля, которому предстояло стать моим крестным отцом, распространял резкий запах одеколона. Брат и сестра – дядя Коля и мама – были очень похожи друг на друга: хрупкие и стройные, с буйной шевелюрой волнистых темных волос, с тонкими лицами, в которых сквозило что-то аристократическое, – и совсем не похожи ни на простоватых родителей, ни на двух других сестер и брата, дородных и толстощеких.

Мне очень нравился дядя Коля, хотя мы с ним, живя в одном доме, практически не общались. Сегодня мне думается, что он вообще охотней общался с животными, которые так и льнули к нему. Иногда дядя Коля брал в руки гитару и, легко пощипывая струны, напевал тихим приятным голосом:


Ой, васильки, васильки,

Сколько вас выросло в поле!

Помню, у самой реки

Их собирали для Оли.


Или:


У нее голубые глаза

И дорожная серая юбка…


Что-то жалобное и бесприютное было в этих песнях, обреченность какая-то и щемящая великорусская тоска без имени, без адреса. Или это было в самом дяде Коле – неприкаянность, беззащитность и обреченность?..


Мы приехали в Отрадное, где чудом уцелела маленькая церковь, окруженная небольшим кладбищем в купах деревьев. Могилы сразу и надолго приковали мое внимание. Никем не останавливаемая, я бродила от одного надгробия к другому, читая надписи и цепенея от страха: неужто и меня когда-нибудь закопают в землю и придавят такой вот неподъемной плитой? Я живо представляла себе, как они, покойники, лежат там под земле в своих гробах: сложив на груди руки, с провалившимися глазами, страшные и таинственные. Машинально я сложила руки на груди и зажмурила глаза, и хотя ужас стал полным и окончательным, все же что-то помешало мне представить себя несуществующей.

Из оцепенения меня вывела мама, взяв мою руку в свою – теплую, надежную, нетленную, всемогущую. Мы чинно проследовали в церковь. Куда мама подевалась потом, я не помню, но ее присутствия я больше не чувствовала. Мы с дядей Колей остались одни.

Вокруг большой купели кольцом стоял народ, всего человек тридцать, включая детей всех возрастов. Маленькие громко плакали. Дети постарше были серьезные и встревоженные. Жаркое летнее солнце било в окна, ложилось яркими янтарными бликами на лица, на темный пол, на белые крестильные рубашки. Сумеречный церковный воздух был полон скрещенных, как шпаги, лучей. В центре круга возле купели появился священник, забубнил нараспев если и на русском, то на искаженном до неузнаваемости языке. Священник был похож на диковинную бабочку из тех, что изредка попадались мне на лугу за домом. Я ловила их для коллекции и протыкала булавками, живых и трепещущих, быстро перебирающих жесткими лапками. И вот, глядя на благообразного бородатого батюшку в длинном причудливом облачении, я почувствовала стыд и горе оттого, что так мучила маленьких крылатых существ, пользуясь их безответной беззащитностью. Наверняка им было больно, гораздо больнее, чем мне, когда я расшибала об асфальт обе коленки. Мне захотелось зарыдать в голос вместе с плачущими младенцами, которых окунали в купель, от чего они надрывались еще громче. Но я сдержалась.

Наблюдая за происходящим, я вспомнила виденный недавно в театре балет «Жизель», столь же красивый и непонятный. Преимущество сегодняшнего действа было в том, что я была на нем не просто зрителем, но и участником. И я погрузилась в мечты о своем блестящем будущем, о том, как, окончив балетную школу, я буду танцевать на сцене, разумеется, Большого театра, как я буду грациозно выходить на поклон и уносить за кулисы огромные охапки цветов – пионов, георгинов, «золотых шаров», астр и хризантем, по сезону. Эти мечты надолго отвлекли мое внимание от окружающего.

Когда я наконец очнулась, то увидела, что священник движется по кругу с большим крестом в руке, и все по очереди целуют этот крест. Я поняла, что и мне придется это сделать, и первая мысль была – бежать отсюда со всех ног. Дело в том, что была я очень брезглива. Когда мама руками давила апельсин, чтобы выжать сок для меня, я делала невероятное усилие воли, чтобы выпить этот сок и не обидеть маму. Когда дети во дворе предлагали мне до черноты пережеванную всеми по очереди жевательную резинку (в те времена она была редкостью), я с отвращением отшатывалась, борясь с подступающей тошнотой.

Страшный момент приближался, и моя паника достигла апогея.

Вот перед моим лицом завис этот пресловутый, зацелованный многими губами крест. Мне казалось, он маячил передо мной целую вечность. Я до мельчайших подробностей разглядела висящего на нем человека в набедренной повязке, с раскинутыми в стороны руками, смутно и мучительно припоминая, что я что-то знаю об этом человеке, но никак не могу вспомнить.

Я не прикоснулась к кресту. Он проплыл мимо меня, и я, испытывая большое облегчение, граничащее с эйфорией, отправилась бродить по церкви, то и дело трогая свой лоб, намазанный чем-то маслянистым и очень душистым. Изображения людей в больших золотых рамах были мне неприятны, потому что странно и явно намеренно искажали реальность, максимально приблизиться к которой я тщетно стремилась в собственных рисунках.

В самом темном из темных углов храма меня остановила маленькая старушка в черном платье и черном платке. Она налила воды из серебряного кувшинчика в серебряный же стаканчик и протянула его мне. Я доверчиво взяла обеими руками стакан и сделала большой глоток.

Вода была горячей и горькой, как полынь.

Недоумевая, я вопросительно уставилась на старушку. Она одобрительно покачивала головой и улыбалась, глядя куда-то сквозь меня.

Я выпила все до капли.


И снится мне сон.

Огромный пустой театр, в котором я – единственный зритель в третьем ряду партера. На освещенной сцене стоят толстые горящие свечи в человеческий рост. Мое внимание привлек совсем скудный огарок, пламя которого билось и трепетало, как на ветру.

На сцене появилась маленькая старушка в черном платье и черном платке. Я спросила у нее:

– Что все это значит?

– Эти свечи – человеческие жизни,– неохотно пояснила старушка.

– А вот тот огарок, что вот-вот погаснет?

– Это – твоя жизнь, моя милая.

В моей голове образовался вихрь: «Как же так? Мне еще так мало лет. Я только начинаю жить. За что? Где справедливость?!»

– Можно ли что-нибудь изменить? – пролепетала я.

Старушка, не глядя на меня, словно я была ей крайне неприятна, пожевала пустыми губами и сказала:

– Тебе могут дать новую жизнь. Но ты уже знаешь, какова она на вкус. Как бы тебе не пожалеть о своей просьбе.

– Некогда мне жалеть, некогда разбираться! – беззвучно вопила я во сне. – Дайте мне хоть какую-нибудь жизнь, пока мой огарок не сгорел совсем!

Старушка вздохнула и проковыляла за кулисы. Некоторое время спустя она вынесла на сцену большую горящую свечу.


18 июля 1998


4. БАБУШКА ДАРЬЯ


Внезапно в мой сон пришли бабушка Дарья и её дочь Катя. Они были в длинных чёрных платьях с белыми кружевными воротниками – такими я их и помнила. Они как будто просили, чтобы я о них написала, чтобы осталась память.


У моего прадеда крестьянина Нерона было семь сыновей и дочь. Мой дед Никита Крылов родился в 1906-м году, а сестра его была значительно старше, значит, она родилась где-то в 1890-году. У моего прадеда Нерона было семь сыновей, и все – богатыри. Мой дед в ладони гнул пятак, завязать узлом кочергу было вообще делом плёвым. Но случилась революция, а после – коллективизация. Все были расстреляны, кроме моего деда – он по подложным документам перебрался из Смоленской губернии в Тулу, а потом в Москву.

А Дарья рано вышла замуж, да за дворянина. Он её, крестьянскую девушку, тут же отправил в Институт для благородных девиц, там ей подправили осанку и походку, научили этикету. Но недолго молодые жили счастливо. История идёт адской дорогой. Муж-дворянин был расстрелян, а беременная Дарья сослана в Сибирь. Как она там родила, как выжила – загадка. Но во время хрущёвской Оттепели она была реабилитирована, и ей с дочкой Катей дали однокомнатную квартиру в Туле.


Мне было пять или шесть лет, когда я жила у бабки с дедом в Кунцево. В Чертаново, где мы с мамой получили квартиру, не было никакой инфраструктуры, в том числе детского сада. Поэтому я жила у бабки с дедом. И я помню, как к ним приезжала бабушка Даша с дочерью Катей. Катя была явно психически неполноценна и была она старой девой. Они обе были в длинных чёрных платьях с белыми кружевными воротниками, в чёрных чулках и в чёрных… мужских ботинках. У бабушки Даши были седые прелестные локоны, И на лице её сохранились следы прежней красоты – Время не смогло их уничтожить. Бабушка Даша упорно называла меня Евой, и хоть я не знала тогда Библии, но интуитивно чувствовала, что это – что-то очень древнее, и мне было приятно. И ещё. У меня была открытка с Медным Всадником, я эту открытку напрямую связывала с бабушкой Дашей.


А на картинке той площадь с садиком,

А на ней камень с Медным Всадником, -


пел Галич, о чём я узнала значительно позже. Но не зря, не зря бабушка Даша ассоциировалась у меня с Санкт-Петербургом! Мои дед и бабка были такие простые! Деревенские, необразованные люди. Бабка вообще была неграмотной. Да, она классно пекла блины, квасила капусту, варила варенье, но говорить с ней было решительно не о чем. Так же, впрочем, как и с дедом. Не скажу, что я много говорила с бабушкой Дашей, но от неё веяло совсем другой жизнью. Наверное, сказался Институт для благородных девиц. Наверное, её там учили не только этикету. Но одно могу сказать. Обычно, если к деду с бабкой заваливались гости, начиналась пьянка с песнями типа «Ой, мороз, мороз…» А когда приезжала бабушка Даша, всё было очень церемонно, тихо, интеллигентно. Так же тихо и интеллигентно бабушка Дарья и умерла в своей Туле. А через год её дочь Катя последовала за ней. И ничего от них не осталось, кроме моей памяти и жалости к ним обеим.


7-8 апреля 2016


5. ОРАНЖЕВАЯ ЧЕРЕПАХА


Аня проснулась среди ночи от какого-то внутреннего толчка и села на постели. В комнате горел торшер, хотя Аня точно помнила, что выключила его перед сном. Комната была хорошо освещена, и, осмотревшись, Аня обомлела.

Возле ее постели мыкалась огромная черепаха – она была действительно огромная, ярко-оранжевая и слегка светилась. Аня вжалась всем своим маленьким детским тельцем в ковер, висящий на стене, поджала колени и обхватила их руками, не в силах оторвать взгляда от оранжевого чудовища. Чепераха ставила на край постели свои когтистые лапы, вытягивала голову, маленькими злыми глазками глядя на Аню. Она изо всех сил пыталась подтянуться на своих кривых лапах и забраться на постель, но лапы срывались. Но черепаха не оставляла своих опасных попыток.

Аня холодела от страха и – как ни странно – какого-то смутного восторга. Она чувствовала всем телом опасность, но и понимала, что является свидетелем настоящего чуда. И хотя мама спала в соседней комнате, Аня не пыталась кричать, звать на помощь,– что-то ей подсказывало, что никто ее все равно не услышит.

Вот черепахе почти удалось забраться на постель. Аня наконец все же крикнула, но действительно беззвучным криком и поняла, что сейчас ей придет конец. Нет, она знала, что в обычной жизни черепахи не едят людей, скорее наоборот:


Я мечтала о морях и кораллах,

Я поесть мечтала суп черепаший,-


Завертелась в голове дурацкая песенка из кинофильма. «Нет, никогда я не хотела черепашьего супа, – лихорадочно думала Аня, и не за что этой оранжевой пришелице меня наказывать. Господи, да когда же это кончится?!»

Тут все и кончилось. Черепаха исчезла, торшер погас. Аня быстро включила его снова – страшно было после случившегося оставаться в темноте. Но больше никто не появлялся. Аня с трудом отлепилась от стенки, легла и вскоре заснула.

«Все это мне приснилось,– думала Аня утром за завтраком.– Такого ведь не бывает в жизни. Но торшер… И вообще, все было даже всамделишней, чем вот эта тарелка с рисовой кашей, мама, лес за окном. Может, я и сейчас сплю? Или я – чей-то сон? А этот кто-то, в свою очередь, тоже кому-то снится и так далее до бесконечности. Нет, все-таки, жизнь – прямая линия без конца и начала или луч с началом, но без конца? А может быть, отрезок? И если я чей-то сон, то когда-нибудь этот кто-то проснется и меня не станет?.. Говорят, и солнце когда-нибудь погаснет.» Последняя мысль вызвала в Ане такой всплеск ужаса и тоски, что она уронила ложку с кашей на пол. И каким бодрящим и спасительным было сдержанное ворчание мамы!


В школе на уроке рисование учительница дала задание нарисовать гуашью какое-нибудь животное. Аня нарисовала ночную пришелицу – оранжевую черепаху. Учительница, рассматривая рисунок, сказала:

– Ты очень хорошо, как будто с натуры, нарисовала черепаху. Но почему она у тебя оранжевая? Таких в жизни не бывает.

– Бывает. – убежденно сказала Аня. – В другой жизни.


10 Декабря 2000 г.


6. СЕВЕР


…Весной прилетели свиристели, как елочные игрушки, повисли на раскидистой рябине за домом, клевали размякшие терпкие ягоды, мелодично журчали. Наедались так, что падали в беспамятстве на землю – бери голыми руками, -но никто их не ловил, потому что вокруг жили добрые люди.


Хорошо балбесничать летом в тихом тенистом от огромных крон дворе! В стеклянных террасах двухэтажных деревянных домов весело играет солнце, в проеме открытого окна нашего жилища нежится красавица кошка Симка – гроза местных собак. В палисадниках буйствует цветение – пионы. георгины, золотые шары и цветы, похожие на гладиолусы, которые мы, дети, называли куколками: соединишь чашечку с круглым бутоном спичкой – и вот тебе придворная дама в кринолинах. На лугу на домом порхают разные бабочки и мотыльки, которых уже много в твоей коллекции, в том числе бабочка "Павлиний глаз", самая прекрасная и самая таинственная. В сырых деревянных подъездах, пахнущих кошками, эти бабочки висели на изъеденных древоточцами перилах вниз головой, как летучие мыши. Их, как объевшихся свиристелей, можно было брать голыми руками, но это было не честно.


Хорошо, когда привозят козью шерсть, и бабушка располагается в комнате с прялкой и веретеном, чтобы вершить древнее священнодействие, преображаясь из простой смертной в греческую богиню Мойру, прядущую нити судьбы. А ты сидишь рядом со сверкающей лаково мандолиной в руках, слишком большой для тебя, но такой восхитительной, пусть ты и не умеешь на ней играть, а только осторожно пощипываешь струны.


Но зовут какие-то новые дали, неожиданно распахиваясь перед тобою, совсем не ясные, почти пугающие, и все же чертовски заманчивые…


Аня, мыкаясь у палисадника, с тревогой слушала через открытое окно, как бабка препирается с мамой: "Не пущу Аньку ни на какие севера, нечего ей там делать! Ей в сентябре в школу идти!" Мама мягко возражала, что и на Севере есть школа, а не только клюква да медведи. Так они спорили, как казалось Ане, бесконечно. Наконец, мама


сказала: "Хорошо, я спрошу у самой Ани, хочет она ехать или нет." На что бабка тут же заворчала: "Еще чего! У неразумного дитяти спрашивать!" "А я все-таки спрошу, пусть Аня сама решит." Аня так перепугалась, что бросилась наутек и спряталась за домом в саду, в ветвях яблони. Надо было решаться, оставаться с бабкой или ехать с мамой в какой-то северный город Мончегорск. Если бы ехать только с мамой! Недавно у Ани появился отчим, который ей сразу не понравился. Когда он впервые переступил порог их квартиры, внутренний голос рявкнул Ане: "Мерзавец, дрянь, подлец." (Как показали дальнейшие годы, Анин внутренний голос не ошибся.) И все-таки неизвестная даль манила, звала к свершению, к приключениям, блазнила новизной и возможными чудесами! Так что, когда мама наконец нашла спрятавшуюся Аню, та пролепетала: "Мама, я поеду с тобой." – все еще в смятении, все еще трепеща.


Север встретил Аню южной жарой и даже не по-южному яркими красками. Умопомрачительно синее небо, густая темная зелень, голубые сопки. Отчим был приглашен сюда работать каким-то начальником, так что им сразу дали квартиру. Увидев новое жилище, Аня расстроилась: оно было однокомнатным. В Москве у Ани была своя комната, а тут… Но мама тут же сшила огромный балдахин, который был установлен над Аниной кроватью – все-таки хоть какая-то независимость. Дом располагался на окраине города, сразу за домом начинался лес. Это Ане очень понравилось: в Москве, в Чертаново, где они жили с мамой, тоже был лес, и все свободное время они проводили там.Когда быт в новом жилище был более-менее налажен, они втроем пошли осматривать город. Город оказался очень чистым, очень милым и совсем маленьким. Они прошли его насквозь и вышли к подножию двугорбой сопки. Там было кладбище, а за кладбищем – село: маленькие убогие домишки, но чистенькие и все в зелени. По дороге Аня нашла мертвую мышку и, несмотря на ор отчима, что нечего всякую гадость брать в руки, взяла ее в ладони и, плача, похоронила на обочине. Руки ей вымыли у ближайшего колодца. Отчим продолжал свои филиппики по поводу дурного воспитания, и Аня, оглушенная ими, не заметила, как оказалась у озера.

– Это озеро называется Имандра.– сказала мама.

"Имандра, Имандра",– отозвалось эхом в голове у Ани это необыкновенное прекрасное имя. Аня смотрела, как зачарованная, на играющий на солнце всеми цветами радуги жидкий хрусталь в невидимой круглой чаше, которую держали в руках голубые сопки. Она подошла к самой воде. Вода была совершенно прозрачной, каждый камушек был виден на дне и казался драгоценным. Аня разулась, вошла по колено в ледяную воду, набрала в пригоршню воды и стала пить. И по мере того, как она пила, Аня видела, что вода превращается в свет, этот свет, то белый, то переливающийся радугой, проникал в ее тело, распространялся по нему и вытекал из всех пор на коже.Аня посмотрела на свои руки: они светились.

– Мама, вода светится, я свечусь! – закричала Аня, вне себя от восторга.

– Вылезай из воды, еще простудишься! – сказала мама, смеясь.

А отчим, качая головой, пробормотал: "Какой трудный ребенок!"


Отчим хотел смотреть футбол, а Аня – фильм «Белый Клык»,– они шли параллельно по разным программам. Отчим настаивал на своем, Аня – на своем. «Что ты все время пререкаешься?» – возмутился наконец отчим, а маме бросил: «Уняла бы ты свою дурочку!» И тут случилось непредставимое. Мама схватила Аню за руку, в другую руку взяла первое, что попалось, – телефонный кабель, и стала с какой-то холодной яростью хлестать этим кабелем Аню. Аня вырывалась, вопила от боли, а еще – от ярости, ненависти и бессилия. Когда экзекуция кончилась, отчим спокойно включил свой футбол, а Аня забилась под свой балдахин в угол кровати, и долго еще причитала и всхлипывала, убитая горем. Никогда еще мама не поднимала на нее руку. И из-за чего она вдруг так жестоко избила Аню? Бабка, бывало, порола Аню ремнем за всякие мелкие провинности, но без злобы и не так больно, чисто для проформы. «Бежать, бежать отсюда, от них… Но куда? – лихорадочно думала Аня и повторяла, как будто бредя, – Имандра, Имандра…» Все тело ныло, и Аня, сняв сарафан, с ужасом увидела на своей коже иссиня-багровые рубцы.

…Аня плыла по озеру, а потом нырнула и оказалась в его потаенных глубинах. Там было также солнечно, как и на поверхности, и большие разноцветные рыбы танцевали вокруг Ани, шевеля широкими плавниками. Озеро подарило ей драгоценные камни со дна, вправив их в золотые перстни, так что все Анины пальцы были унизаны этими восхитительными перстнями, а ее длинные распущенные волосы стали зелеными, как водоросли, и змеились в напитанной солнцем влаге. Аню не удивляло, что она дышит под водой, ведь она была русалкой или морской царевной. А потом озеро подбросило ее вверх, как батут, и Аня вспорхнула в распахнутое небо, заскользила над сопками в неведомую даль…


В детстве обиды забываются быстро, и на следующий день Аня уже не помнила вчерашнее. Но не все так просто! Еще не раз вспомнит Аня нанесенную мамой обиду. Надолго поселится в Ане мысль о побеге и недетская ненависть к отчиму.


Отчим пришел радостный, его мясистый нос лоснился, а маленькие глазки суетливо бегали. «Я договорился с лодочником, завтра поедем за грибами.» «Может, поплывем?» – уточнила Аня. «Ну что ты все время пререкаешься?» – огрызнулся отчим. «Пререкаешься» было у отчима любимым словом с редких разговорах с Аней, ее от этого слова неприятно коробило, но перспектива проплыть по озеру на лодке пленяла и восхищала.

Встали в четыре утра, солнце светило вовсю. «Мама, что это все солнце да солнце, здесь что, ночей вообще не бывает?» – удивленно спросила Аня. «Мы за Полярным кругом, летом здесь «белые ночи», а вот зимой будет «полярная ночь», когда все время темно.» Аня была заинтригована.

В прошлый раз они шли к озеру через весь город, то есть «вкруголя», а теперь пошли напрямую, и оказалось, что от дома до Имандры не так уж далеко – километра два, не больше. У берега их ждал мужчина в брезентовой штормовке, лодка стояла, уткнувшись носом в песок. В нее все и погрузились со своими корзинами, лодочник Вася оттолкнул лодку от берега, прыгнул в нее, отчего она закачалась, и завел мотор.

Аня сидела на корме, поверхность озера казалась ей живым колеблющимся шелком, белый бурунчик за кормой веселил сердце. Она пыталась заглянуть в глубину, где побывала в виде русалки, и тщилась понять: во сне это было? или наяву?

Сопка, по мере приближения к ней, из синей постепенно превращалась в зеленую, а когда они переплыли озеро и причалили, стала совсем зеленой: вся она была покрыта лесом. Лес покрывал и обширное плоское ее подножие. В этот лес, выбравшись из лодки, и устремились грибники. Сначала шли кучно, потом разбрелись кто куда, только Аня держалась недалеко от мамы. Лес принял их в свои девственные дебри. В кронах играло солнце. Из высокой – по колено – травы выпрыгивали какие-то мелкие зверушки и тут же прятались, не давая себя разглядеть. Стоило пройти несколько шагов – и возле дерева красной шапкой маячил очередной подосиновик. Так, от гриба к грибу, шли Аня с мамой, наполняя свои корзины, и не заметили, как заблудились. «Иван! Василий!» – кричала мама, но ответа не было. Пошли наугад, перебираясь через бурелом, и вдруг вышли на дорогу, изъезженную грузовиками. Дорога делала в этом месте вираж, за ней был обрыв, а под обрывом – огромное поле ледниковых чудовищных валунов, поблескивающих под висящим над ними огромным светящимся шаром. Аня во все глаза смотрела на открывшуюся панораму. Ей казалось, что время остановилось и что они с мамой – единственные обитатели первозданной планеты Земля. Сладкая жуть пронзила ее существо. «Так бы и стоять здесь века и века…»

Собранные грибы мама засолила, только почему-то ее соления очень скоро испортились.


Мама с отчимом вышли на работу, и 1 сентября Аня отправилась в школу одна, в новенькой школьной форме с накрахмаленным белым фартуком, с новым ранцем, с букетом цветов. Школа Ане понравилась: просторный класс, большие окна с цветами на подоконниках, стройные ряды парт, огромная черная доска, на которой так приятно писать податливым мелом. Но очень скоро Аню постигло разочарование: приходилось выписывать какие-то палочки и крючочки, в то время как она давно уже умела и писать, и читать, и знала арифметику. Аня похвасталась своими познаниями перед учительницей, Валентиной Андреевной, и та пригласила маму для беседы. Она предложила перевести Аню сразу в третий класс, но мама воспротивилась, сказала, что «ребенок должен развиваться естественно, как все сверстники.» Ну что же, Аня продолжила учебу на прежнем месте, прямо на уроках делала домашние задания, неизменно приносила в дневнике пятерки и после уроков была свободна, как ветер. Тогда же у Ани появился друг – Сашка Кузьмичев из соседнего подъезда. Они вместе бегали к озеру и в лес, мечтали жить в лесу в виде белок. Ходили к заводу на окраине города смотреть, как из здания завода по рельсам на высокую насыпь выезжает вагонетка с цистерной, переворачивается, и расплавленный металл сверкающей струей сползает по насыпи. Как лава из кратера вулкана.


Аня стащила в плотницкой мастерской отличное древко для знамени. На белом полотнище она вышила гладью восходящее солнце, а над ним надпись «Общество Свободы.» Она стала председателем, а Сашка – первым членом этого тайного общества. Потом к ним присоединились подруги Рита и Лиля. Заседания общества проводились во дворе и сводились к обсуждению грандиозного плана отплытия на необитаемый остров, где они будут жить по-настоящему свободно.


По местному радио объявили конкурс эрудитов. Нужно было ответить на пять вопросов:

Как называется годовой путь Солнца?

Как дышат дельфины?

Какая гора – самая высокая в мире?

Как называется самое маленькое млекопитающее на Земле?

Столицей какого государства является Катманду?

У Ани была толстая тетрадка, куда она вот уже два года записывала разные интересные факты. Полистав тетрадку, Аня сразу ответила на первые четыре вопроса. Полистав «Атлас мира», ответила и на пятый, и в тот же день отправила на радио свои ответы. Через некоторое время ей пришло приглашение явиться туда-то во столько-то. Аня оделась как можно лучше и пришла по указанному адресу. В зале за большим столом сидели взрослые дяди и тети. «А ты, девочка, что сюда пришла?» – спросил ее бородатый дедушка в очках. Аня протянула ему приглашение. Дедушка посмотрел на нее с удивлением и звучно объявил собравшимся: «А вот и наш победитель!» Ане вручили какую-то бумагу, удостоверяющую, что она является победителем «Конкурса эрудитов», сувенир, сделанный из минералов, добываемых в тех местах, и огромный букет цветов.

Распираемая гордостью, Аня пришла домой и застала маму и отчима в состоянии жестокой ссоры…


Незаметно пришла зима и та самая «полярная ночь», о которой предупреждала мама. Солнце выкатывали из тьмы в инвалидной коляске и часа через два закатывали обратно во тьму. Но Аню тьма не угнетала. Она делила свое свободное от уроков время между балетной секцией, бассейном и катком. И то, и другое, и третье дарило Ане неописуемое блаженство. Но вид бездомных собак, во множестве снующих по городу, заставлял Анино сердце сжиматься от жалости. Однажды она нашла заброшенный овощной ларек. Дверь была открыта, и внутри даже включался свет. Аня бродила по городу, находила брошенную собаку, подзывала ее к себе, гладила, и та бежала за Аней. Аня собрала в ларьке около двадцати собак разной величины и окраски. И тут ее как громом поразила мысль: чем она будет их кормить? как ухаживать? От жалости и чувства собственного бессилия Ане стало плохо, она схватилась за дверной косяк и со стоном сползла на пол. Какая-то собака лизнула ее в мокрую от слез щеку…


Однажды, возвращаясь из школы, Аня увидела нечто, заставившее ее остановиться и замереть. Посреди двора стоял открытый гроб на двух табуретках. В гробу лежала сморщенная, как печеное яблоко, худенькая старушка. Она казалась восковой. Но Аня откуда-то знала правду. Аня созерцала старушку в течение весьма продолжительного времени, нестерпимо остро осознавая, что видит… свое будущее. Она, наверное, так и осталась бы стоять перед этим противоестественным, несовместимым с жизнью фактом, если бы неведомая сила не заставила ее повернуть голову и продолжить путь. И детская беззаботность победила. Пока.


У мамы вырос и округлился живот, а отчим стал все чаще приходить домой пьяный. В конце февраля маму увезли в роддом. А на следующий день Аня, вернувшись с прогулки, не смогла открыть дверь в квартиру. Она и звонила, и стучала, но никто не отзывался. В замочную скважину было видно, что ключ торчит с внутренней стороны и в квартире горит свет. Отчим был дома, скорее всего, пьяный. Аня отправилась гулять снова, но было уже поздно, двор опустел. Не зная, что делать, Аня пошла, куда глаза глядят. Ей то и дело попадались навстречу бездомные собаки. Теперь они и Аня были на равных. Аня шла по городу, и редкие прохожие смотрели на нее с удивлением. Аня решила идти к озеру и повернулась было, чтобы идти к нему, но тут ее кто-то окликнул. Оказалось, учительница, Валентина Андреевна. «Ты что тут делаешь в такой поздний час?» «Пьяный отчим заперся и не пускает меня домой.» «Ну… пойдем ко мне.» Аня переночевала у учительницы, а утром в школу явился отчим. Он дал ей денег и сказал, что уезжает в командировку.

Вскоре из роддома вернулась мама с красным, сморщенным, орущим существом. Она ничего не узнала про Анины мытарства, потому что Аня ей не рассказала. Появление брата Аня восприняла с некоторой брезгливостью: он был продолжением ненавистного отчима. Отчим стал пить еще больше, ронял пьяные слезы и причитал: «Сына мой, сына…»


Аня, Сашка, Рита и Лиля добрались до озера сквозь жестокую метель. Нашли свежую рыбачью прорубь и опустили в ледяную обжигающую воду руки. Аня торжественно произнесла:

– Мы, члены тайного «Общества», торжественно клянемся тебе, Имандра, и пусть нас слышат небо и земля. Мы клянемся, что бы с нами не случилось, сейчас и потом, когда мы вырастем, служить только свободе, хранить верность только свободе, потому что нет на свете ничего более важного, чем Свобода.

Гордые и довольные собой, они отправились к мосту, как бы разделяющему озеру и речку, из него вытекавшую. Под мостом было не так холодно. А лед был разноцветный, радужный, как хвост павлина или крылья бабочки «Павлиний глаз».

Озеро приняло их клятву…


Июль, 2003


7. ЛЮБОВЬ ХУЛИГАНА


1.


Наша семья после двухлетнего пребывания на Кольском полуострове вернулась обратно в Москву. В сентябре мне надлежало идти в третий класс. А пока стояло лето, удушающе знойное, почти без дождей, но деревья и кусты вокруг домов за время моего отсутствия столь буйно разрослись, что образовали тенистые зеленые своды, под которыми стало так приятно играть в казаки-разбойники, в прятки или, расположившись на траве, в лото, принесенное из дома под строгий родительский наказ «вернуть в целости и сохранности». Дни напролет я проводила на улице в компании новых подруг и приятелей, которые в детстве заводятся как-то сами собой и не весть откуда.

В это самое лото мы и играли на траве за домом, когда появился он. Незнакомый парень года на два меня старше, высокий, белокурый, с очень большими и очень светлыми глазами. Он оглядел нашу пеструю компанию и остановился взглядом на мне. Наш маленький подхалим Пашка подбежал к незнакомцу, что-то радостно щебеча. Тот остановил его жестом и, не сводя глаз с меня, спросил:

– Кто это?

Пашка проследил направление его взгляда и сказал: «А, это…» – и стал что-то щебетать объяснительно, размахивая руками. Незнакомец молча слушал, не отрывая взгляда от моей персоны.

На меня и раньше заглядывались мальчики, даже писали мне в школе любовные записки, которыми я очень гордилась, но которые уничтожала, чтобы они не попались на глаза родителям. Но так еще никто и никогда на меня не смотрел. То был взгляд поистине «не мальчика, но мужа». Так иногда смотрели мужчины на мою красивую маму. Ужасно смущаясь под этим неотрывным, немигающим, гипнотизирующим взглядом, я делала вид, что и не замечаю вовсе смотрящего, что полностью поглощена игрой.

Наконец он повернулся и пошел прочь.

– Кто это? – в свою очередь спросила я у Пашки.

– Это Вадик Курганов, хулиган с соседней улицы.

Хулиган Курганов не спеша взбирался на пригорок, а я чувствовала в себе прилив какой-то теплой световой волны. Я испытывала какое-то новое, доселе неизвестное мне чувство, столь всепоглощающее, окрыляющее и блаженное, что все окружающее растворилось в нем, потеряло значение. Недовольный голос подруги вывел меня из сладкого забытья:

– Эй! Ты что, заснула? Твой ход.


2.


День 1 сентября только формально считался учебным: дарение цветов, поздравления и прочая кутерьма.

После уроков, побросав портфели в траву, наша веселая дворовая ватага играла в прятки. По торжественному случаю я была в белом крахмальном фартуке, в капроновых чулках (невиданная роскошь!) и в красных туфлях на маленьком каблучке. Этот праздничный наряд не мешал мне носиться сломя голову, убегая от «водящего», пока я наконец не споткнулась и не плюхнулась в кусты возле подъезда навзничь. Кусты смягчили мое падение, вот только фартук накрыл лицо. Когда я его стряхнула, передо мной стоял Курганов. Школьное платье задралось у меня выше колен, и он весело и с какой-то жадностью глядел на мои ноги. Заметив, что я это заметила, он протянул ко мне руку:

– Разрешите, барышня, вам помочь.

Эти слова его совершенно ни с чем не вязались, прежде всего обращение «барышня». Но я протянула ему обе руки. Он помог мне подняться.

– Благодарю вас, сударь. – церемонно промолвила я, поправляя платье.

Мы оба прыснули, и вдруг он привлек меня к себе. Я посмотрела ему в глаза – они были сияющие и теплые, и в них была нежность. Он приблизил свое лицо к моему, губы его раскрылись пунцовой розой. Я вырвалась и убежала.


И снова эта волна света и счастья…

Я сидела под кустом сирени и думала о своей любви. Я уже знала, что это именно любовь. Я знала, что Курганов хотел поцеловать меня, и это не было озорство с его стороны. Озорство было два года назад, в первом классе, со стороны знойного красавца Мишки Кацмана, который на перемене затащил меня в угол и сочно поцеловал в губы своими огромными губищами. Я тогда так растерялась, что заплакала и побежала жаловаться учительнице. Учительница – молодая даже по тем моим, детским, понятиям, девушка – ничем мне не помогла, сама засмущалась и зарделась. Нет, со стороны Вадима – произнесла я наконец про себя его имя – это было не озорство. То, что было в его глазах – ох уж эти большие и светлые – белесовато-голубые глаза под белыми длинными в полщеки ресницами! – в его глазах…


3.


Лето следующего года было не таким жарким, как предыдущее. Я часто брала с собой младшего братишку, и мы с ним вдвоем гуляли в лесу. И в этот раз мы отправились в лес, отделенный от жилых построек неглубоким оврагом, в котором плескался ручей, вытекающий из пруда неподалеку. В этом пруду, заросшем камышами, ряской, полном ила и головастиков, мы, ребята, часто купались. После недельных дождей пруд вздулся и ручей заплескался попроворнее, почти затопив камни, по которым мы через него перебирались в прошлый раз. Брат канючил и просился в лес, а я уже подумывала о том, чтобы пойти другой дорогой, как вдруг перед нами возник Курганов. Моментально оценив ситуацию, он подхватил моего братца на руки и как был, не разувшись и не закатав брюк, стал пересекать с ним ручей. Брат довольно хихикал, обвив пухлыми ручками шею спасителя. Курганов бережно опустил малыша на другой берег ручья и посмотрел на меня. Я начала было разуваться, но Курганов одним прыжком пересек ручей вспять и подхватил меня на руки.

Это было прекрасно, как в книжке. Это было впервые в моей жизни, и я тогда не знала еще, что – в последний раз. Курганов нес меня через ручей так долго, как будто через широкую реку. Я не знала, куда девать руки, не решаясь по примеру брата обвить ими шею моего возлюбленного. Глаза я тоже не знала, куда девать, а смотреть мне хотелось только на него, только на него…

Оказавшись рядом с братом, я пискнула «спасибо», взяла малыша за руку и потащила его в сторону леса. Я ни разу не обернулась – а как мне этого хотелось! И как я надеялась, что Вадим все стоит на берегу ручья и смотрит мне вслед!


4.


Зима выдалась снежной, и мы всем ребячьим миром строили на площадке возле дома снежный дворец. С пунцовыми щеками, с сползшими на глаза шапками, с перекошенными набок шарфами, мы старались изо всех сил – близился Новый год! – орудуя лопатами, лопатками и лопаточками, а также варежками, отчего они вскоре превращались в мохнатые ледышки и переставали гнуться. Работа кипела в лучших традициях стахановского движения, когда появилась вдруг в опасной близости от нашего шедевра архитектуры компания подозрительных парней с нехорошими лицами. Среди них был Курганов и видно было, что он среди них главный.

– Что тут малышня понастроила? – гаденько поинтересовался один из пришельцев.

– Сейчас проверим на прочность! – весело гаркнул другой, подошел к снежному дому и пнул ногой наугад. Часть стены

Обвалилась. Среди строителей послышалось тихое оханье и всхлипыванье.

Тут Курганов увидел меня.

– Не трогать! – рявкнул он своим разбойникам.– Оставьте малявок в покое и идите отсюда. Я вас догоню.

Он подошел ко мне, взял меня за обледенелую варежку, посмотрел мне в глаза. В моих глазах были возмущение и неприязнь. Он тихо сказал «прости» и отвел меня в сторону. Я не сопротивлялась. Он поправил сползшую мне на глаза шапку, сбившийся набок шарф, потом оглянулся. От моих сподвижников по строительству нас закрывало вишневое дерево, все в снегу. Убедившись, что нас никто не видит, он взял меня за плечи, наклонился ко мне и поцеловал.


Как жарко поцелуй пылает на морозе,-


Писал великий русский поэт Пушкин. Все смешалось в моей голове, и слова «я тебя люблю» я почти не расслышала из-за возникшего отчего-то шума и звона в ушах. Внезапно я поняла, что глаза мои крепко зажмурены. Когда я их открыла, рядом никого не было.


5.


Территория школы была окружена бетонным решетчатым забором, и включала в себя, помимо здания собственно школы и стадиона еще небольшой лесок – осколок большого леса, а также лужок, заросший буйными дикими травами – полынью, пижмой, крапивой. Осенью их стебли высыхали и служили отличным топливом для костра, который мы и разводили ближе к вечеру, чтобы пламя было ярче, и пекли в костре принесенную из дому картошку. Сидеть вокруг костра и смотреть на пламя – само по себе занятие восхитительное, особенно если удавалось раздобыть хорошее бревно, которое горит долго и ровно, а не бегать все время в поисках сухих стеблей полыни, которые горят ярко, но прытко.

Костер горел исправно, картошка чернела в углях, мы сидели вокруг костра, переговаривались, перешучивались, пересмеивались. Чувствовали себя путешественниками в долгом странствии и поочереди рассказывали друг другу свои приключения. Вдруг повисла пауза. Все почему-то смотрели в мою сторону. Я, не понимая в чем дело, оглянулась и увидела Вадима. В руках у него был ворох сухих веток. Он бросил их в костер и молча уселся рядом со мной.

После восторгов по поводу того, что костер разгорелся так ярко, рассказчик продолжил свое занимательное повествование о верблюдах и караванах, но я его уже не слушала, глядя в огромные сияющие глаза, в которых билось, кроме пламени костра, еще какое-то пламя.

Вадим встал, протянул мне руку. Я покорно подала ему свою и тоже встала. Так же покорно пошла за ним, рука в руке. Мы отошли метров на двадцать от костра, в темноту, в самый центр луга. Звезды светили нам. Внезапно он подхватил меня, стал падать, и мы вместе рухнули в буйные травы, буйно же хохоча. Он не целовал меня, только прижимался щекой к моему лицу и шептал мне что-то ласковое, нежное и бессвязное. Снова встали и снова упали и так без конца. Пахло опавшей листвой горьковато и пряно, травой пожухлой, землей, дымом костра. И лежали, обнявшись, на траве, и над нами сияло всеми своими звездами черное осеннее небо.

– Эй, Ромео и Джульетта! Идите есть картошку! – закричали от костра и перешучивались, и пересмеивались.

– Я тебя люблю. – выдохнула я и не испугалась собственной смелости.


6.


Поздним весенним вечером я возвращалась домой. Пусто было вокруг – ни машин, ни прохожих, ни «собачников». Остро пахло свежей, уже обильной, листвой, распустившейся сиренью. Я уже подошла к подъезду, под освещенный голой лампочкой козырек, как вдруг мне наперерез из соседних кустов сирени метнулась темная фигура. Фигура загородила мне путь в подъезд, осветилась небогатым светом лампочки и оказалась Кургановым.


Но, Боже, кто б его узнал!


Он задыхался, глаза его горели волчьим огнем.

Он схватил меня и потащил от подъезда прочь, в темноту сиреневых кустов, вернее, попытался тащить туда. В последний момент я зацепилась обеими руками за ручку двери подъезда, дверь с тоскливым скрипом открылась, высветив пустую площадку первого этажа. Я знала, что собирался сделать со мной Вадим, знала не умом, а всем своим девическим существом, и знала, что это нельзя, что это преступление, катастрофа. Он пытался отцепить меня от двери, он был сильнее и страсть удваивала его силы. Но мои силы утраивал ужас. Мы боролись молча в весенней вечерней сиреневой тишине, которую нарушало только наше прерывистое дыхание и бешеный стук сердец. Почему я не кричала? Потому что и теперь я любила его, любила…

На первом этаже открылся лифт, из него кто-то вышел, направился в нашу сторону. Мой пылкий Ромео отпустил меня и скрылся в темноте. Я рванулась к лифту, чуть не сбив с ног соседку по дому, и почувствовала себя в безопасности только тогда, когда двери лифта – медленно, очень медленно – за мной закрылись.

Больше я не видела Вадима. Никогда в жизни.


24 Ноября 2000 г.


8. ВЫСОТА


Ее звали Наташей Коваленко, а за глаза – просто Ковалешкой. Это было жизнерадостное, доброе существо с широко распахнутыми в мир глазами, по любому хоть сколько-нибудь положительному поводу произносящее:

– Му-у-аа! – это был ее смех.

Наша семья только что вернулась в Москву из Мончегорска. Стояло очень жаркое лето 1976 года. Я бегала по двору и, оступившись, упала, разбила себе нос. Ковалешка подбежала ко мне и листом подорожника, смоченного слюной, прикрыла ссадину. Так мы познакомились и подружились. В детстве дружба, как известно, завязывается легко. Ковалешка стала моей верной спутницей и подругой.

Мы жили в Чертаново, тогда это была окраина Москвы, рядом с Битцевским лесом. Родители утром уходили на работу, возвращались вечером, и мы после уроков были предоставлены сами себе. Ватага беспризорных детей слонялась по дворам и лесным тропинкам, ища себе занятия. Как-то так получалось, что я всегда оказывалась лидером и заводилой. Сперва, насмотревшись в соседнем кинотеатре вестернов, мы играли в индейцев. Носились с воинственными воплями по лесу, мастерили луки, лазили по деревьям. У меня был отменный нож, который мы учились метать в цель, не сильно, однако, в этом преуспев. Я, естественно, была вождем племени – то Оцеолой, то Виннету, то Чингачгуком. Мы резвились, очертя голову, забыв обо всем на свете.


Однажды залезли в незапертый подвал. Там по всему периметру тянулись огромные трубы, что-то гудело, кое-где были повешены большие термометры. Мы сняли термометры и разбили их. На бетонном полу образовалось целое озеро ртути. Какое было упоение – играть со сверкающими шариками ртути, то разбивая их в мелкие брызги, то скатывая в одну дрожащую и бликующую лужицу! Никаких угрызений совести мы, малолетние бандиты, при этом не испытывали.


Жители окрестных домов, особенно обитатели нижних этажей, устраивали вокруг своих жилищ настоящие сады и даже огороды. Сажали фруктовые деревья, цветы, морковку и укроп. Для этих садоводов наша пестрая ватага была настоящим бедствием. Дождавшись темноты, мы забирались в заповедные дебри и рвали что попало: яблоки, вишню, нарциссы и тюльпаны. Если нас «засекали», мы с улюлюканьем и бешеным хохотом бросались прочь, и что с нами могли сделать старухи, бранящиеся и потрясающие кулаками из окон?


Некоторое время спустя мы научились побираться, с плаксивым видом вымогая у прохожих мелочь на мороженое. Как ни странно, нам хорошо подавали, и на выручку мы покупали торт «Москвичка» и несколько бутылок газированной воды, устраивали «пикник на обочине».


Мне купили пару волнистых попугайчиков, и Ковалешка упросила родителей, чтобы птиц купили и ей. Мои питомцы оказались очень чопорными особами: только целовались, кормили друг дружку и чистили друг дружке перья. Наташкины оказались куда более сговорчивыми: они только и делали, что вовсю занимались любовью, и вскоре Наташкин отец открыл небольшой бизнес: стал продавать молоденьких попугайчиков на Птичьем рынке.


Лес под натиском гуляющего в нем народа стал потихоньку превращаться в лесопарк. Исчезли лоси, почти не стало белок. Народ возвращался из леса с огромными охапками ландышей, колокольчиков и купальниц. Все это больно ранило мою душу будущего биолога, и я решила превратить нашу бродячую ватагу в юных натуралистов. Мы сшили зеленые повязки на руки и, стоя на выходе из леса, стыдили неумеренных любителей лесных цветов. Некоторые действительно смущались под нашим натиском, но находились и такие, которые ругались, что, впрочем, нас не смущало. Но лес мы не спасли: постепенно исчезли в нем и ландыши, и колокольчики, и купальницы…


Вышел на экраны наш знаменитый фильм «Д,Артаньян и три мушкетера» (который я и по сей день смотрю с удовольствием), и мы, естественно, стали мушкетерами, и я, естественно, стала д,Артаньяном. Спешно шились мушкетерские плащи, для чего холстина выкипячивалась в чернилах до голубизны, а затем на нее крестообразно нашивалась шелковая белая тесьма. Плащи были, что надо. Плюс кружевные манжеты. Плюс у меня была черная широкополая шляпа. В качестве шпаг использовались шомпура. Правда, на улице нашу амуницию мы носить стеснялись, развлекались дома. Но однажды меня посетила чудесная мысль: пойти, когда совсем стемнеет, в лес и покататься в наших костюмах на тарзанке, висящей над оврагом, поднять таким образом свой боевой дух. Сказано – сделано. Как уж родители отпустили нас гулять в такое позднее время – ума не приложу, но когда мы, облаченные в свои голубые мушкетерские плащи, с шампурами в руках, встретились во дворе, было уже совсем темно. Чего скрывать, идти по ночному лесу, голубоватому от лунного света, было страшно, тем более, что почему-то мы шли в полном молчании. За каждым кустом таилась опасность. Но никто из нас не сдрейфил настолько, чтобы повернуться к ней спиной и броситься наутек. Мы благополучно добрались до глубокого оврага, как бы разделявшего лес пополам. Тарзанка оказалась на месте. Воткнув шпаги в землю, мы по очереди взлетали над оврагом, и полы наших плащей развевались на ветру, делая нас похожими не то на привидений, не то на чудовищных бабочек. От недавнего страха ничего не осталось. Мы были в восторге от происходящего и от самих себя. Так что обратно шли весело, перешучиваясь и время от времени восклицая: «Тысяча чертей!» Да еще на опушке леса устроили настоящий бой на своих импровизированных шпагах, в результате чего я получила серьезную рану – мой противник проколол мне ладонь. Было больно, но я только храбро рассмеялась.

Наши детские шалости были ничем иным, как героической партизанской войной против взрослого упорядоченного мира, войной вольнолюбивых индейцев против белых оккупантов. Мы жаждали подвигов с риском свернуть себе шею. Раскачивались на качелях до предельной амплитуды, а после прыгали – кто дальше. Зимой прыгали с сугроб с крыши гаража. Двое мальчишек забрались в шахту лифта и катались вверх-вниз, стоя на крыше кабины, пока не соскользнули и – движущая кабина размазала их по шахте…


Но были и мирные забавы. Не было недели, чтобы мы не ездили в бассейн «Москва» – теплый водоем под открытым небом. Особенно хорошо там было зимними вечерами, когда из провала черных небес сыпался белый снег и падал вниз, но не долетал до воды, а таял в шевелящемся над ней белом паре. Можно было подняться на бортик, ощутить всем голым телом стужу, потоптать снег босыми ногами и нырнуть обратно в теплую дружелюбную воду. А еще мы ходили по квартирам и собирали макулатуру. Некоторые жильцы угощали нас чаем с конфетами, другие осыпали бранью и захлопывали дверь. За двадцать кило макулатуры, сданной в специальный приемный пункт, давали талончик, по которому в книжном магазине можно было получить томик дефицитного Дюма.


На северной оконечности леса построили конно-спортивный комплекс. Завезли первых лошадей. По вечерам их выгуливали солдатики. Мы с Ковалешкой, пользуясь их, солдатиков, расположением, часто забредали на комплекс и катались на лошадях. А надо сказать, что я мечтала не только стать биологом, я мечтала и о конном спорте, и Елена Петушкова была моим кумиром: красавица, спортсменка, да еще и доктор биологических наук! Вскоре мы узнали о начале первых соревнований. Нам даже в голову не пришло пойти и купить билеты. Это слишком скучно! Нет! После уроков, облачившись в парадную пионерскую форму с алыми тщательно отутюженными галстуками, прихватив бидон с наворованными накануне вечером цветами, мы отправились в путь. На входе в комплекс нас остановил молоденький милиционер. «По поручению директора школы №861 мы прибыли сюда, чтобы вручить победителям цветы», – выпалила я заранее заготовленную фразу. И нас пропустили!

Мы попали на соревнование по выездке. Лошади танцевали, всадники в умопомрачительно красивых костюмах гарцевали. В момент награждения победителей мы подсуетились и действительно вручили им, победителям, по охапке цветов. Правда, через некоторое время мы увидели свои цветы валяющимися под трибуной…


В конно-спортивную школу меня не взяли. Мама вечером сходила на всякий случай на родительское собрание, поговорила с тренером, и потом сказала мне, поджидавшей ее у входа в здание, что сделать ничего нельзя. Я рухнула на зеленый газон и рыдала так, как никогда еще не рыдала в жизни. В последующие годы я часто наведывалась на комплекс, и мне казалось, что в месте, щедро политом моими слезами, трава растет гуще…


Мы с Ковалешкой соорудили огромный пиратский флаг. Как и полагается, черный, с адамовой головой и перекрестьем костей. Флаг предполагалось вывесить на крыше нашего 14-этажного дома, стоящего к тому же на пригорке, чтобы все видели. С великими предосторожностями мы поднялись на, к счастью, незапертый чердак, а с него на крышу. Посредине крыши была какая-то будка, а на ней торчала антенна. Забраться на будку труда не составило, как и прицепить к антенне наше зловещее полотнище. Мы спели дуэтом:


Вьется по ветру «Веселый Роджер»,

Люди Флинта песенки поют,-


озирая окрестности.

Дело было сделано, но с крыши уходить не хотелось. По периметру крыши шел бордюр в метр высотой и примерно полметра шириной. Мы стояли, навалившись на него и смотрели вниз. Никто из идущих внизу людей не обращал никакого внимания на наш пиратский флаг. Я собралась поделиться этим наблюдением с Ковалешкой и повернулась к ней.

Она стояла на бордюре. Не просто на бордюре, а на самом его внешнем краю, причем стояли на нем только ее пятки, мыски туфель зависли над бездной. При этом она была как бы наклонена вперед и с великим любопытством разглядывала что-то внизу. У меня закружилась голова, а тело как будто окоченело. Я потеряла дар речи. «Слезай! Слезай!» – вихрем носилось в моей голове. А она стояла, как ни в чем ни бывало, стояла над бездной, над смертью, над небытием. Еще секунда – и я увижу ее тело сперва летящим вниз, а потом распластанным на асфальте…Безмятежная улыбка была на ее губах. И ни следа страха. «Слезай!» – наконец сумела промямлить я. Она спрыгнула с бордюра, продолжая улыбаться, и произнесла свое знаменитое:

– Му-у-аа!


13 мая 2003


9. ПЛАТОК АРАМИСА


Как хорошо было жить с мамой в благословенном Чертаново! Ненавистный отчим отбыл на Север на неопределенное время (как выяснилось впоследствии, навсегда). Заботами о младшем брате мама меня не обременяла. В школе я была отличницей и девочкой-паинькой, а после уроков превращалась в маленькую разбойницу.

Училась я так хорошо, что считалась гордостью школы, и все учителя возлагали на меня большие надежды. Учитель литературы зачитывал мои сочинения всему классу, вгоняя меня в краску смущения и в трепет, ничего общего с гордостью не имевший. Зато когда я однажды схватила тройку по математике, весь класс бурно радовался, это при том, что многие ко мне очень тепло относились и многим я давала списывать. Я выбежала из класса и до конца уроков проплакала в школьном туалете…

У нас в доме постоянно обитала какая-нибудь живность. Некоторое время был целый зоопарк: волнистые попугайчики, щегол, кенар, черепаха, хомячки, аквариумные рыбки и кролик. Два раза в месяц я ездила на Птичий рынок за кормом для птиц и рыбок. Как интересно было, пробираясь через толпу, ходить по рядам, смотреть на птиц, рыб и зверей – будь моя воля, я бы их всех притащила домой. Птицы жили у нас вольно: клетки всегда были открыты, и счастливые пернатые носились по всей квартире, щебеча и разливаясь руладами.

По вечерам, перед сном, мама читала вслух. Либо сказки Пушкина, либо «Пеппи Длинныйчулок», либо Конан Дойла, либо Майн Рида. А перед этим мы с ней на кухне подолгу пили чай и разговаривали, как две подружки.

Пусть я ходила в обносках, доставшихся мне по наследству от старших двоюродных сестер, пусть часто денег хватало только на хлеб и морковные котлеты, пусть я спала на полу, мы жили хорошо в другом смысле. Когда я захотела учиться музыке, мама купила мне пианино (в рассрочку), да еще экспериментальный экземпляр, с третьей педалью, превращающей пианино в клавесин. В музыке я быстро делала успехи и закончила музыкальную школу экстерном за два года. Когда мне понадобился фотоаппарат, был куплен не только он, но и все оборудование, позволяющее дома печатать фотографии, что я и делала, запершись в ванной и заткнув дверные щели тряпками. Когда пришла пора моего увлечения живописью – что ж, купили мольберт, кисти, краски, растворители, грунтованный картон. Несколько моих шедевров того времени до сих пор висят на стене в моей комнате уже в Санкт-Петербурге. Из-под маминой кисти выходили чудесные пейзажи, полные света и воздуха, некоторые из них, как и мои, по сей день со мной. Думаю, стань мама професиональным художником, а не инженером, ее судьба сложилась бы иначе, совсем иначе и – счастливее… Ну, натурально, у меня был велосипед, были коньки и лыжи.

Машка Преснякова была единственной моей подругой, про которую можно было сказать: «девочка из хорошей семьи». Ее отец, Юзеф Васильевич Пресняков, был переводчиком, знал несколько языков. Его кровь представляла собой настоящий гремучий коктейль: в ней смешались чешская, еврейская, украинская и русская крови. Часто, когда я приходила к Машке, я заставала его стоящим на голове и приветствующим меня строчкой из неизвестной мне арии:


«Эльвира, идол милый…»


(В скобках заметим, что о ту пору я именовала себя не Эллой, а Эльвирой, не знаю, почему). Машкина мама, Галина Борисовна Куборская, полуеврейка-полуполька, преподавала в Гнесинском институте немецкий язык, и мы в последствии частенько встречались с ней там, в Гнесинке, где я некоторое время училась. Машкина мама яркой внешностью не выделялась. Зато Юзеф Васильевич был, что называется, красавец мужчина: высокий, стройный, с правильными чертами лица и большими карими глазами с длинными ресницами. Их семья занимала трехкомнатную квартиру на четвертом этаже, мы – двухкомнатную на четырнадцатом в том же доме. Часто, выходя на прогулку, я слышала через открытое окно постукивание печатной машинки – Машкин папа работал дома,– или видела его самого с маленькой лохматой собачкой Чапой, совершающего оздоровительную пробежку. Юзеф Васильевич иногда ездил в Чехословакию и привозил оттуда разные чудеса. Например, «бобы» – пластмассовые корыта с ручками, которые использовались вместо санок, и в самом деле, на них было гораздо приятнее скатываться со снежных гор. Привозил украшения из чешского стекла, сверкавшего почище бриллиантов. Мне достались клипсы, которые я носила много лет, пока не потеряла. Привозил в огромных ящиках книги для себя и знакомых, книги, которые в тогдашнем СССР достать было невозможно. Мне было 13 лет, когда я впервые прочитала благодаря ему «Мастера и Маргариту» Булгакова, только вот библейская история в романе показалась мне надуманной и занудной, слишком «сделанной».. К Машкиной маме иногда целой компанией заглядывали студенты Гнесинки и устраивали настоящий капустник с игрой на пианино, песнями и шутками. Мы с Машкой были благодарными слушателями этого феерического действа.

Никак нельзя сказать, что моя мама пренебрегала нашим культурным образованием. Мы ходили и в музеи смотреть живопись, и в театры слушать оперу, и часто брали с собой Машку.

Однажды я поехала на выставку одна. Это была знаменитая выставка «Москва – Париж». Я надела свое лучшее платье, единственные туфли, выгребла из глиняного черепа, в котором мама оставляла мне мелочь на карманные расходы, все содержимое и отправилась на Волхонку. Какого же было мое горе, когда выяснилось, что билетов в кассе нет и не будет! Я стояла у стены, борясь с подступающими рыданиями, как вдруг ко мне подошла женщина и спросила спокойно: «Девочка, тебе не нужен билет?» Я чуть не подпрыгнула и возопила: «Конечно, нужен!» «Он стоит два рубля.» – сказала женщина. Все во мне сжалось. Ведь я не знала, наберется ли эта сумма в моем кошельке. Я вывалила всю мелочь в ладонь и стала считать, замирая от ужаса. Есть Бог! В моей ладони оказалось ровно два рубля и… пятак на метро на обратную дорогу.


Машка пренебрегала нашими разбойничьими выходками, но когда мы стали играть в мушкетеров, она принимала в наших играх живое участие и звалась Арамисом. Нет, не за красоту. Она была стройной, но лицом некрасивой, в толстых очках, с обезображенными вечной аллергией губами. Тогда почему Арамис? Было в ней что-то лукавое, что-то, как я выражалась, иезуитское. Кроме того, она не отличалась открытостью характера, жила в своем внутреннем мире, и каков он, ее внутренний мир, оставалось только гадать. Между прочим, она ненавидела отца и младшего брата. Последнему даже однажды разбила голову камнем. Но мне было интересно с ней, а вернее, у нее дома.

Кстати, о мушкетерах. После просмотра фильма и наших игр я всерьез заболела Францией. Даже стала учить французский язык, и, по мнению Машкиного папы, делала серьезные успехи. Я просто бредила всем французским. В библиотеке брала прежде всего Дюма, затем Бальзака, Стендаля, Флобера, Мериме, Ромена Роллана, прочитала все, что только было у нас переведено. Я плакала под песни Мирей Матье, Джо Дассена и Азновура, под оркестр Поля Мариа, при виде французского флага. Вскоре открыла для себя французскую поэзию, начав с Эдмона Ростана в переводах Щепкиной-Куперник (дореволюционного издания с ятями, взятого у той же Машки) и кончая Малларме. Я мечтала о том, что, когда повзрослею, выйду за муж за француза и уеду с ним в Париж, как, по рассказам мамы, сделала одна ее подруга.

Много лет спустя я побывала в Париже, и… он мне совершенно не понравился. Но французские импрессионисты остаются моими любимыми художниками.


В четырнадцать лет со мной стали происходить странные вещи. Что-то во мне открылось новое и такое сильное и большое, что захватило меня полностью. Я поняла, что это такое: любовь. Любовь ни к кому, без имени и адреса. «Душа ждала… кого-нибудь.» Я написала тогда первые стихи:


Лазурь и золото вокруг – все как во сне!

Огонь любви зажегся вдруг во мне.

В глазах томленье и тоска в груди,

И кто ответит – что там, впереди?

Весна все хлещет шумною волной

И опьяняет свежестью хмельной.

Хочу я пить, хочу я счастье пить!

Но не с кем чашу счастья разделить.

И даже жизнь как будто не нужна…

А рядом льется и поет весна!


Достойного кандидата не находилось, и я пребывала в ожидании и томлении, впрочем, сладостном и счастливом, влюбляясь в киноактеров –прежде всего в Алена Делона и в Бельмондо.


Летом мы с Машкой ходили купаться в Чертановке – лесной речушке, где в самом глубоком месте было по пояс, а вода была ледяная даже в жару – речку питали родники. Однажды ранним утром, когда мы возвращались с купания, мы встретили бредущую по опушке старушку. Увидев нас, она остановилась и перекрестилась. За кого она нас приняла? За лесных нимф, за привидений?


Зимой мы совершали длительные походы по лесу на лыжах. Брали с собой еду и на привале делились друг с другом припасами. Однажды Машка дала мне какую-то темную мягкую ягоду. Я ее надкусила, лицо у меня перекосилось от отвращения, я ягоду выплюнула и спросила Машку укоризненно: «Что это за гадость?» «Это маслина», – пояснила Машка. Как я сейчас люблю маслины!


Я собиралась стать биологом и узнала, что в университете существует кружок для школьников, собирающихся поступать на биологический факультет. Мы С Машкой стали по вечерам ездить в этот кружок. Здание факультета было старое, с длинными коридорами и большими аудиториями с очень высокими потолками. Все это вселяло в меня священный трепет. Наш читали лекции о разных зверях, я чувствовала себя уже студенткой и была собой очень горда. По дороге домой, на забитой битком задней площадке автобуса я затевала диссидентские речи, а Машка на меня цыкала и пыталась заткнуть мне рот своей варежкой.


Машкина мама достала нам пригласительные билеты на конкурс им. Чайковского, на женский вокал. На сцену выходили молодые женщины в сногсшибательных длинных платьях и пели, как ангелы. Я не понимала, кто из них поет лучше, кто хуже, мне все они казались великолепными, и разве могла я представить себе, что однажды тоже буду петь на этой сцене…


У нас с Машкой была подруга, которую мы никак не могли поделить. Вернее, Машка ревновала ее ко мне. Звали подругу Ирка Денисова. Она уже тогда была очень красива: белокурые локоны, огромные голубые глаза, точеный нос, свежие алые губы. Правда, она редко с нами общалась: родители рьяно за ней присматривали и всегда прекрасно одевали. К концу восьмого класса я уже редко общалась и с Машкой: у меня появилась новая подруга – Надежда Помадина. Красивая высокая блондинка с несколько туповатым лицом, но добрая и преданная. Наша дружба началась с того, что девчонки перед физкультурой нашли в раздевалке мертвую мышку и подняли визг, а мы с Надькой взяли покойницу и похоронили ее в школьном леске, украсив могилу цветами. С тех пор мы практически не расставались.


По окончании восьмого класса Машка предложила нам с Надькой перейти в соседнюю новую школу – «с педагогическим уклоном», в которой Ирка уже отучилась год (она была на год нас старше). Мы решились, и в школу нас приняли. Директор – хитроватый толстячок лет тридцати с небольшим – сказал, что от школы организуется поездка в трудовой лагерь под Краснодар, и мы можем, если хотим, поехать. Выяснилось, что и Ирка, и Машка тоже едут, и мы согласились. За поездку не нужно было платить: мы своим трудом на полях великой родины должны были поездку отработать и еще привезти денег домой.


Когда погружались в автобус, чтобы ехать на вокзал, я впервые увидела его. Мельком, как следует не рассмотрев. Но что-то во мне екнуло. В поезде я рассмотрела его получше: худощавый юноша, буйная шевелюра русых кудрей, нос с горбинкой, оленьи карие глаза. За время дороги я поняла, что влюблена, хотя мы даже не познакомились. Ирка ехала в купе со жгучим красавцем Разуваевым, не отходившим от нее ни на шаг, и Машка сказала мне по секрету: «Это ее жених.» Слово «жених» мне было слышать странно, уж слишком мы были юны, но через два года Ирка с Разуваевым действительно поженились, и Ирка родила прелестную дочку.

А покуда мы ехали в Краснодар и приехали. До лагеря нас тоже довез автобус. Тут Костя Юлов (так звали его) впервые оказал мне знак внимания: подал руку, когда я выходила из автобуса, и сказал, смеясь:

– Позвольте представиться: Костя Юлов. В моей семье все темные, а я кудрявый.

Этого оказалось достаточно, чтобы моя робкая влюбленность превратилась в любовь.


Лагерь находился километрах в сорока от Краснодара и состоял из двух десятков деревянных одинаковых построек, обнесенных забором. Наш отряд занимал две рядом стоящие постройки: девочки отдельно, мальчики отдельно. Вокруг построек были дорожки, обсаженные деревьями и кустами, стояли скамейки, была летняя эстрада. Наш отряд рвался в передовые, поэтому все работали с восьми до двенадцати, а мы до двух. Вставать в шесть часов было невыразимо мучительно, а работать под палящим солнцем – и того хуже. После работы нас везли обедать, а после обеда мы были предоставлены сами себе. В первый день работ Юлов преложил мне соревнование – кто больше соберет огурцов. Я была счастлива. Собрали мы одинаковое количество – по двенадцать ящиков. Вечером после отбоя Юлов с Разуваевым явились к нам в барак. Мы уже лежали в постелях, и свет был выключен. Разуваев, естественно, присел на постель Денисовой, Юлов – на мою, благо они стояли рядом. Парни принесли с собой банки со сгущенным молоком и угощали нас. Говорили о каких-то пустяках, потом играли в портреты. Разуваев сообщил, что мальчишки в лагере решили, что только две девушки стоят их внимания – Денисова и… я. Остальных «хоть в речке топи.» Юлов усмехнулся. После их ухода я не спала всю ночь. Неужели он меня тоже любит? Я не могла поверить в такое счастье, но оно было, и я растила и подогревала его в своей душе.

А потом знаки внимания со стороны Юлова внезапно прекратились. Казалось, он даже избегает моего взгляда. И я не решалась с ним заговорить. Я любила его издалека и, к своему удивлению, не хотела сближения. Я любила его вот именно что платонической любовью, так любят море или горы, так мистики любят Бога. Все свои сложные чувства я подробно фиксировала в дневнике, который вела уже два года, это была нервная психологическая проза. Я, как ни странно, редко видела Юлова, но когда видела, все внутри меня вспыхивало и голова начинала приятно кружится. Я тогда не знала стихов Кузмина, а сейчас могу привести одну цитату, отражающую то мое состояние:


Если б я был твоим рабом последним,

сидел бы я в подземелье

и видел раз в год или два года

золотой узор твоих сандалий,

когда ты случайно мимо темниц проходишь,

и стал бы

счастливей всех живущих в Египте.


Любовь заполонила все мое существо. Я могла думать только о Юлове. Это плохо отразилось на работе: у меня были весьма средние показатели. Однажды я не выдержала и призналась Машке в своей любви к Юлову. Машка невозмутимо сказала: «Он тоже тебя любит.» «Тогда почему он ко мне никогда не подходит, не говорит со мной?» – удивилась я. «Он стесняется, к тому же тебя любит Гиви, и все это прекрасно знают.» – аргументировала Машка. Гиви был высокий красивый грузин из нашего отряда, но он тоже свою любовь никак не проявлял. Я была озадачена. Что мне делать? Самой подойти к Юлову и заговорить с ним? Нет, невозможно. К моей любви все больше примешивалось отчаянье.

Но были и минуты веселья. Разуваев привез с собой гитару, мы с ним разучивали разные песни, и когда я пела, все изумлялись тому, как здорово у меня получается. «Клен ты мой опавший…» Разуваев показал мне несколько аккордов, переборы и бой, так что к концу смены я уже прилично аккомпанировала себе на гитаре. (Сейчас я играю не лучше.)

Как-то ночью мы с Иркой пробрались к мальчишкам в барак. Они все спали мертвым сном. Все, кроме Разуваева, который не собирался нас выдавать. Мы собрали ботинки и связали их между собой шнурками. Отменный венок получился! Утром мы злорадствовали: ни один парень не явился на зарядку.

После отбоя, завернувшись в простыни, мы с девчонками сидели на полу и поочереди рассказывали разные страшилки.

А вообще-то дни тянулись для меня невыносимо. Я даже завела в дневнике страничку, где расписала смену по числам, и вечером зачеркивала очередной прожитый день. Работали мы, как негры на плантациях, с той лишь разницей, что нас не били надсмотрщики. Собирали вручную овощи, таскали тяжелые ящики и ведра с картошкой. Только один раз нам позволили искупаться – в местном грязном пруду. Но я так и не смогла заставить себя раздеться: стеснялась парней.

И все-таки, что касается Юлова, то неизвестность была для меня лучше печальной правды. И однажды Машка вызвала меня на разговор.

– Он тебя не любит. – сказала она. – Он влюблен в Денисову. Это Разуваев пытался его влюбить в тебя, чтобы он отстал от Ирки. Вот такие дела.

Я молчала, как оглушенная, машинально обрывая листья с какого-то кустика. А потом разрыдалась так, что Машка сперва отпрянула, а потом вытащила из кармана джинсов платок и подала мне. Что это был за платок! Это был розовый шелковый платок с кружевной оторочкой и буквой «А», вышитой в углу (от имени Арамис), украшенный чешским стеклом платок из тех, что мы шили, играя в мушкетеров. Я разрыдалась пуще прежнего, предчувствуя трагическое начало юности…


Через некоторое время после моего возвращения мама за ужином осуждающе проворчала: «Ну вот, стоило оставить ненадолго без присмотра, как она уже влюбилась!» Она сказала это таким тоном, словно я нарушила какое-то табу. Черная обида подкатила к моему сердцу: я ей ничего не рассказывала, значит, она прочитала мой дневник. Постепенно я стала отдаляться от мамы. Прекратились вечерние чаепития и откровенные разговоры.


Любовь моя не кончилась и после разговора с Машкой, и после возвращения в Москву, и после того, как мы пошли в школу. Я иногда видела Юлова, но эти встречи вызывали во мне только отчаянье и боль. Учиться в новой школе нам с Надькой не понравилось, и, когда кончилась первая четверть, мы вернулись в свою школу. Я продолжала любить Юлова, хотя знала, что мы больше никогда не увидимся, и любовь эта сопровождалась неизбывной тоской. Успеваемость моя стала падать. Учителя удивлялись и сердились. А я ничего не могла с собой поделать. Мой мир, созданный чтением «Стихов о Прекрасной Даме» Блока и собственным богатым воображением, рухнул. И меня стали мучить «проклятые вопросы»: о смысле жизни, о существовании души и Бога, о смерти и бессмертии. В школьную программу эти вопросы не были включены, и в школу ходить мне было неинтересно. Я появлялась там все реже и реже, на уроках физики читала Гегеля. Мне казалось, меня учат чему-то ненужному и заведомо лживому: беспросветно лжет история, лжет биология, нагло врёт литература, даже физика и химия – лгут. Отчаянье мое росло и не находило выхода. Подруги детства отдалились от меня. Я осталась совершенно одна. Я стала писать стихи. Например, такие:


Мне пусто, холодно. Возьми, Господь, меня

к Себе, раз на земле мне места нету.


Во мне вызревал интеллектуальный анархизм, и луна – бледное светило всех мистиков и романтиков – голубовато круглилась над дорогой, которую я пока еще мучительно нащупывала.


А возможно, к тягостным раздумьям над проклятыми вопросами меня подвигла вовсе не моя несчастая любовь. Разве не достаточно было увидеть в школьном лесочке трупик воробья, в котором кишели белые черви? Прибавим к этому закоченевшие в немыслимых позах трупы кошек, сброшенных с крыши многоэтажки юными исследователями жизни.


Улетели волнистые попугайчики. Ушла забытая в траве газона черепаха. Перестал петь кенар. Лес за окном смотрел угрюмо и отчужденно. Кончилось детство.


Машка в шестнадцать лет влюбилась в четырнадцатилетнего мальчика, копию цветаевского Эфрона. Через два года они поженились, и Машка родила девочку. Кажется, она училась в педучилище. Машкин папа ушел из семьи к двадцатипятилетней девушке, а Машкина мама вышла замуж за народного поэта Мордовии. Дальше следы семьи Пресняковых теряются во мраке неизвестности.


Сентябрь 2003


_____________________________________________________________


ДОРОЖНЫЕ БАЙКИ


Тысяча девятьсот восемьдесят третий год Мне шестнадцать лет. Я завсегдатай подмосковных слётов КСП – клуба самодеятельной песни, – на которые (слёты) я предпочитаю приезжать с последней электричкой, то есть поздно ночью. В рюкзаке палатка и спальник, подмышкой гитара. Идти одной по ночному лесу – наслаждение, известное только японцу, который делает себе харакири. Нет, гораздо мягче: томление Людмилы в замке Черномора, где ко всему прочему ещё и выключили свет. Зато как радостно бьётся сердце, когда возникают наконец маячки костров, вокруг которых на брёвнах сидит небритый подвыпивший люд, поющий Галича, Высоцкого, Окуджаву.

Моя двоюродная сестра Татьяна (кличка Ведьма, пятью годами старше меня), которая и подарила мне счастье приобщения к «лесному братству», как-то вдруг предложила мне «смотаться в Крым». Имелись в виду не спальный вагон поезда и не гостиница с полным пансионом, нет. Те же палатка и спальник, та же гитара подмышкой. Автостоп, товарняк – как повезёт. Я пришла в восторг. Я была свободным человеком, а свободный человек ничего не боится и любит риск. Я уложила в рюкзак палатку и спальник и совершенно будничным голосом сказала маме: «Я еду в Крым». Мама сама была человеком авантюрным, поэтому не удивилась, не ужаснулась, а протянула мне две банки консервов и пятьдесят рублей. Получив материнское благословение, я отправилась в путь.